Глава 27
Конев на следующий день поставил мне задачу.
Не «адаптируйтесь к штабу» и не «изучите обстановку». Прямо — рабочую.
— Майор. У меня на фронте — четыре стрелковых корпуса. В каждом корпусе — три-четыре дивизии. Всего — четырнадцать дивизий плюс приданная техника. Не во всех — мой стиль. Где-то — равнодушие, где-то — упрямство. Мне нужно — за месяц — поднять качество командования в трёх отстающих дивизиях.
— Какие?
— Третья гвардейская — Кузьмин. Сорок седьмая стрелковая — Бабкин. Девяностая — Хохлов.
Я кивнул. Кузьмина я знал — сентябрь, провал. Ему я объяснил уже всё, что мог.
— Товарищ генерал армии. Кузьмин — у меня уже был. Безуспешно.
— Знаю. Поэтому Кузьмина — вы не учите. Вы — пишете на него. Конкретный отчёт: что в его дивизии не так и как это исправить. Я по этому отчёту приму решение по Кузьмину.
— Снимать?
— Возможно. Зависит от того, что напишете.
— Ясно.
— Бабкина и Хохлова — учите. По вашему обычному методу.
— У меня ещё — Иваньковский. И, если позволите, заезжать к Шмыгалёву на сто двадцатую — это другой фронт, но граничный.
— Иваньковский — да, по своей инициативе. Шмыгалёв — оформлю отдельным приказом. Вам — личный пропуск к нему два раза в месяц.
— Спасибо, товарищ генерал армии.
— Не за что.
Это была — открытая дверь. Конев сразу обозначил: я не прикомандированный к нему — я работаю на фронте, и мои собственные связи он принимает. Это меняло работу: я не «штабной майор», а — узел между фронтом и моими людьми в дивизиях.
Бабкина я нашёл в его дивизии в полдень того же дня.
Дивизия — сорок седьмая стрелковая. Стояла она в селе Перевёрткино — одно из освобождённых сёл на пути к Днепру. Перевёрткино было разорённое — не сожжённое, но обчищенное. Дома стояли, но окна повыбиты. Скотины — нет, ни единой.
Бабкин — крепкий пятидесятилетний полковник, с лицом старого хозяйственника. Он принял меня вежливо, но без интереса. Это было — заранее ожидаемо: я знал, что Бабкин — ровный, не блестящий, без особого огня. Похожий на Воротынцева в декабре сорок второго, только в звании выше.
— Майор Ларин.
— Так точно.
— Слышал о вас.
— Что слышали?
— Что вы инструктор у Конева. Что — ходите по дивизиям. Что — где-то сработало, где-то нет.
— Точно.
— Не обижайтесь, что без восторга. Я людей с восторгами не люблю.
— Я тоже.
Бабкин чуть приподнял бровь. Это был — первый положительный знак.
— Тогда — садитесь. Поговорим.
Я сел.
Мы говорили час. Я — слушал. Он — рассказывал про дивизию, про подчинённых командиров, про обстановку. Бабкин был — не глупый. Он видел свои проблемы, перечислял их трезво. У него было — три комполка: один хороший (полковник Симаков), один средний (подполковник Карпенко), один — плохой (подполковник Долгушин).
— Долгушин, — сказал Бабкин. — Он у меня в полку — дольше всех. Я его не сменю — товарищеские связи. Но он — слабый. Команды отдаёт по уставу, а думать — не умеет. Если попадается в нестандартную ситуацию — тонет.
— И вы это знаете.
— Знаю.
— И не сменяете.
— И не сменяю.
Я смотрел на него.
— Бабкин. Если я попрошу Конева — Долгушина уберут.
Бабкин замолчал.
Долго.
— Майор. Это — будет моя слабость показана?
— Это — будет ваша сила. Сила — отдать слабого, если знаешь, что он слабый. Слабость — держать слабого из товарищеских связей.
— Я думал, что наоборот.
— Многие думали. Это — обычное заблуждение.
Бабкин подумал.
— Я ничего не буду говорить.
— А я — напишу Коневу?
— Если напишете — Конев решит. Я возражать не буду.
— Хорошо.
— Майор.
— Да.
— Я к вам — отношусь спокойно. Ровно. Если получится — будем работать. Если нет — мы не поссоримся.
— Это и нужно.
Бабкин кивнул.
С ним — оказалось проще, чем я думал. Не потому, что он был открытый. А потому, что он был — спокойный. Со спокойными — работать легче, чем с горячими. Спокойный примет — без эмоций, и применит — точно.
Через неделю работы у него — у меня в голове сложилась картина. Бабкин был похож на Безуглова — старый служака без блеска, делающий своё. Только Безуглов — сам думал. Бабкин — нет. Бабкину нужно было — давать готовое.
Я писал ему — не уроки, а — короткие записки на полстраницы. «Если у вас стык такой-то, то делать так-то. Если потери в роте больше двадцати процентов, объединить с соседней по такой схеме». Это были — правила, как я писал Гаранину в декабре сорок второго. Но Бабкину — нужны были именно правила. Он их применит — и применит ровно.
Это и было — мой метод в его форме. Не блестяще, но — устойчиво.
Десятого октября я ехал из дивизии Бабкина в дивизию Хохлова.
Дорога была — обычная для нашего сектора в октябре сорок третьего: разбитая колея, грязь до полуоси, поля с пятнами не убранного ноябрьского снега (хотя ещё октябрь — но Украина шла в зиму рано в этот год). Огурцов — рядом со мной в кузове машины. Шофёр впереди, тот же ефрейтор, который раньше у меня служил.
В сорока километрах от штаба фронта мы свернули с большой дороги на проселок. По этой дороге — деревня Большая Лука, через которую я должен был проехать к Хохлову.
Большая Лука — название я не знал из той жизни. Просто деревня, одна из сотен. Огурцов посмотрел в окно.
— Серёж.
— Да.
— Что-то — не так.
Я посмотрел.
Деревня впереди была — целая. Дома стояли. Это уже было редкостью в октябре сорок третьего. Сожжённые сёла попадались каждый второй раз. А — Большая Лука стояла. Это означало — освободили быстро, без боёв.
Но — не было дыма из труб. Не одного.
Это было — необычно. Жилая деревня в октябре, при холодах под утро — должна дымить. Хотя бы из одной избы. У нас в это время года печи топили все.
Никаких дымов.
— Сёма.
— Вижу.
— Шофёр. Стоп.
Шофёр остановил.
Мы вышли. До деревни — метров четыреста.
— Сёма. Идём пешком.
— Идём.
Огурцов снял ремень с автоматом с плеча, проверил магазин. Это была — его привычная подготовка к чему-то непонятному.
Шофёр остался у машины. Мы пошли.
Пришли в Большую Луку через десять минут. Деревня была — пустая. Не «эвакуированная» в смысле «увели жителей». Пустая.
В первой же избе — окно выбито, дверь нараспашку. Внутри — стол с тарелками, на столе — кашица в одной из тарелок, засохшая. Кружка с молоком — высохшая. Хлеб — кусок, четверть буханки, сухой как камень.
Всё это — стояло на столе. Никто не убрал.
— Сёма.
— Вижу.
— Когда это было?
Огурцов посмотрел на кашу.
— Каша — сухая давно. Недели две, может три. Молоко — сложно сказать, могло и засохнуть быстрее.
— Что значит — две-три недели?
— Значит — когда-то в конце сентября. Перед нашим приходом.
Я смотрел на стол.
Хлеб. Каша. Молоко. Семья сидела за обедом. Что-то прервало.
— Идём дальше.
Мы прошли через деревню. В каждой избе — одна и та же картина. Где-то — обед на столе, где-то — постель не убрана, где-то — детская колыбель пустая, с одеялом в ней.
Никаких следов борьбы. Никаких пятен крови. Никаких трупов. Никаких звуков.
Просто — деревня, из которой все вышли в один день, и не вернулись.
В шестой избе — Огурцов остановился.
Я подошёл.
Это был — детский угол. Игрушки в углу — деревянная лошадка, тряпичная кукла, каракули на бумаге. На каракулях — буквы крупным почерком. Я наклонился, прочёл.
«Мама приходит за маленькой».
Под этим — каракули в виде женщины и ребёнка. Ребёнок поменьше держит мать за руку.
Я смотрел.
— Сёма.
— Да.
— Что это?
— Это — детская картинка. С подписью. Кто-то учил ребёнка писать.
— Сколько лет ребёнку?
— Шесть-семь по почерку.
— Шесть-семь.
Я выпрямился. Посмотрел вокруг — в избе стояло несколько детских вещей. Одеяло маленькое, в кроватке. Шарф полусвязанный — кто-то начал и не закончил. На полу — варежка.
Одна варежка. Без пары.
Я её поднял. Розовая, маленькая, на четыре пальца.
— Сёма.
Огурцов посмотрел на меня.
Я молчал.
Огурцов забрал варежку из моей руки. Положил на полку у двери. Молча.
— Идём, — сказал он.
— Идём.
Мы вышли.
В девятой избе — Огурцов остановил меня жестом. На крыльце — лежал предмет. Я подошёл — это был детский ботинок. Один. На вид — пятой-шестой размер. Шнурки развязаны, как будто ребёнок выскочил на улицу босиком, потеряв ботинок.
— Сёма. Это значит — выводили в спешке.
— Знаю.
— Ребёнок выскочил, потерял ботинок, никто не остановил.
— Знаю.
Я смотрел на ботинок.
Потом — поднял глаза. Огурцов смотрел в сторону. Не на ботинок. Не на меня. Куда-то вдаль, по улице деревни.
— Сёма.
— Да.
— Ты в порядке?
Огурцов помолчал.
— Не в порядке.
Я подошёл к нему.
Огурцов плакал. Тихо, без всхлипов, но — слёзы шли по щекам.
Я никогда не видел Огурцова плачущим. Ни в Сталинграде, ни на Дону, ни под Ржевом, ни у Кулика на могиле.
Сейчас — плакал.
— Сёма.
— Серёж.
— Да.
— Это — мои.
— Что — твои?
— Мои деревенские. У них — то же самое было. У меня в деревне — тоже могла быть Большая Лука.
— Твоя деревня — за Уралом.
— За Уралом не была. Но могла бы.
— Сёма. Сядь.
Мы сели на крыльцо рядом с ботинком. Огурцов вытер лицо тыльной стороной ладони. Достал кисет — машинально, из привычки. Сворачивал самокрутку с дрожащими руками.
Я ждал.
Он закурил.
— Серёж.
— Да.
— Я воюю с июня сорок первого. Двадцать восемь месяцев. Я никогда — никогда — так не плакал.
— Знаю.
— Я считал — у меня крепкая голова. Что я могу — что угодно вынести.
— Ты можешь.
— Ботинок — не могу.
— Не один ты не можешь. Я — тоже не могу.
— Ты плакал?
— Нет. Но — не могу.
Огурцов докурил. Долго.
— Серёж.
— Да.
— Что мы — теперь делать будем?
Я думал.
— Мы — будем доделывать.
— Что — доделывать?
— Доделывать войну. До конца. До Берлина.
— До Берлина.
— До конца.
— Чтобы — не было больше Большой Луки.
— Чтобы не было.
Огурцов кивнул.
Помолчали.
— Серёж.
— Да.
— Я — другой стал.
— Знаю.
— Я раньше воевал — потому что война была. Сейчас — буду воевать, чтобы они — не вернулись.
— Это — то же самое, Сёма. Просто — сильнее.
— Это — другое.
— Может, и другое.
— Точно — другое.
Я кивнул.
— Сёма. Нам надо ехать.
— Знаю.
— К Хохлову.
— К Хохлову.
— Идём.
— Идём.
Мы встали. Огурцов посмотрел на ботинок. Поднял его. Понёс с собой.
— Зачем?
— Не знаю. Не могу оставить.
— Хорошо.
Мы пошли к машине.
Шофёр у машины ждал.
— Долго вас.
— Долго, — сказал Огурцов.
— Что в деревне?
— Деревня пустая.
— Жителей нет?
— Нет.
— Почему?
Огурцов не ответил. Сел в машину. Я — рядом.
Шофёр посмотрел на нас. Потом — на ботинок в руках Огурцова. Понял что-то. Закрыл рот. Завёл машину.
Мы ехали к Хохлову молча.
Через полчаса я заговорил.
— Шофёр. Тебя как зовут?
— Игнатов, товарищ майор. Старший ефрейтор.
— Игнатов. У тебя где семья?
— Под Тулой. Деревня Свистуново.
— Целая?
— Не знаю. Письма были до начала войны. Потом — ничего. Тулу немец не брал, но окружал. Не знаю, что у нас в Свистуново.
— Ты у меня шофёром — давно?
— С июня сорок третьего. Когда вы уезжали из Бекетовки.
— Я не знал, что давно.
— Я не докладывал. Я просто работаю.
Я кивнул. Игнатов был — тих. Из тех, кто за рулём всегда. Я таких — не замечал, потому что они растворялись в работе.
— Игнатов.
— Да.
— Спасибо.
— За что, товарищ майор?
— За то, что — есть.
Игнатов помолчал. Потом — сказал:
— Не за что.
Огурцов сидел рядом со мной, молчал. Ботинок — в руке. Я не видел его взгляда.
К Хохлову мы прибыли через два часа. Стемнело уже.
Хохлов — командир девяностой стрелковой дивизии. Я его не знал. По слухам — упрямый, не любит инструкторов, считает себя выше.
Он принял меня сухо.
— Майор Ларин.
— Так точно.
— Я у себя в дивизии — справляюсь. Вашей помощи не просил.
— Я не «помощь». Я — взаимодействие. По приказу командующего.
— Знаю. Разрешите выполнять.
— Слушаю.
— Завтра утром — у меня обход. Хотите — поедем. После — поговорим о том, что вы сможете сделать.
— Согласен.
Хохлов ушёл. Я смотрел ему вслед.
В нём не было — ни презрения, ни враждебности. Просто — холодное «не надо мне ничего». Это был — Кузьмин в новой форме. Такой же, наверное, бесперспективный для метода.
Я вышел в штабную палатку, отведённую мне как прикомандированному.
Огурцов сидел на койке. Ботинок — рядом, на тумбочке. Огурцов смотрел на ботинок.
— Сёма.
— Да.
— Ляг.
— Не могу.
— Что не можешь?
— Спать. У меня — этот ботинок перед глазами.
— Убрать?
— Не убирать. Я хочу, чтобы он был.
— Хорошо.
Я сел рядом с ним.
— Сёма.
— Да.
— Завтра у меня — Хохлов. Тяжёлый человек. Возможно — провал, как у Кузьмина.
— Это — не главное завтра.
— А что главное?
Огурцов посмотрел на меня.
— Главное — что мы дальше делаем. Не «учим Хохлова». А — что вообще.
— Что ты предлагаешь?
— Я не знаю. Я не майор и не инструктор. Я просто — спрашиваю.
Я думал.
— Сёма. У меня есть план. Берлин — в мае сорок четвёртого. Я к этому шёл с июня сорок первого.
— Знаю.
— После сегодняшнего — план не изменился.
— Не изменился, точно?
— Не изменился. Но — обострился.
— Что это значит?
— Я раньше считал «двенадцать месяцев — хватит». Это была — арифметика. Сегодня — это не арифметика. Это — каждый месяц с новыми Большими Луками, которые мы ещё не освободили.
— Сколько таких — впереди?
— Много. Очень много. Левобережье освободили — Правобережная ещё за немцами. Белоруссия — за немцами. Прибалтика — за немцами. Польша — целиком за немцами. Германия — целиком.
Огурцов слушал.
— Это всё — наши земли?
— Не наши. Те, на которых мы — должны быть. Чтобы — не было Больших Лук.
— Это — другое определение.
— Это — единственное правильное определение.
Я смотрел на ботинок.
— Сёма.
— Да.
— Я больше не считаю «хватит».
— А что — считаешь?
— Я считаю «успеть». Сколько успеем — то и сделаем. Не успеем — будут ещё Большие Луки. Это — другой счёт.
— Это — счёт без точки.
— Без точки. Каждый день — на счёту.
Огурцов кивнул.
— Тогда — спать. Чтобы завтра — был день.
— Спать.
Огурцов лёг. Ботинок — оставил на тумбочке. Я лёг на свою койку.
Долго не спал.
Думал — про маленькую розовую варежку. Про детский почерк «мама приходит за маленькой». Про оставшийся на крыльце ботинок.
Это было — то, ради чего я выбрал поле в Москве.
Не «арифметика» Сергеева — «двенадцать-пятнадцать дивизий вместо трёх».
А — Большая Лука, которую мы освободили на две недели позже, чем могли. Если бы пришли на две недели раньше — была бы — другой.
Я не знал, можно ли было прийти раньше.
Знал — если можно было, мы должны были. И — в следующий раз — должны быть.
Это было — то, что я унесу из Большой Луки на всю остальную работу.
Утром Хохлов взял меня на обход.
Хохлов стал чуть более сговорчивым после того, как увидел — я не настаиваю, не выпячиваюсь. Просто — иду рядом, спрашиваю, слушаю.
Через час обхода он сказал:
— Майор.
— Да.
— У меня — не такой плохой полк, как у Кузьмина. Я знаю.
— Я и не сравнивал.
— Знаю, что не сравнивали. Я сам сравнил.
— И что вы хотите?
— Я хочу — чтобы вы поработали с моим вторым полком. У меня там — командир молодой, упорный. Симонов. С ним — у меня не получается. Я думал — это его вина. Сейчас — думаю, может, и моя.
Это было — поворот. Я не ожидал. Хохлов через час обхода признал собственную возможную ошибку.
— Согласен. Завтра — к Симонову.
— Завтра.
— Хохлов.
— Да.
— Что изменилось за этот час?
Хохлов подумал.
— Вы не пришли с готовым ответом. Я ждал — что придёте. Все инструкторы приходят с готовым. Вы — не пришли.
— Это потому, что у меня нет готового. У меня — есть метод. А ответ — конкретный — мы вместе ищем.
— Это — другое.
— Это — другое.
Я кивнул.
С Хохловым я провёл девять дней. Это была — работа другая, чем с Бабкиным. Хохлов — был с гордостью, но не упрямый. Когда видел — что я не угрожаю, открывался. К концу девяти дней — у нас был — хороший рабочий контакт.
С Симоновым — командиром его второго полка — мы вышли на третий день. Симонов оказался — действительно молодым: тридцать три года, в звании год, с быстрым умом и плохой коммуникацией. Он понимал больше, чем мог объяснить, и из-за этого казался Хохлову — упрямым: я-то знаю, а другие пусть догадаются.
Я с Симоновым говорил два дня — много. На третий день привёл его к Хохлову.
— Хохлов.
— Да.
— Симонов хочет рассказать вам, как видит сектор.
— Я его слушаю каждый день.
— Сегодня — иначе. Симонов — расскажет, как если бы был не подчинённым, а равным.
Хохлов смотрел.
— Это значит — без устава?
— Без устава. С равным уровнем доверия.
— Это — нестандартно.
— Согласен. Попробуйте — двадцать минут. Если не понравится — закончим.
Хохлов кивнул.
— Симонов. Слушаю.
Симонов рассказывал двадцать минут. Не отчёт — мысли. Где, по его мнению, у дивизии — слабое место. Что бы он, если бы был на месте Хохлова, поправил. Какие у него — тревоги.
Хохлов слушал.
К концу двадцати минут — взгляд его изменился. Раньше он смотрел на Симонова — как смотрят на упрямого подчинённого. Сейчас — как на человека, у которого есть голова. Это была — другая оптика.
— Симонов. — сказал Хохлов наконец. — Вы мне это раньше говорили?
— Говорил. Не так подробно.
— Почему не подробно?
— Потому что — короткие приёмы у вас. По службе.
— А — вне службы?
— Вне службы — мы с вами не пересекаемся, товарищ полковник.
Хохлов помолчал.
— С завтрашнего дня — пересекаемся. Раз в неделю — у меня в избе, вечером. Без формы. Чай.
— Так точно.
Хохлов обернулся ко мне.
— Майор. Это — ваш метод?
— Один из.
— Это — простой метод.
— Все методы простые. Сложно — их применять.
Хохлов кивнул. Это было — первое полное согласие за наши девять дней.
Метод — приживался.
Я был — доволен.
Но — в голове — оставалась Большая Лука.
Огурцов уехал из дивизии Хохлова на третий день — мы условились, что он едет в дивизию Бабкина и там пробудет три дня, чтобы наладить связь с местным старшиной (это была его собственная инициатива — иметь «своего» в каждой дивизии, к которой я приезжал). Он вернулся через четыре дня. Когда я его увидел в палатке у себя — он что-то достал из вещмешка. Маленькое.
— Серёж.
— Да.
— Я — это нашёл.
Это была — вторая варежка. Парная к той, что я держал в руке в Большой Луке.
— Сёма. Откуда?
— Я заехал в Большую Луку на обратном пути. Прошёлся ещё раз. Под крыльцом нашёл — между ступенями. Видимо, там и забыли.
Я смотрел на варежку.
— Сёма. Зачем?
— Не знаю. Парные. Не должны быть врозь.
Я взял варежку. Положил рядом с ботинком на тумбочке. Теперь там было — три предмета: ботинок, варежка из той избы, варежка из-под крыльца. Маленький инвентарь чужой жизни.
— Сёма.
— Да.
— Ты что — едешь туда специально.
— Не специально. По дороге. Я не могу мимо — ехать.
— Я тоже не мог.
— Знаю.
Огурцов сел рядом со мной на койке.
— Серёж. Я знаю — что мы — старики становимся.
— В каком смысле?
— Я раньше — двигался дальше. Не возвращался. Сейчас — возвращаюсь, чтобы найти варежку. Это — старость.
— Это не старость.
— А что?
— Это — то, что в нас уже не может пройти мимо.
— Это и есть старость.
— Может, и старость.
Огурцов кивнул.
— Серёж.
— Да.
— Я тебе — никогда не говорил одну вещь.
— Слушаю.
— Я тебя — люблю как брата. Я не говорил, потому что — слова такие в деревне не носят. Сейчас — говорю. Чтобы было — сказано.
Я смотрел на него.
Огурцов не плакал — но в глазах было то же, что в Большой Луке. Тяжесть, которая в нём созревала с двадцать восьми месяцев войны.
— Сёма.
— Да.
— Я тоже.
— Знаю.
— Я не сказал — потому что — слова такие у нас в той жизни тоже не носят.
— У всех мужиков одинаково.
— Одинаково.
Помолчали.
— Сёма. Сейчас — у нас сказано.
— Сказано. И — я больше этого слова не повторю. Сегодня — нужно было.
— Один раз — достаточно.
— Один раз — достаточно.
Я кивнул.
Огурцов лёг на свою койку. Закрыл глаза. Я — на свою.
В палатке — было тихо. Снаружи — гудел тыловой механизм фронта: грузовики, голоса, артиллерия далеко.
Большая Лука была — в нас обоих.
И — та самая короткая фраза «как брата» — тоже была.
Это были два события за один вечер, и оба — поворот.
Я писал Коневу отчёт. Не только по дивизиям, а и про то, что увидел в Большой Луке. Не как лирика — как — необходимое.
'Товарищ генерал армии. По дивизиям — отчёт прилагаю. Бабкин — будет работать на правилах, если уберём Долгушина. Хохлов — сговорчивее, чем казался, но требует регулярной работы. Кузьмин — рекомендую снять.
И — отдельно. По дороге между дивизиями я проехал через село Большая Лука Полтавской области. Деревня — вся вывезена, по моим данным, в конце сентября. На столах — недоеденная пища. На крыльцах — детские вещи, оставленные при выводе. Это — освобождённая нами территория, и это — то, ради чего мы воюем. Я считаю важным, чтобы офицеры штаба фронта это знали — не как военную статистику, а как факт.
С. Ларин.'
Конев ответил через день.
«Майор. Получил. Села пройду сам — поеду в район Большой Луки на этой неделе. Спасибо за то, что обратили внимание. И. Конев.»
Конев поехал. Я этого не видел — был у Хохлова. Но Зыкин потом мне рассказал — он сопровождал командующего. Конев в Большой Луке простоял два часа. Прошёл всю деревню. На крыльце той избы, где был детский ботинок, — остановился, постоял минут пятнадцать. Не сказал ничего. Потом — уехал.
Через два дня — по фронту прошёл его приказ. Не оперативный — другой. Каждой дивизии — выделить из тылового запаса людей и средств для обустройства освобождённых сёл, в которые возвращаются жители. Это была — мелочь в общем масштабе, но — это было то, чего раньше не делали систематически. Конев сделал это в мобильной форме, и фронт — выполнил.
Я смотрел на приказ. Огурцов — рядом.
— Серёж.
— Да.
— Ботинок — сделал.
— Сделал.
— Не «арифметика».
— Не арифметика.
— Это — твой счёт.
— Это — мой счёт.
Огурцов кивнул.
— Тогда — мы работаем. Дальше.
— Дальше.
Двадцать восьмого октября я перевёлся к Иваньковскому — на короткое.
Иваньковский ждал. Принял, как родного. Они выходили на исходные для форсирования Днепра — это шло на Правобережье.
— Серёжа.
— Иваньковский.
— Через неделю — форсируем.
— Знаю.
— Ты — со мной?
— На форсировании — да. Конев пустит, если попрошу.
— Попроси. У меня — там тяжело будет, и я хочу — рядом.
— Попрошу.
Мы сидели у него в штабной избе — у него теперь была изба, не палатка. Иваньковский вышел в звание полковника — за Курск ему дали по линии гвардейских частей.
— Серёж. Расскажи — как у тебя в штабе.
Я думал.
— Иваньковский. У меня в штабе — другая работа. Не в дивизиях. Я скучаю.
— По чему?
— По тому, что вижу человека в лицо. В штабе — карта на столе, цифры, дивизии как номера. Конев работает с этим легко. Я — нет.
— Тогда — оставайся в дивизиях.
— Конев — пускает меня. Я могу выезжать. Сейчас вот — у тебя.
— Это и хорошо.
— Хорошо.
Помолчали.
— Серёжа.
— Да.
— Я слышал — у тебя в Большой Луке что-то было.
Я смотрел на него.
— Откуда слышал?
— Зыкин Коневу сказал. Конев — мне, когда мы говорили на прошлой неделе по телефону.
— Конев тебе сказал?
— Сказал. Без подробностей. Что — ты в той деревне видел детский ботинок, и что — это меняет работу.
Я кивнул.
— Зыкин не должен был.
— Зыкин — иногда говорит то, что считает важным. Не служебное.
— Зыкин — родственная душа Огурцова.
— Это видно.
Иваньковский налил мне чая. Свой — тоже. Подвинул кружку.
— Серёжа. Я хочу одну вещь сказать.
— Слушаю.
— Я в той Большой Луке — не был. Но — у меня в дивизии есть рота, которая через таких мест прошла за этот год — двадцать три. Двадцать три деревни, целых, но без жителей. Мне ротный записку положил — на каждой. Хотел, чтобы я знал.
— Это — двадцать три.
— Двадцать три. И — это только моя дивизия.
— Я понимаю.
— Я говорю — чтобы ты знал. Большая Лука — не одна. Мы все — этим живём, не только ты.
— Я не считал — что только я.
— Иногда — после такой картины — кажется, что — только ты.
Я кивнул. Это было точно. После Большой Луки — у меня было ощущение, что я наткнулся на что-то особенное. Иваньковский поправил. Это было — обычное, повторяющееся, везде.
— Иваньковский.
— Да.
— Спасибо за поправку.
— Не за что.
— Это — расширяет ответственность.
— Знаю.
— Раньше — у меня была Большая Лука. Сейчас — двадцать три, через тебя одного. Через всех — много тысяч.
— Много тысяч. Поэтому — мы и идём.
— Поэтому — мы и идём.
Помолчали.
— Серёжа.
— Да.
— Скажи мне одну вещь.
— Слушаю.
— Когда мы — кончим войну?
Я смотрел на него.
— Иваньковский. Я не могу тебе сказать — точно.
— Не точно. Прибл approximately.
Я думал.
— Конец сорок четвёртого. Может — начало сорок пятого. Не позже.
— Это — год-полтора.
— Год-полтора.
— Это много.
— Очень много.
— Я надеялся — короче.
— Я тоже.
— Но — год-полтора — реально.
— Реально.
Иваньковский кивнул.
— Тогда — каждый день — на счёту.
— Каждый день — на счёту.
Я поднял кружку чая.
— За каждый день.
Иваньковский поднял свою.
— За каждый день.
Чокнулись. Выпили.
Огурцов был со мной.
Шёл первое ноября.
Восемь месяцев до мая сорок четвёртого — но я сам перестал считать. Иваньковский поправил меня — год-полтора. Это было — точнее.
Большая Лука — впереди по дороге, освобождённая.
Большая Лука — сзади, в моей голове, всегда.
Хватит, нет хватит.
Только — успеть.