Глава 11
Своих мы нашли на двадцать третий день.
Не вышли — именно нашли: наткнулись в лесу на разведчиков отдельного стрелкового батальона, которые сами искали хоть кого-нибудь своих в этом лесу. Два молодых бойца, перепуганных, с трёхлинейками наперевес — увидели нас и чуть не открыли огонь.
Огурцов среагировал раньше:
— Свои! — крикнул он. — Не стрелять, мать вашу!
Они не выстрелили. Стояли, смотрели на колонну, которая выходила из леса — пятьдесят один человек, потому что к нам за две недели в пуще прибилось ещё трое. Смотрели с тем выражением, с которым смотрят на то, чего не ожидали.
— Сколько вас? — спросил один.
— Пятьдесят один, — сказал Огурцов.
— Вы откуда?
— Из пущи. А вы куда?
— К Смоленску, — сказал боец. — Там наши.
Смоленск.
Я стоял и слушал, и думал: Смоленское сражение. Июль-сентябрь сорок первого. Самое длинное и кровопролитное сражение начального периода. Немцы возьмут город — но потеряют при этом больше, чем планировали, и это задержит их на семь недель. Эти семь недель спасут Москву.
Я знал это в цифрах и датах.
Сейчас мне предстояло узнать это иначе.
Батальон стоял в лесу восточнее Смоленска — отрезанный, без связи со штабом дивизии, но живой и вооружённый. Командовал майор Рудаков — невысокий, быстрый, с лицом человека, который давно перешёл ту черту, за которой удивляться нечему.
Он вышел навстречу, когда нас привели.
Посмотрел на Капустина. Потом на меня. Потом на людей.
— Сколько? — спросил он.
— Пятьдесят один, — сказал Капустин. — Тридцать четыре моих, остальные — разные части.
— Оружие?
— Трёхлинейки, три ППД, немецкий пулемёт MG-34, MP-38, карабины трофейные.
— Боеприпасы?
— Достаточно.
Рудаков поднял взгляд на Капустина — «достаточно» это не военный ответ.
— Сколько в цифрах?
— По сорок патронов на ствол, — сказал я.
Рудаков посмотрел на меня.
— Это кто?
— Ефрейтор Ларин, — сказал Капустин. — Командир первого отделения.
— Ефрейтор знает расход боеприпасов?
— Этот — знает, — сказал Капустин без интонации.
Рудаков смотрел на меня секунду. Потом кивнул — принял как данность, не стал разбирать.
— Хорошо, — сказал он. — Становитесь. Места хватит.
Батальон Рудакова — около трёхсот человек, когда-то было четыреста с лишним. Потеряли в первые дни, потом при отходе. Держались в лесу уже неделю, ждали приказа или возможности выйти к своим.
Я осмотрелся за первый вечер.
Хорошее: дисциплина есть, оружие в порядке, командиры на местах. Рудаков управляет — жёстко, без сентиментальности, но справедливо.
Плохое: разведки почти нет. Рудаков не знал, что происходит в радиусе пяти километров. Ходили редко, осторожно, возвращались с минимумом информации. Это значило — батальон стоял вслепую.
Я подошёл к Капустину после ужина.
— Нам нужно поговорить с Рудаковым.
— О чём?
— О разведке. Он не знает, что вокруг.
Капустин помолчал.
— Ты хочешь предложить ему разведку?
— Хочу предложить выйти на позиции немцев и посмотреть, что там. Это нужно сделать до того, как они нас найдут.
— Мы только пришли.
— Именно поэтому и надо, — сказал я. — Пока нас не знают и не ищут — можно ходить. Потом — сложнее.
Капустин думал.
— Хорошо, — сказал он. — Я поговорю.
Рудаков слушал коротко. Капустин излагал — я стоял рядом, молчал. Рудаков смотрел на карту — у него была нормальная карта, армейская, с масштабом один к пятидесяти тысячам.
— Кто пойдёт? — спросил он.
— Ларин, — сказал Капустин.
— Ефрейтор?
— Ефрейтор.
Рудаков поднял взгляд на меня.
— Ты ходил в разведку?
— Ходил, — сказал я.
— Где?
— В пуще. Двадцать три дня.
— Один?
— С напарником. Иногда с третьим.
Он смотрел на меня с тем профессиональным взглядом, которым смотрят люди, умеющие оценивать быстро.
— Задание: выяснить расположение немецких позиций вот здесь и вот здесь, — он показал на карте два района. — Силы, вооружение, маршруты снабжения. Срок — двое суток.
— Принято, — сказал я.
— Если не вернёшься через двое суток — считаем потерянным.
— Понял.
— Вопросы?
— Один, — сказал я. — Мне нужна эта карта на двое суток.
Рудаков посмотрел на карту. Потом на меня.
— Это единственная нормальная карта в батальоне.
— Знаю, — сказал я. — Поэтому прошу — понимаю ценность.
Пауза.
— Перерисуй нужный участок, — сказал он. — Карту не отдам.
— Хорошо.
Я перерисовал за двадцать минут — нужный квадрат, с рельефом, дорогами, отметками высот. Рудаков смотрел, как я рисую. Не мешал.
Когда я закончил, он сказал:
— Ты хорошо рисуешь карты.
— Стараюсь.
— Где научился?
— Читал, — сказал я.
Он посмотрел на Капустина. Капустин не изменился в лице.
— Понятно, — сказал Рудаков без иронии. — Иди.
Мы вышли ночью — я и Огурцов. Петров Коля попросился третьим. Я подумал и взял — он уже умел ходить тихо, умел ждать, умел не двигаться когда надо.
Шли на запад — туда, где по логике должны были стоять немецкие передовые позиции.
Нашли их на рассвете.
Позиция у деревни — я видел её с холма через лес. Немцы стояли грамотно: пулемётные гнёзда на высотках, окопы полного профиля, колючая проволока по периметру. Два орудия — семидесятипятимиллиметровые, я опознал по силуэту. Миномёты — видел три расчёта.
Я лежал и считал. Огурцов лежал рядом, смотрел.
— Сколько народу, думаешь? — спросил он тихо.
— Рота, может полторы, — сказал я. — Плюс артиллерия. Усиленная позиция.
— Зачем им здесь так много?
— Прикрывают дорогу, — сказал я. — Вон та дорога — она на Смоленск. Это опорный пункт.
— Наши её хотят перекрыть?
— Хотели бы, — сказал я. — Но пока не могут.
Мы лежали ещё два часа. Я запоминал — расположение позиций, маршруты патрулей, смену часовых. Это была не просто разведка — это была работа, которую я умел делать хорошо: видеть систему в наборе деталей.
Потом — второй район. Там оказалось проще: небольшой заслон, человек сорок, временные позиции. Они собирались уходить — сворачивали полевую кухню, грузили в машины. Куда — непонятно, но явно меняли дислокацию.
К вечеру первых суток у меня было то, что просил Рудаков.
Вернулись на следующий день к полудню. Рудаков принял сразу — ждал.
Я докладывал по схеме, которую нарисовал прямо в лесу на листе из тетради. Рудаков смотрел, не перебивал. Рядом стоял его начальник штаба — капитан Воронов, молчаливый, с карандашом в руке.
— Орудия вот здесь и вот здесь, — говорил я. — Пулемётные гнёзда — здесь, здесь и здесь. Проволока по периметру, но с севера — разрыв метров десять, там они сами ходят. Патруль — каждые сорок минут, двое, маршрут вот этот.
— Слабое место? — спросил Рудаков.
— Северный фланг, — сказал я. — Там лес подходит близко, разрыв в проволоке, пулемёт смотрит на восток. С севера — мёртвая зона метров тридцать.
— Тридцать метров мёртвой зоны.
— Тридцать, — подтвердил я. — Если подойти ночью, между патрулями — можно снять пулемётное гнездо раньше, чем они поймут.
Рудаков смотрел на схему долго.
— Ты предлагаешь атаку?
— Предлагаю ночной налёт на пулемётную точку, — сказал я. — Не атаку позиции — это другое. Точечный удар: снять пулемёт, уйти. Они потеряют пулемёт и не поймут откуда.
— Зачем?
— Потому что этот пулемёт перекрывает дорогу к деревне, — сказал я. — Если его нет — у вас открывается проход. Можно выйти из леса в сторону Смоленска.
Рудаков поднял взгляд.
— Нам приказано держать позицию в лесу.
— Знаю, — сказал я. — Но если немцы начнут прочёску — в лесу вы будете заперты. Нужен запасной выход.
Рудаков смотрел на меня. Долго, без выражения.
— Ты ефрейтор, — сказал он наконец.
— Так точно.
— Говоришь как командир полка.
Я промолчал.
— Воронов, — сказал Рудаков не оборачиваясь.
— Я, — отозвался капитан.
— Что думаешь?
Воронов смотрел на схему. Карандаш в руке не двигался.
— Логично, — сказал он. — Если данные разведки верны.
— Верны, — сказал я.
— Ты уверен?
— Лежал там шесть часов, — сказал я. — Считал смены патруля трижды. Один раз — ошибка, два раза — случайность, три раза — закономерность.
Воронов посмотрел на меня. В его взгляде было что-то, чего я не ожидал — не скептицизм, а интерес. Профессиональный, чистый.
— Где ты служил раньше? — спросил он.
— Нигде, — сказал я. — Это первая служба.
— Первая, — повторил он без интонации.
— Так точно.
Рудаков закрыл разговор:
— Думаю до вечера. Свободен, ефрейтор.
Вечером пришёл Зуев.
Он провёл эти двое суток в батальоне — разговаривал с людьми, как всегда. Но сейчас лицо у него было другим — не рабочим, а задумчивым.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Я поговорил с бойцами Рудакова. Про то, что было до.
— И?
— Они из-под Минска, — сказал он. — Они видели первые дни. — Он помолчал. — Там было очень плохо.
— Знаю.
— Они рассказывают — люди бежали, бросали оружие. Командиры исчезали. — Он смотрел на огонь. — Один говорит — видел, как полковник снял петлицы и пошёл в сторону немцев.
Я молчал.
— Вы не удивляетесь, — заметил Зуев.
— Нет.
— Почему?
— Потому что когда система рушится быстро — люди реагируют по-разному, — сказал я. — Большинство держатся. Некоторые — нет. Это не трусость только, это ещё и растерянность. Когда не понимаешь, что происходит — трудно держаться.
— Вы понимали, что происходит?
— С первого дня, — сказал я.
— Как?
Я думал, что ответить. Правда: потому что знал. Неправда: потому что логика.
— Потому что смотрел на факты и складывал их, — сказал я. — Немцы идут быстро, наши отступают. Это значит — надо уходить от дорог и думать о том, что будет через неделю, а не сегодня.
Зуев слушал.
— Вы думаете через неделю, — сказал он. — Большинство людей — только сегодня.
— Это не достоинство, — сказал я. — Это просто — как устроена голова.
— Нет, — сказал он. — Это достоинство. — Он помолчал. — Я думал о вас эти двое суток.
— И что надумали?
— Что у вас есть ответы, которых вы не даёте, — сказал он. — И что у меня нет способа их получить. — Пауза. — И что это, возможно, правильно.
Я посмотрел на него.
— Почему правильно?
— Потому что человек имеет право на то, что его. — Он говорил медленно, как будто формулировал для себя. — Я политрук. Моя работа — люди, их убеждения, их состояние. Но не их тайны. Тайны — это другое.
— Зуев, — сказал я.
— Да?
— Вы хороший политрук.
Он смотрел на меня — с удивлением. Искренним.
— Почему вы так говорите?
— Потому что вы только что провели границу между своим делом и чужим, — сказал я. — Это редкое качество для любой должности.
Он думал.
— Я запишу это в блокнот, — сказал он наконец. — Что вы так думаете.
— Зачем?
— Для отчёта, — сказал он. — Когда выйдем к своим.
— Там будет странный отчёт, — сказал я.
— Там будет честный отчёт, — поправил он.
Рудаков принял решение к ночи.
Налёт — да. Группа — десять человек. Командир группы — Ларин.
Это последнее я услышал и поднял взгляд на Рудакова.
— Я?
— Ты, — сказал Рудаков. — Ты разрабатывал. Ты знаешь позицию. Кому ещё?
— Есть командиры.
— Командиры нужны мне здесь, — сказал он. — Ты пойдёшь. Вопросы?
— Нет, — сказал я.
— Люди — твои и трое от меня. Кого хочешь из моих — скажи Воронову.
Я сказал Воронову. Он выделил троих — проверенных, из тех, что уже были в вылазках. Хорошие люди, я убедился за час разговора.
Группа: я, Огурцов, Петров Коля, Деревянко — и трое от Рудакова: Мельник, Сашко, Тищенко. Семь человек — я прибавил ещё двоих, получилось девять. Десятого Рудаков дал сам — сержанта Горобца, молчаливого украинца с наганом и ножом на поясе.
Десять человек. Ночной налёт на пулемётную точку.
Вышли в полночь.
Лес в полночь — это не то, что лес днём. Это пространство без ориентиров, где каждый шаг это решение. Я шёл по памяти — помнил маршрут по двум дням наблюдения: этот дуб, этот овраг, эта поляна. Память работала хорошо.
Огурцов шёл вторым, держал дистанцию три метра — правило, которое я ввёл ещё в пуще: не ближе трёх и не дальше десяти. Ближе — одна мина кладёт двоих. Дальше — теряешь человека в темноте.
До позиции — четыре километра. Шли два с половиной часа: медленно, с остановками, я прослушивал лес каждые двадцать минут.
Встали у края леса в три ночи.
Впереди — поле метров двести. За полем — немецкие позиции, тёмные, тихие. Пулемётное гнездо — вон там, на небольшом бугре. Я видел его силуэт — угловатый, неестественный для поля.
Патруль прошёл в три пятнадцать — двое, фонарик прыгал. Я засёк время.
— Сорок минут, — сказал я тихо.
— До следующего, — уточнил Огурцов.
— Да. Нам нужно двадцать — дойти, сделать, уйти. Остаток — запас.
— Запас маленький.
— Хватит.
Огурцов помолчал.
— Ладно, — сказал он.
Мы ждали ещё пятнадцать минут — дать патрулю отойти подальше. Потом я поднял руку: вперёд.
Поле мы шли медленно — не перебежкой, а пригнувшись, равномерно, без резких движений. Трава по колено — хорошо, скрывает ноги. Луны нет — хорошо, темно.
Разрыв в проволоке нашёл точно — помнил откуда смотрел. Метр с небольшим, края прижаты к земле — немцы сами ходили здесь. Я прошёл первым — осторожно, не задев проволоку. За мной — Огурцов, Горобец, Деревянко.
Пулемётное гнездо было в двадцати метрах.
Я видел двух человек — один сидел за щитком пулемёта, другой лежал рядом, спал. Спящий — плохо: он неуправляем, может среагировать неожиданно.
Я показал Огурцову — спящий его. Горобцу — тот, что за пулемётом.
Считал до трёх в голове.
Три.
Это заняло меньше времени, чем прошло с тех пор.
Пулемёт — MG-34, хороший. Я снял его с треноги — тяжёлый, но унести можно. Огурцов взял коробку с лентой. Горобец забрал карабины.
— Уходим.
Обратно через поле — быстрее, уже не так осторожно, потому что времени меньше. Я считал: ушли семь минут назад, патруль через тридцать три. Успеваем.
Успели.
Лес принял нас обратно — темнота, запах хвои, тишина.
Петров Коля, который ждал у края с тремя другими, увидел нас — выдохнул. Я видел, как он выдыхал, и понял: он не показывал, что нервничает, но нервничал.
— Всё? — спросил он.
— Всё, — сказал я. — Идём.
Рудаков ждал.
Когда я доложил — коротко, без деталей — он смотрел на пулемёт, который Мельник положил перед ним на землю.
— Чисто?
— Чисто, — сказал я.
— Потери?
— Нет.
Он помолчал.
— Воронов, — позвал он.
— Я, — отозвался капитан из темноты.
— Оформи представление. Ларин Сергей Иванович, ефрейтор. За успешно проведённую разведку и ночной налёт на огневую точку противника. Медаль «За отвагу» и представление к младшему сержанту.
Я стоял и слушал.
— Кроме того, — продолжал Рудаков, не меняя тона, — запиши в журнал: ефрейтор Ларин назначается командиром разведывательного отделения батальона.
Воронов что-то писал в темноте.
— Это официально? — спросил я.
— Официально, — сказал Рудаков. — Вопросы?
— Один, — сказал я.
— Говори.
— Тот проход на севере, который освободился, — сказал я. — Нужно им воспользоваться завтра. До того, как немцы поставят новый пулемёт.
Рудаков смотрел на меня секунду.
— Завтра с утра выдвигаемся, — сказал он. — Ты пойдёшь авангардом.
— Принято.
— Иди спать, ефрейтор.
Я пошёл.
Огурцов нагнал меня через десять шагов.
— Слышал? — сказал он.
— Слышал.
— Медаль.
— Медаль, — согласился я.
— За отвагу, — сказал он. — Это хорошая медаль.
— Хорошая.
— Первая?
— Первая, — сказал я.
Он помолчал.
— Поздравляю, — сказал он. — Хоть и ефрейтор пока.
— Спасибо.
— А то, что младший сержант скоро — это тоже хорошо.
— Хорошо.
— Слушай, — сказал Огурцов. — А ты вообще думал когда-нибудь, что так выйдет? Что ты будешь тут — медали, отделения, разведка?
Я думал секунду.
— Нет, — сказал я.
— И я нет, — сказал он. — А вот — вышло.
Он остановился у своей лёжки, лёг, закрыл глаза.
— Спокойной ночи, товарищ командир разведки, — сказал он.
— Спокойной, — сказал я.
Лёг.
Над лесом было то же небо — тёмное, звёздное, равнодушное ко всему, что происходило внизу. Медведица на севере, Полярная в центре. Мы завтра идём на восток — от неё.
Медаль. Младший сержант. Командир разведки.
Двадцать три дня назад я проснулся в теплушке у Бреста с красноармейской книжкой и семью классами образования.
Двадцать три дня.
Я думал о Дёмине. О том, как он сказал: обуза. О феврале, о кухне, о мокром снеге за окном. О мальчишках, которые воевали там, пока я сидел на пенсии.
Здесь никто не сказал обуза.
Здесь — медаль и разведка.
Я закрыл глаза.
Завтра — выход из леса. Потом — Смоленск. Потом — всё, что будет после Смоленска.
Работы хватало.