Глава 12
Рудаков брился раз в три дня.
Я заметил это случайно — так же, как когда-то заметил привычку Капустина бриться каждое утро. Рудаков появлялся перед строем с щетиной, потом с короткой бородой, потом вдруг — чисто выбритый, подтянутый, как будто только что из казармы. Никакой системы, никакого ритуала. Просто — когда находил время.
Это говорило кое-что о человеке. Капустин держал форму принципиально, как внутреннее правило. Рудаков держал её тогда, когда мог, — и это тоже было правило, только другое. Более гибкое.
Гибкость в командире — хорошее качество. Если она не переходит в беспринципность.
Рудаков не переходил.
Мы стояли в его батальоне уже четыре дня, и за эти четыре дня я составил о нём довольно подробное представление.
Плюсы: умный, быстро соображает, не боится принимать решения. Умеет слушать — редкость для майора, который привык командовать. Когда я докладывал про разведку, он не перебивал и не поправлял — ждал, пока я закончу, задавал точные вопросы. Трёхсот человек держал в порядке три недели в лесу без связи со штабом — это требует характера.
Минусы: разведки почти нет, это я уже говорил. И ещё — он немного переоценивал собственные позиции. Не критично, но заметно: когда Воронов предложил отойти на два километра восточнее, Рудаков отмахнулся. «Нас здесь не найдут.» Может, и не найдут. Но «может» — это не план.
Воронов — другой. Капитан, начальник штаба, молчаливый, карандаш в руке постоянно. Думает медленнее Рудакова, но точнее. Если Рудаков — скорость, то Воронов — точность. Хорошая пара, если умеют слышать друг друга.
Умели — я видел это на второй день, когда они спорили о маршруте выхода. Спорили жёстко, но по существу, без обид. Это признак здоровых рабочих отношений.
На пятый день Рудаков вызвал меня после завтрака.
Завтрак был скромный — каша из трофейного зерна, которое нашли на брошенном хуторе, и кипяток. Я ел и смотрел на батальон: люди сидели группами, разговаривали, кто-то чистил оружие. Три недели в лесу — и дисциплина держится. Это заслуга Рудакова.
— Ларин, — сказал посыльный. — Майор зовёт.
Рудаков сидел у дерева с картой на колене. Рядом — Воронов со своим карандашом. И ещё один человек, которого я раньше не видел: немолодой, лет сорока пяти, в форме без знаков различия. Смотрел на меня внимательно — не враждебно, просто очень внимательно.
— Садись, — сказал Рудаков.
Я сел.
— Это майор Серебров, — сказал Рудаков. — Из разведотдела фронта. Вышел к нам вчера вечером.
Серебров кивнул. Не протянул руку, просто кивнул.
— Серебров хочет поговорить с тобой, — сказал Рудаков. — Я разрешил.
— О чём? — спросил я.
— О разведке, — сказал Серебров. Голос у него был негромкий, ровный — такой, который не запоминается сам по себе, но слова запоминаются.
— Я слушаю.
— Нет, — сказал Серебров. — Сначала я слушаю. Расскажи о том, что делал последние три недели. Подробно.
Я смотрел на него секунду. Разведотдел фронта — это серьёзно. Не особый отдел, не НКВД, но тоже серьёзно. Этот человек умеет задавать вопросы и умеет слышать ответы.
Я рассказал. Подробно — как просил. Пуща, засады, мины, пленные, гать. Серебров слушал не перебивая, только иногда что-то помечал в блокноте — маленький, потрёпанный, явно не первый месяц в работе.
Когда я закончил, он помолчал секунду.
— Немецкий знаешь, — сказал он. Не вопрос.
— Знаю.
— Хорошо?
— Достаточно.
— Что значит достаточно?
— Читаю, говорю, понимаю на слух. Акцент минимальный.
Он смотрел на меня.
— Откуда?
— Герман Карлович, — сказал я. — Учитель в деревне. Три года занимались.
Серебров кивнул — так, как кивают люди, которые записали что-то для себя, но ещё не решили, верить или нет.
— Мины ставил, — сказал он.
— Ставил.
— Tellermine 35.
— Они.
— Где научился?
— Читал устройство в технической книжке. Немецкой.
— В немецкой технической книжке, — повторил он.
— Трофейной, — уточнил я.
Он смотрел на меня ещё секунду. Потом опустил взгляд в блокнот.
— Хорошо, — сказал он. — Пока достаточно.
Я встал.
— Ларин, — сказал он, когда я уже отходил.
— Да.
— Ты правильно снял часовых у поста. Двое, синхронно, без шума. Это не из книжки.
— Дед охотник, — сказал я.
— Дед охотник, — повторил он тихо, и в голосе было что-то — не ирония, а что-то другое. Как будто он произнёс цитату, смысл которой ему уже известен.
Я ушёл.
Зуев перехватил меня у ручья.
— Серебров тебя спрашивал? — спросил он.
— Спрашивал.
— О чём?
— О разведке. О немецком. О минах.
Зуев помолчал.
— Он записывал?
— Записывал.
— Это хорошо или плохо?
Я думал секунду.
— Зависит от того, что он напишет.
Зуев смотрел на меня.
— Ларин. Серебров — умный человек. Он три недели ходил по немецким тылам один. Один — понимаешь? Без группы, без легенды, просто смотрел и запоминал. Такие люди видят то, что другие не видят.
— Знаю, — сказал я.
— Он видит тебя.
— Вижу, что видит.
— И?
— И ничего, — сказал я. — Работаю как работаю.
Зуев смотрел на меня — с тем выражением, которое я уже умел читать: он хотел сказать что-то ещё, но решил не говорить. Это тоже было его качество — он умел останавливаться.
— Ладно, — сказал он. — Иди.
После разговора с Сереброевым Рудаков принял решение о выходе.
Не сразу — он думал до вечера, потом вызвал Воронова, они говорили долго, потом позвал меня и Капустина.
— Выходим завтра ночью, — сказал он. — Маршрут — через северный проход, тот что ты открыл. Авангард — твоё отделение, Ларин.
— Принято.
— Серебров идёт с нами.
Я посмотрел на Сереброва. Тот сидел в стороне, смотрел на карту.
— Он знает маршрут? — спросил я.
— Знает лучше нас, — сказал Рудаков. — Он три недели по этим местам ходил. Но авангард — твой. Серебров — советник.
Советник из разведотдела фронта. Это меняло расстановку — не плохо и не хорошо, просто меняло.
— Хорошо, — сказал я.
— Вопросы?
— Один. Сколько у нас времени до рассвета после выхода?
— Четыре часа, — сказал Воронов, не поднимая взгляда от карты.
— Мало, — сказал я. — Нужно выйти раньше. Не ночью, а в сумерках — чтобы успеть пройти открытый участок до темноты.
— В сумерках нас увидят, — сказал Рудаков.
— В сумерках пятьдесят метров видимости, — сказал я. — Если идём рассредоточенно — не увидят. А открытый участок в темноте — это три часа вместо одного, и половина людей собьётся с маршрута.
Рудаков смотрел на меня. Потом на Воронова.
— Воронов?
— Логично, — сказал Воронов.
— Выходим в сумерках, — решил Рудаков. — Семь вечера. Готовность с шести.
День перед выходом я потратил на подготовку.
Собрал своё отделение, объяснил маршрут — на пальцах, без карты, карта только у меня. Каждый должен знать: если потерял группу — стой, жди, не двигайся. Лучше отстать и дождаться, чем пойти не туда.
Петров Коля слушал внимательно — он всегда слушал внимательно. Огурцов слушал с видом человека, который всё это уже знает, но не перебивает из вежливости. Харченко не слушал — смазывал пулемёт, это было важнее.
Потом я пошёл к Сереброву.
Он сидел один, читал что-то — маленькая книжка, не блокнот. Я подошёл, сел рядом без приглашения.
— Серебров.
Он поднял взгляд.
— Слушаю.
— Вы знаете этот лес, — сказал я. — Я знаю маршрут через северный проход. Нам нужно сверить то и другое.
Он смотрел на меня секунду.
— Согласен, — сказал он.
Мы сверяли час. Серебров знал местность хорошо — лучше, чем я ожидал. Он ходил здесь без карты, по памяти, и память у него была точная: где болото, где немецкий пост, где можно пройти, где нельзя. Я слушал и корректировал свои записи.
Один раз он поправил меня — там, где я думал, что проход открытый, по его данным стоял немецкий пикет. Временный, может снятый уже, но стоял.
— Когда видел? — спросил я.
— Четыре дня назад.
— Могли уйти.
— Могли, — согласился он. — Но лучше обойти.
— Обойдём, — согласился я. — Сколько добавит?
— Полчаса.
— Нормально.
Он смотрел на меня — всё с тем же внимательным взглядом, который я уже начинал воспринимать как рабочий фон.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Ты не спрашиваешь, что там — за лесом.
— Вы скажете, если нужно знать, — сказал я.
Он думал секунду.
— Там наши части, — сказал он. — Разрозненные, но держатся. Штаб армии — в Дорогобуже, насколько я знаю. Может, уже нет — три недели прошло. Но что-то там есть.
— Дорогобуж, — сказал я. Это было восточнее Смоленска — значит, немцы ещё не дошли туда. Пока.
— Пока, — подтвердил Серебров, как будто прочитал мою мысль. — Немцы идут быстро.
— Знаю.
— Но под Ельней они встали, — сказал он. — Наши держат. Уже три недели.
Ельня. Я знал про Ельню — первое советское контрнаступление, август-сентябрь сорок первого. Жуков. Это было важно — не стратегически, но психологически: впервые немцы не шли вперёд.
— Хорошо, — сказал я.
— Ты знаешь про Ельню? — спросил Серебров.
— Слышал краем, — сказал я.
— Откуда? Мы в лесу.
— Пленные говорили, — сказал я. — Тот, что из Гамбурга. Штайнер. Он упоминал, что на каком-то участке застряли.
Серебров смотрел на меня.
— Ты и это из пленного вытащил.
— Они говорят охотнее, чем кажется, — сказал я. — Если спрашивать правильно.
— Как правильно?
— Не про военные секреты, — сказал я. — Про жизнь. Про семью, про еду, про то, устали ли. Они отвечают, расслабляются — и в ответах всплывает то, что нужно.
Серебров смотрел на меня долго.
— Ты этому где учился? — спросил он.
— Читал, — сказал я.
— Что читал?
— Разное.
— Ларин, — сказал он. И голос у него стал чуть другим — не жёстче, но плотнее. — Я двадцать лет в разведке. Я видел разных людей. Дилетантов, самородков, профессионалов. Ты — не дилетант и не самородок.
Я молчал.
— Я не прошу объяснений, — сказал он. — Я просто говорю то, что вижу. — Пауза. — И ещё говорю вот что: люди, которые не объясняют себя, в нашей системе живут тяжело.
— Знаю, — сказал я.
— И?
— И работаю, — сказал я. — Других вариантов нет.
Он смотрел ещё секунду. Потом кивнул — один раз, коротко.
— Хорошо, — сказал он. — Завтра в сумерках.
Выход прошёл чисто.
Не идеально — несколько человек потеряли темп на болотном участке, один боец споткнулся и упал с шумом, от которого я внутренне сжался. Но немецкий пикет, о котором говорил Серебров, действительно ушёл — место было пустым. Повезло или ушли сами — неважно.
Открытый участок прошли в сумерках — так, как я и планировал. Рассредоточенно, с интервалом, пригнувшись. Триста пятьдесят метров открытого поля — восемь минут. Потом лес.
В лесу стало проще.
Шли четыре часа. Серебров шёл рядом со мной — молча, без лишних слов, только иногда указывал жестом: туда, обходи. Я слушал. Его знание местности дополняло моё — вместе мы вели колонну точнее, чем мог бы каждый из нас отдельно.
На рассвете вышли к деревне.
Маленькая — хат десять, огороды, колодец. Но над одной из хат — красный флаг. Небольшой, выцветший, привязан к шесту. Чей-то жест — не официальный, просто чей-то.
— Наши, — сказал Огурцов за моей спиной.
— Подождём, — сказал я.
Серебров вышел вперёд — один, руки открыты. Постоял у края деревни. Из хаты вышел человек в форме — без знаков различия, но в форме. Они поговорили минуту. Серебров обернулся, махнул рукой.
Мы вошли.
В деревне стоял сводный отряд — около ста двадцати человек, разные части. Командовал капитан Лещенко — молодой, нервный, но держащийся. Он вышел навстречу Рудакову, они обменялись рукопожатием.
— Сколько вас? — спросил Лещенко.
— Триста пятьдесят два, — сказал Рудаков. — Считая присоединившихся.
Лещенко выдохнул — не от радости, от облегчения. Мы утроили его отряд.
— Связь есть? — спросил Рудаков.
— Рация, — сказал Лещенко. — Выходим на штаб армии раз в сутки. Связь плохая, но есть.
— Штаб где?
— Дорогобуж. Пока.
Пока — это слово здесь было самым распространённым. Всё было пока.
Серебров отошёл в сторону — достал блокнот, начал писать. Я наблюдал за ним краем глаза: он писал быстро, не останавливаясь. Три недели наблюдений выходили на бумагу одним потоком — он, видимо, держал всё в голове, ждал момента, чтобы записать.
Капустин встал рядом со мной.
— Вышли, — сказал он.
— Вышли, — согласился я.
— Как ты это оцениваешь?
Я думал секунду.
— Хорошо вышли, — сказал я. — Без потерь, с оружием, с трофеями. Прошли двести с лишним километров по немецким тылам за месяц.
— Это твоя заслуга.
— Ваша, — поправил я. — Вы командовали.
— Я командовал. Ты знал, куда идти.
Я смотрел на деревню — на красный флаг, на людей, которые выходили из хат и смотрели на нас. Местные, не солдаты — пожилые, женщины, дети. Смотрели с тем выражением, с которым смотрят на что-то неожиданное: не уверены ещё, хорошее оно или плохое.
— Капустин, — сказал я.
— Да.
— Тот рапорт, который вы писали. В пуще.
— Написал, — сказал он. — Всё, что говорил. Сдам в штаб, когда доберёмся.
— Там про немецкий?
— Там про всё, — сказал он. — Как есть.
Я кивнул.
— Хорошо, — сказал я.
Серебров нашёл меня вечером.
Я сидел у колодца — просто сидел, впервые за месяц без конкретной задачи, без маршрута, без засады. Непривычное ощущение. Почти неприятное.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Я написал рапорт. Про тебя отдельный раздел.
— Знаю.
— Не знаешь, что там, — поправил он. — Там написано следующее: ефрейтор Ларин Сергей Иванович проявил исключительные навыки тактической разведки, организации засад, работы с пленными и ориентирования на местности. Знание немецкого языка на уровне, позволяющем вести допросы и работать с документами. Рекомендован для специальных задач разведывательного характера.
Я смотрел на него.
— Рекомендован кем?
— Мной, — сказал он. — Майор Серебров, разведотдел фронта.
— Это что-то значит?
— Значит, — сказал он. — Не сразу. Но значит. Рапорт пойдёт в штаб армии, оттуда — выше. Где осядет — не знаю. Но осядет.
Я думал секунду.
— Зачем вы мне это говорите?
— Потому что ты должен знать, — сказал он просто. — Человек должен знать, что о нём пишут. Хотя бы иногда.
Это была неожиданная честность. Разведчики редко говорят то, что пишут — обычно наоборот.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что. — Он помолчал. — И ещё одно.
— Да.
— Твой Капустин прислал мне свой рапорт. Попросил приложить к моему.
— Когда успел?
— Сегодня утром, пока ты спал.
Я смотрел на него.
— Он написал хорошо, — сказал Серебров. — Точно, без лишнего. Даты, места, действия. Такие рапорты читают.
— Капустин умеет писать, — сказал я.
— Умеет, — согласился Серебров. — Повезло тебе с ротным.
— Повезло, — согласился я.
Серебров встал — он всегда вставал так, как встают люди, которые привыкли быть готовыми в любой момент: без раскачки, сразу на ноги.
— Ларин.
— Да.
— Береги себя. Такие люди на войне нужны — и именно поэтому гибнут чаще других. Лезут туда, куда надо, а не туда, куда безопасно.
— Знаю, — сказал я.
— Знаешь, — повторил он. — Но всё равно говорю.
Ушёл.
Я сидел у колодца ещё долго. Деревня засыпала — тихо, без огней. Где-то за огородами одиноко гавкнула собака и замолчала.
Рапорт Сереброва. Рапорт Капустина. Два документа, которые пойдут вверх по цепочке — в штаб армии, оттуда выше. Я не мог контролировать это. Не мог знать, где они осядут и у кого на столе окажутся.
Мог только делать своё дело.
Месяц войны. Двести с лишним километров по немецким тылам. Без потерь в своём отделении — все живы, даже Петров Коля с его лопоухостью и восемнадцатью годами.
Пока все живы.
Я думал о Петрове — как он шёл этой ночью, держал дистанцию, не отставал, не шумел. Месяц назад он не умел ничего из этого. Теперь умел.
Три боя — я говорил ему. Выживешь первые три боя, научишься. Он выжил больше трёх. Учился.
Я встал, пошёл в хату, где нам отвели угол для сна.
Завтра — связь со штабом через рацию Лещенко. Рудаков будет докладывать о выходе. Потом — новые приказы или их отсутствие. Потом — Смоленск, который горел и держался, и куда нас, скорее всего, направят.
Впереди было много.
Я лёг на солому, закрыл глаза.
Где-то за деревней снова гавкнула собака. Потом замолчала.
Тихо.