Глава 4
Капустин брился каждое утро.
Я заметил это на второй день — мы стояли на привале у ручья, люди пили, наполняли фляги, кто-то стирал портянки. Капустин достал из планшета маленькое зеркальце, прислонил его к стволу берёзы, намылил щёки из маленького кожаного мешочка и начал скрести лицо опасной бритвой. Методично, без спешки, как будто стоял у умывальника в казарме, а не в белорусском лесу на третий день войны.
Я смотрел на него и думал: вот человек, у которого внутри есть стержень. Не показной, не для публики — Капустин брился не на виду, я увидел случайно. Просто привычка, которая держала его в вертикальном положении, когда всё вокруг рассыпалось.
Хороший знак. Третий по счёту.
Мы шли уже второй день. Первую ночь провели в ельнике — спали по очереди, я и Капустин держали первую вахту. Он не предлагал, я не напрашивался — просто в какой-то момент мы оба оказались у края лагеря и сидели молча, слушали темноту. Это был хороший тип молчания — рабочий, без напряжения.
Потом он сказал:
— Расскажи про себя, Ларин.
Я ждал этого. Готовился.
— Воронежская область, Рамонский район. Деревня Прилепы. Отец — тракторист, мать — доярка. Братьев нет, сестра есть, младшая. Школу закончил в тридцать восьмом, работал на заводе — литейный цех. Призван в апреле этого года.
Всё это было в документах. Я просто пересказал документы — и добавил одну деталь, которую придумал сам: литейный цех. Объясняет физическую силу и объясняет мозоли.
— Дед-охотник, — сказал Капустин без выражения.
— И дед тоже, — согласился я. — Он меня с восьми лет в лес водил. Следы читать, ориентироваться. Зверя брать.
— Какого зверя?
— Кабан в основном. Один раз лося.
— Лося с какого расстояния?
— Метров с семидесяти.
— Из чего?
— Из отцовского ружья. Тулка, шестнадцатый калибр.
Капустин молчал. Я чувствовал, что он проверяет — не детектором лжи, а чем-то более тонким. Тем чутьём, которое появляется у командира после нескольких лет службы: ощущение, когда человек говорит правду, а когда складывает слова в правильном порядке, но за ними пусто.
Я говорил правду о деревне, об отце и матери, о сестре — это было в документах, я не знал, правда ли это для того Ларина, в чьём теле сидел. Об охоте я придумывал, но придумывал связно, с деталями — шестнадцатый калибр тулки, следы кабана на мягком грунте, как читается лёжка. Всё это я знал — не из охоты, но из других источников.
— Немецкий где выучил? — спросил он наконец.
Я помолчал секунду — ровно столько, сколько нужно, чтобы ответ не был заготовленным.
— В библиотеке у нас был немец. Герман Карлович, учитель — ещё с царских времён осел. Давал уроки за еду — мать ему молоко носила, он меня учил. Три года, с десяти до тринадцати.
Капустин ничего не сказал. Это была самая уязвимая часть легенды, я понимал. Деревенский мальчик, учивший немецкий у ссыльного немца в Воронежской области, — звучит экзотично, но не невозможно. В тридцатые годы по стране было рассыпано столько «бывших людей» и иностранцев, что в любой глуши мог оказаться Герман Карлович с хорошим произношением и голодным желудком.
— И что ты знаешь по-немецки? — спросил Капустин.
— Разговорный, — сказал я. — Читаю нормально. Пишу хуже.
— Разговорный — это сколько?
— Могу объясниться. Допросить кого-нибудь, если что.
Тишина.
— Ты понимал, что они говорили? В колонне — когда мы лежали в траве?
— Кое-что, — сказал я осторожно. — Один сказал другому, что дорога плохая. Второй ответил что-то про Минск.
— Про Минск что?
— Что там уже всё. Что они закончили.
Капустин посмотрел на меня в темноте. Я видел только силуэт и белые зубы — он сжал губы.
— Минск они взяли, — сказал он. Не вопрос.
— Скорее всего.
— Это три дня войны.
— Да.
Он замолчал надолго. Я не пытался его утешить — это было бы неуместно и он бы это почувствовал. Просто сидел рядом и смотрел в темноту.
— Ты не удивился, — сказал он наконец. — Утром, в вагоне. Когда загремело. Ты не удивился.
— Нет.
— Почему?
Я подумал, что ответить. Самый близкий к правде ответ: потому что я знал, что так будет. Но этого говорить было нельзя.
— Гром пришёл с запада, — сказал я. — С запада у нас — граница. Была ночь, тихо, потом сразу много орудий. Что ещё это могло быть?
— Остальные не поняли.
— Остальные не думали об этом заранее.
— А ты думал?
Я секунду помолчал.
— Я всегда думаю о том, что может пойти не так, — сказал я. — Привычка.
Капустин ничего не ответил. Мы сидели ещё с полчаса молча, потом он сказал: «Ложись, я покараулю» — и я лёг.
Но не сразу уснул.
На второй день мы вышли к хутору.
Не деревня — именно хутор: один дом, сарай, огород, колодец. Хозяин — пожилой белорус, один, жена умерла, дети уехали в город. Звали его Степан Власович, и он смотрел на нас с тем белорусским выражением лица, которое я мысленно назвал «вижу всё, говорю мало».
Капустин с ним разговаривал — сам, я не лез. Стоял в стороне и слушал.
Власович сказал, что немцы прошли вчера. Много, на машинах и мотоциклах. Не останавливались. На восток.
— До Слонима далеко? — спросил Капустин.
— Если лесом — два дня, — сказал Власович. — Если дорогой — полдня, но дорога сейчас нехорошая.
— Нехорошая — это как?
— Немцы на ней, — сказал Власович просто.
Капустин попросил хлеба — Власович дал без разговоров, большой каравай и шмат сала. Я подошёл к Капустину, пока Власович ходил в дом.
— Нужно спросить про броды, — сказал я. — Он здесь всю жизнь, знает реки.
Капустин кивнул и спросил. Власович вернулся с хлебом и рассказал про три брода на Щаре — один из них немцы не знали, потому что к нему вела заросшая просека, не отмеченная ни на каких картах. Только местные знали.
Я записал — у меня не было бумаги, запомнил.
Пока рота коротко отдыхала у хутора — сидели в саду, ели хлеб с салом, — Капустин отвёл меня в сторону.
— Ларин, — сказал он. — Мне нужно тебя кое-что спросить.
— Спрашивайте.
— Ты в своей жизни командовал людьми?
Я посмотрел на него.
— Нет, товарищ старший лейтенант. Я красноармеец первого года службы.
— Я не про документы, — сказал он. — Я про тебя.
Это был тонкий вопрос. Капустин уже понял, что легенда — легенда, но он не знал, что за ней. И он не давил, не требовал объяснений. Он просто обозначил, что видит разрыв между тем, что написано в книжке, и тем, что видит своими глазами.
Я решил дать ему ровно столько, сколько нужно.
— Официально — нет, — сказал я. — Неофициально — бывало. В литейном цеху у нас была бригада, я в ней был старшим. Не по должности — просто так вышло.
— В литейном цеху, — повторил он.
— Да.
— И там учат — как правильно лечь под бомбёжку, как перейти дорогу под немецкой колонной, как снять часового без шума?
— Нет, — сказал я. — Этому учит дед.
Капустин посмотрел на меня долго. Потом сказал:
— У тебя удивительный дед.
— Был, — сказал я. — Умер в тридцать восьмом.
Он кивнул. Больше не спрашивал — не потому что поверил, а потому что принял решение: пока не мешает и помогает — пусть будет как есть. Разбираться потом.
Умный человек.
Тайный брод Власович не соврал.
Просека заросла так, что мы с трудом продирались — ветки хлестали по лицу, под ногами корни. Но через сорок минут вышли к реке, и брод оказался именно там, где он сказал: мелкий, по колено в самом глубоком месте, дно твёрдое, течение слабое.
Переходили быстро, без шума.
На том берегу я остановился и поднял руку.
— Стоп.
Все встали. Я прислушался.
Лес. Ветер. Вода за спиной.
И — очень далеко, едва слышно — голоса. Немецкая речь, несколько человек, судя по звуку — метров двести, может триста, выше по реке.
Я обернулся к Капустину, прижал палец к губам. Он кивнул и передал сигнал назад по цепочке. Рота замерла — хорошо, молча, без толкотни.
Голоса не приближались. Немцы стояли лагерем у реки — может, ждали переправу, может, просто привал. Нам это было безразлично, пока они не шли в нашу сторону.
Я ждал три минуты. Голоса оставались на месте.
— Тихо, вглубь леса, — сказал я вполголоса Капустину. — Метров пятьсот, потом уходим на восток.
Он кивнул. Мы ушли.
Вечером второго дня я окончательно понял, что у нас проблема с боеприпасами.
Я знал это с самого начала — два патрона на брата это катастрофически мало, — но теперь стало ясно, что даже те, что есть, распределены неравномерно. У троих — по одному патрону. Один боец — Харченко, грузный дядька лет тридцати пяти — признался, что потерял магазин при переходе реки: выскользнул, упал в воду.
Я не стал его ругать. Случается. Но проблему это не отменяло.
Немецкий MP-38 у меня — тридцать два патрона в магазине, запасного нет. Немецкий пистолет у меня же — восемь патронов. Это весь мой боезапас.
Я сидел у вечернего костерка — маленького, в яме, чтобы не давал света над деревьями — и смотрел в огонь. Рядом сел Капустин.
— О чём думаешь? — спросил он.
— О патронах, — сказал я.
— И я о патронах.
— Нужно пополнить.
— Взять негде.
— Взять есть где, — сказал я. — Вопрос в цене.
Он посмотрел на меня.
— Объясни.
Я объяснил. Немецкие колонны идут по дорогам — это мы уже видели. У дороги колонна уязвима в точках замедления: повороты, мосты, спуски. Небольшой разъезд — мотоцикл с коляской, пара человек — можно взять неожиданно, тихо, если позиция выбрана правильно. Трофеи: оружие, патроны, еда, карты.
— Нас тридцать четыре человека, — сказал Капустин. — Мы не разведчики.
— Нам не нужно быть разведчиками, — сказал я. — Нам нужно взять один мотоцикл. Два человека, максимум три. Остальные уходят вперёд и ждут в условленном месте.
— Два человека против двух немцев с пулемётом.
— Один человек. Я.
Капустин смотрел на меня. Долго. Огонь в яме чуть потрескивал.
— Ты уже одного взял у реки, — сказал он наконец.
— Да.
— Тот был один и без пулемёта.
— Этих будет двое и с пулемётом, — согласился я. — Поэтому нужна позиция на повороте. Первый выстрел — по мотоциклисту. Второй — по пулемётчику. Если успею.
— А если нет?
— Тогда убегаю. У меня ноги молодые.
Капустин не улыбнулся. Я и не ожидал — это была не шутка, просто констатация.
— Нет, — сказал он.
— Товарищ старший лейтенант—
— Нет, Ларин. Не потому что мне жалко тебя потерять. Потому что у нас нет запасных дорог на восток, и если ты убит, мы идём вслепую.
Я понял, что он имеет в виду — не меня конкретно, а функцию. Навигатора. Переводчика. Того, кто принимает тактические решения быстро и правильно.
— Тогда со мной Огурцов, — сказал я. — Он не паникует.
Капустин думал минуту.
— Завтра, — сказал он. — Посмотрим на дорогу сначала. Потом решим.
Это было согласие, просто осторожное. Я принял.
Огурцов отреагировал просто.
Я нашёл его у костра — он чинил портянку при свете огня, лицо сосредоточенное, как у человека, занятого важным делом.
— Семён, — сказал я. — Завтра пойдёшь со мной.
— Куда? — спросил он, не поднимая головы.
— На дорогу. Возьмём немецкий мотоцикл.
Он поднял голову. Посмотрел на меня секунду.
— Убивать будем?
— Скорее всего.
— Ладно, — сказал он. И снова опустил голову к портянке.
Вот так. Никакого героизма, никакого страха, никаких лишних вопросов. Просто — ладно. Сказали, значит надо. Огурцов был хорошим солдатом в самом базовом смысле: он выполнял то, что нужно, и не тратил силы на то, что не нужно.
— Одно условие, — сказал я.
— Какое?
— Стреляешь только по моей команде. Раньше — нет. Позже — нет. Только по команде.
Он подумал.
— А если ты не успеешь скомандовать?
— Тогда сам смотришь. Но сначала жди команды.
— Хорошо, — сказал он. — Договорились.
Я пошёл было, но он снова поднял голову.
— Ларин.
— Что?
— Ты зачем в армию пошёл?
Странный вопрос для третьего дня войны.
— Призвали, — сказал я.
— Нет, я не про то, — сказал он. — Ты — вот такой. Ты мог бы, наверное, в тылу сидеть. Голова работает — нашёл бы место.
Я смотрел на него. Простое лицо, честные глаза. Он не хитрил — просто думал вслух, как думают люди, которые не привыкли скрывать мысли.
— Затем и пошёл, — сказал я. — Что есть для чего.
Он немного подумал.
— Понятно, — сказал он. И снова занялся портянкой.
Я лёг на еловые ветки, закрыл глаза. Прокручивал завтрашнее: дорога, поворот, позиция, сектора обстрела, отход. Тело молодое, реакция хорошая. Огурцов надёжный. Задача выполнимая.
Где-то далеко, на западе, снова гремело. Уже привычно — как гроза, которая не уходит, просто отодвигается за горизонт.
Я думал о Капустине. О том, как он брился у берёзы — аккуратно, методично, зеркальце прислонено к стволу. О том, как он слушал: не перебивал, не спорил, задавал точные вопросы. О том, как кивал, когда принимал чужой аргумент, — без театра, просто кивал и всё.
Хороший человек. Интересно, выживет ли.
Я поймал себя на этой мысли и слегка оторопел. Не от цинизма — я знал, что не циничный. А от того, что поставил вопрос так спокойно. Выживет ли. Как будто прикидывал погоду.
Вот что делает с человеком знание будущего. Начинаешь смотреть на людей и думать: ты доживёшь до сорок пятого, а ты — нет, а ты — может быть. И ничего не можешь поделать с этим знанием. Просто носишь его внутри, как камень в кармане.
Петров Коля уснул раньше всех. Свернулся у корня, дышит ровно. Восемнадцать лет. Ухо уже почти не беспокоит.
Выживет, решил я. Постараюсь.
Закрыл глаза.
Завтра — дорога, поворот, мотоцикл.
Начинается.