Глава 7
До Барановичей мы не дошли.
На седьмой день пути стало ясно, что опоздали. Мы вышли на холм над шоссе — то самое шоссе на Барановичи, по которому я рассчитывал ориентироваться, — и увидели внизу немецкую колонну. Не разъезд, не дозор — полноценная моторизованная колонна: танки, бронетранспортёры, грузовики, мотоциклы. Шли на восток. Уверенно, без спешки, как по своей земле.
Потому что это уже была их земля.
Я лежал на холме и считал технику. Двадцать минут — колонна не кончалась. Потом кончилась, и через семь минут началась следующая. Танки я опознал — PzKpfw III, основной немецкий танк сорок первого. Хорошая машина для своего времени, и их было много. Очень много.
Капустин лёг рядом.
— Сколько, думаешь?
— Полк, может больше, — сказал я. — Плюс пехота на грузовиках. Это не передовой дозор — это основные силы.
— Барановичи уже у них.
— Скорее всего — уже несколько дней как.
Он молчал. Смотрел на колонну.
— Куда тогда?
Я думал. Карту я помнил наизусть — не немецкую трофейную, а ту общую схему Белоруссии, которая была у меня в голове. Барановичи заняты — значит, железная дорога перерезана. Минск, судя по всему, тоже. Это означало, что никакого штаба армии впереди нет, а есть сплошная немецкая оккупация до самого Бобруйска, а может и дальше.
Мы были в глубоком тылу.
Это надо было признать, переварить и принять как рабочее условие.
— Нам нужно менять план, — сказал я.
— Слушаю.
— Мы не выйдем к своим через фронт. Фронта нет — есть немецкий тыл на сотни километров вглубь. Если идти напрямую на восток — будем пересекать коммуникации, нарвёмся. Рано или поздно.
— Что предлагаешь?
— Уйти в леса. Здесь, — я кивнул в сторону севера, — Налибокская пуща. Большая, густая, немцы туда не пойдут — нет смысла, дорог нет, ресурсов нет. Встать там лагерем, осмотреться. Собрать информацию — где фронт, где проходы. И потом — либо выходить, либо действовать на месте.
Капустин смотрел на меня.
— Действовать на месте — это как?
— Партизанить, — сказал я прямо.
Он молчал долго. Внизу прошла ещё одна немецкая колонна — бронетранспортёры, пехота в кузовах, флаги на антеннах. Флаги были чужие, и от этого всё остальное тоже становилось чужим — небо, лес, дорога.
— Это не наш приказ, — сказал наконец Капустин.
— Наш приказ был — добраться до Гродно, — сказал я. — Гродно у них уже в первый день. Потом — соединиться с частями. Частей в радиусе ста километров нет. Приказ выполнить невозможно. Значит, действуем по обстановке.
— По обстановке, — повторил он тихо.
— По обстановке.
Он смотрел на колонну ещё минуту. Потом встал — осторожно, не поднимая головы над гребнем холма.
— Хорошо, — сказал он. — Идём в пущу.
Мы повернули на север в полдень.
Настроение в роте изменилось. Первые дни люди шли с ощущением временности — вот выйдем к своим, и всё станет понятно, и кто-то большой и умный скажет, что делать. Теперь это ощущение испарилось. Никто не сказал вслух — но все почувствовали: своих нет. Мы одни.
Это по-разному действует на людей.
Харченко — тот, что нёс пулемёт, — стал молчаливее обычного, что при его природной немногословности было уже почти полным молчанием. Он шёл, смотрел под ноги, делал своё. Это был хороший знак — человек, который уходит в себя и продолжает идти, справляется.
Двое других — Фомин и Скляров, молодые, из одного призыва, они держались вместе с самого начала, — стали тревожными. Переговаривались шёпотом, оглядывались. Я видел, как Фомин несколько раз останавливался и смотрел назад, на запад, — как будто ждал, что там появится что-то, что объяснит происходящее.
Ничего не появлялось.
Петров Коля шёл за мной, как привык. Молча, дистанция метра три. Ухо зажило почти полностью — только слегка розовело на краю раковины. Он нёс свою трёхлинейку правильно — я исправил его хват ещё на второй день, он запомнил.
— Ларин, — сказал он тихо на очередном подъёме.
— Что.
— Мы правильно делаем?
— Что именно?
— Ну — в лес. Не на восток.
— На восток нельзя, — сказал я.
— Я понимаю. Но в лесу мы будем как — прятаться?
— Сначала — осмотреться. Потом — работать.
— Как работать?
— Не давать немцам спокойно ехать по дорогам, — сказал я.
Он думал секунду.
— Это партизаны.
— Это называется по-разному, — сказал я. — Но суть — да.
Он шёл и молчал.
— Мой отец говорил, что партизаны в Гражданскую — это бандиты, — сказал он наконец. — Что нормальный человек воюет в армии.
— Твой отец воевал в Гражданскую?
— Воевал. В Красной армии.
— Тогда скажи ему при случае: нормальный человек воюет там, где может, — сказал я. — Армии сейчас нет — значит, воюем так.
Петров думал ещё.
— Ладно, — сказал он. — Я понял.
Налибокская пуща встретила нас на следующее утро.
Я видел пущу раньше — не эту, не в сорок первом, но большой старый лес я знал. Пуща была другая. Она была живой в том смысле, в котором живым бывает только то, что росло здесь сотни лет и не спрашивало разрешения. Дубы в три обхвата, ели выше колокольни, папоротник по пояс. Сырость и полумрак даже в полдень. Птицы, которых я не знал по голосам. Запах мха и прелой хвои и ещё чего-то древнего.
Мы вошли в лес — и немецкий мир снаружи как будто закрылся за нами. Не исчез — просто отодвинулся. Стал менее реальным, чем этот лес.
Я выбирал место для лагеря тщательно.
Нужна была вода рядом — не больше пятисот метров, иначе каждый поход к ручью это риск. Нужен обзор с одной стороны и укрытие с трёх. Нужен запасной выход — минимум один путь отступления, который не пересекается с путём входа. Нужна сухая земля — в пуще это редкость, но есть.
Нашёл через два часа поиска.
Небольшой холм, плоская вершина, с трёх сторон густой ельник, с четвёртой — пологий склон к ручью, метров триста. Обзор с вершины холма — видно метров на двести в сторону склона. Запасной выход — через ельник, там дальше просека, по просеке можно быстро уйти на север.
Идеально — насколько вообще бывает идеально в таких обстоятельствах.
Капустин обошёл периметр вместе со мной, посмотрел, кивнул.
— Здесь, — сказал он.
— Здесь.
Мы встали лагерем.
Первые два дня в лагере я использовал для двух вещей: разведки и учёбы.
Разведка — это я и Огурцов, иногда ещё кто-то третий. Мы ходили по кругу, наносили карту местности на тот листок, который я выпросил у Капустина. Дороги, тропы, броды, деревни. Деревень в радиусе десяти километров было четыре — все маленькие, все пока без немецкого гарнизона. Это могло измениться, но пока — хорошо.
Учёба была другое.
Я собрал своё отделение — восемь человек, которых Капустин приписал ко мне после объявления звания — и начал. Не с речей, не с устава. С конкретного.
Первое занятие: как правильно лечь под огнём.
Звучит как очевидность. Но очевидность в том, что большинство людей под огнём делают две вещи: или замирают стоя, или падают вперёд на руки. Первое — это смерть. Второе — это руки переломаны и голова поднята. Нужно — боком, перекатом, ниже рельефа, оружие не бросать.
Я показал. Потом попросил повторить. Потом снова. Потом снова.
Петров Коля схватил сразу — у него была природная координация, тело слушалось хорошо. Огурцов делал правильно, но медленно — он думал перед каждым движением, это нужно было убирать. Харченко с пулемётом — отдельная история: с такой тяжестью нельзя перекатываться, у него своя техника, я разбирал с ним отдельно.
Двое из отделения — Лытвин и Боков — давались с трудом. Не потому что плохие солдаты. Просто у них было то, что я мысленно называл «гражданское тело» — они до армии не делали ничего, что требовало быстрого контроля собственных движений. Их надо было дольше.
Занимались час. Потом я отпустил остальных и оставил Лытвина и Бокова ещё на полчаса.
Капустин наблюдал издали. Не вмешивался.
Потом подошёл.
— Где ты этому учился? — спросил он.
— В смысле — учить?
— В смысле — всему. Тому, чему учишь их.
Я подумал.
— Сам учился, — сказал я. — По разному.
— По книгам?
— По книгам тоже.
— Каким книгам?
— Разным, — сказал я. — По тактике, по физической подготовке. Наставления по боевой службе читал.
— Читал наставления по боевой службе.
— Читал.
— В библиотеке в Воронеже, — сказал он. Без вопросительной интонации.
— В библиотеке в Воронеже, — согласился я.
Он смотрел на меня. Долго, как уже бывало.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Я тебя ни о чём не спрашиваю. Я уже сказал.
— Сказали.
— Но я хочу, чтобы ты знал одну вещь.
— Какую?
— Что бы ты ни делал до этого и где бы ни был — я рад, что ты в моей роте. — Он помолчал. — Вот и всё.
Я смотрел на него.
— Спасибо, — сказал я. Третий раз. Это слово у нас было, кажется, главным словом в разговорах.
— Продолжай заниматься с людьми, — сказал он. — Это нужно.
Ушёл.
На третий день в лагере случилось первое.
Я был на разведке с Огурцовым — мы обходили южный периметр, метрах в четырёх километрах от лагеря. Шли вдоль опушки, лесом, я смотрел на дорогу внизу — ту самую, по которой шли немецкие колонны.
И увидел людей.
Не немцев. Своих — в советской форме, человек двенадцать, шли по краю дороги, открыто, без разведки, просто шли. Усталые, некоторые хромали. Один был без пилотки. Двое несли третьего на самодельных носилках.
Я остановил Огурцова, показал рукой. Он увидел, кивнул.
Мы спустились к ним. Я вышел из кустов открыто, руки видны, без оружия на прицеле.
— Стоп, — сказал я негромко.
Они остановились. Несколько человек вскинули оружие — на меня. Я не двинулся.
— Свои, — сказал я. — Третья рота, Капустин.
Командовал ими сержант — молодой, лет двадцати пяти, с разбитой губой и пустыми глазами человека, который несколько дней не спал.
— Откуда? — спросил он.
— Из Бреста, — сказал я. — Идём уже неделю. Вы?
— Из Гродно, — сказал он. — Нас было семьдесят. Пришли двенадцать.
Я смотрел на него. Семьдесят — двенадцать. Пятьдесят восемь человек за неделю. Я знал эти цифры — знал в статистике, в учебниках. Здесь это был сержант с разбитой губой и двенадцать человек.
— Пойдёмте с нами, — сказал я.
Их звали по-разному — я запомнил не сразу. Сержант — Деревянко Василий, из Харькова. Раненый на носилках — рядовой Грач, осколок в бедре, не смертельно, но нога не работала. Остальные — смесь: артиллеристы без орудий, связисты без рации, пехота без командиров.
Капустин принял их молча. Посмотрел на каждого, кивнул.
— Сколько оружия?
— Восемь трёхлинеек, — сказал Деревянко. — Два ППД. Патронов — мало.
— Сколько?
— У кого пять, у кого восемь.
Капустин посмотрел на меня. Я понял взгляд: патроны — это снова главная проблема.
К вечеру в лагере было сорок шесть человек.
Я сидел у ручья и писал — у меня теперь была бумага, Капустин дал тетрадь. Писал не письма — схему. Дороги вокруг лагеря, расстояния, точки, которые видел за эти дни. Немецкие колонны ходили по трём дорогам — я уже знал ритм: с востока на запад — снабжение, с запада на восток — живая сила. Самая активная дорога — та, что через Налибоки. По ней шло и то, и другое.
Я смотрел на схему и думал.
Нас стало сорок шесть. Это уже не маленькая группа. Это ещё не полноценный партизанский отряд — но что-то между. Оружие есть. Лес есть. Немецкие дороги — вот они, на схеме, прямые и соблазнительные.
Вопрос был один: когда.
Подошёл Огурцов. Сел рядом, посмотрел на схему.
— Думаешь? — спросил он.
— Думаю.
— О чём?
— О дороге через Налибоки.
Он посмотрел, куда я показывал.
— Засада?
— Да.
— Там колонны большие ходят.
— Ходят большие, — согласился я. — Но ходят и маленькие. Снабженцы — иногда один-два грузовика, с охраной или без. Такой грузовик — это патроны, еда, может быть медикаменты.
— Может быть? — повторил Огурцов.
— Может быть, — согласился я честно.
Он думал.
— А если колонна большая?
— Тогда пропускаем и уходим.
— Просто так?
— Просто так. Засада — это не подвиг ради подвига. Это инструмент. Если инструмент не подходит к задаче — не используешь.
Огурцов смотрел на схему.
— Когда?
— Послезавтра, — сказал я. — Завтра — разведка. Послезавтра — смотрим.
Он кивнул. Встал, потянулся.
— Ларин.
— Что.
— Нас теперь сорок шесть.
— Знаю.
— Некоторых я не знаю, — сказал он. — Те, что из Гродно. Деревянко этот.
— И что?
— Не знаю, как они, — сказал он просто. — Привык к нашим. К этим — не знаю.
Я посмотрел на него. Это было наблюдение, а не жалоба. Огурцов не жаловался никогда.
— Деревянко нормальный, — сказал я. — Семьдесят человек вёл неделю, двенадцать вывел. Сам мог уйти быстрее — без раненых. Не ушёл.
Огурцов думал.
— Ладно, — сказал он. — Понял. Спокойной ночи.
— Спокойной.
Он ушёл.
Я сидел у ручья ещё долго. Ручей тихо говорил что-то своё — не словами, просто звуком, который не требует ответа.
Сорок шесть человек. Неделя войны. Мы в глубоком немецком тылу, без связи, без приказов, без тыла и без смены.
Я думал о том, что в моей прежней жизни меня не взяли воевать. Дёмин сказал: обуза. Здесь никто так не говорил. Здесь я шёл первым и люди шли за мной, потому что так получилось — не по назначению, не по приказу, а по простой логике: кто умеет, тот и ведёт.
Я умел.
И ещё — я думал об этом редко, но иногда думал — мне нравилось. Не убивать. Не война сама по себе. А вот это: задача, люди, лес, схема на бумаге. Думать быстро, решать чисто, видеть, как решение работает. Это было то, для чего я, видимо, был устроен.
В той жизни меня отправили на пенсию и дали забор.
В этой — сорок шесть человек и немецкие дороги в трёх километрах.
Я убрал схему, лёг на мох, закрыл глаза.
Послезавтра — засада.