Глава 9
Политрук появился на девятый день.
Мы его не ждали — он просто вышел из леса с востока, один, в форме, с пистолетом на боку и планшетом через плечо. Часовой — Боков — его остановил, позвал Капустина. Я был рядом, слышал.
— Политрук Зуев, — сказал он. — Третий батальон, сто двенадцатый стрелковый полк. Ищу штаб полка.
— Штаба нет, — сказал Капустин.
— Как нет?
— Так. Рассеян. Мы сами ищем своих уже девять дней.
Зуев смотрел на Капустина, потом на меня, потом на лагерь за нашими спинами. Смотрел долго — с тем выражением, с которым люди смотрят на то, что не укладывается в ожидаемую картину.
— Сколько человек? — спросил он.
— Сорок восемь, — сказал Капустин.
— Командование?
— Я, — сказал Капустин.
— Партийная работа?
— Её нет, — сказал Капустин ровно. — Политрука у нас не было.
Зуев выпрямился. Это был молодой человек — лет двадцати четырёх, не больше. Среднего роста, правильное лицо, тёмные волосы, аккуратно причёсанные даже после того, как он шёл лесом неизвестно сколько. В глазах — что-то горящее, то, что я мысленно назвал огнём убеждённости. Не фанатизм — просто очень крепкая вера в то, во что верит. Такие люди бывают опасны, когда их вера сталкивается с реальностью.
Но они же бывают очень нужны — когда реальность совпадает с верой. Тогда это сила, а не слабость.
— Теперь политрук есть, — сказал он.
За ужином — мы ели трофейные консервы, разогретые на небольшом огне, — Зуев сидел рядом с Капустиным и задавал вопросы. Методично, по списку — чувствовалось, что список у него в голове готовый. Боевой состав, вооружение, дисциплина, политико-моральное состояние личного состава.
Капустин отвечал коротко.
Я ел и слушал, не вмешиваясь.
На вопрос о политико-моральном состоянии Капустин сказал: «Нормальное. Люди воюют.» Зуев записал что-то в блокнот.
Потом он спросил:
— Кто командует разведкой?
— Ефрейтор Ларин, — сказал Капустин и кивнул в мою сторону.
Зуев повернулся ко мне. Посмотрел — изучающе, как смотрят люди, которые профессионально оценивают других людей.
— Ларин? — сказал он.
— Да.
— Ефрейтор?
— Так точно.
— Давно служите?
— С апреля, — сказал я.
— Образование?
— Семь классов.
Он смотрел на меня ещё секунду.
— И вы командуете разведкой?
— Пока — да.
— На каком основании?
Это был не враждебный вопрос — просто вопрос человека, который привык к структуре и в её отсутствие испытывает дискомфорт. Я понимал это.
— На основании того, что умею это делать, — сказал я.
— Умение должно быть подтверждено документально, — сказал Зуев.
— В документах Ларина написано то, что он сделал, — сказал Капустин спокойно. — Это лучше любой справки об образовании.
Зуев посмотрел на Капустина. Потом снова на меня. Потом что-то написал в блокноте.
— Хорошо, — сказал он. — Продолжайте.
Я продолжал есть.
Первый конфликт с Зуевым случился на следующий день — утром, до завтрака.
Я проводил занятие с отделением: учил Лытвина и Бокова тому, что они до сих пор не освоили — переход открытого пространства перекатами, работа в паре. Зуев подошёл, встал рядом, наблюдал.
Потом сказал:
— Ларин.
Я не остановил занятие.
— Ларин, — повторил он.
— Одну минуту, товарищ политрук.
Минута прошла. Я отпустил Лытвина и Бокова, повернулся к Зуеву.
— Слушаю.
— Вы не провели политчас, — сказал он.
Я смотрел на него.
— Когда он должен быть?
— По уставу — утром, перед занятиями.
— По уставу также перед занятиями личный состав должен быть накормлен, иметь нормальное снаряжение и базироваться в расположении части, — сказал я. — Мы в лесу на девятый день войны. Устав применяем по возможности.
Зуев смотрел на меня.
— Политработа — это не опция, — сказал он. — Это часть боевой подготовки.
— Согласен, — сказал я. — Но люди, которые не умеют переходить открытое пространство, погибнут раньше, чем политработа им поможет. Поэтому — сначала это, потом политчас. Если время останется.
— Время должно оставаться всегда.
— В реальной жизни — не всегда, — сказал я.
Зуев смотрел на меня с тем выражением, которое я уже начинал узнавать: он не злился, он был разочарован. Как человек, который ожидал найти порядок и обнаружил хаос.
— Я поговорю с товарищем Капустиным, — сказал он.
— Пожалуйста, — сказал я.
Он ушёл. Я позвал Лытвина и Бокова обратно.
Капустин выслушал Зуева, выслушал меня, и принял решение, которое я счёл мудрым: политчас — двадцать минут утром, до физической подготовки. Двадцать минут — это компромисс, который не устроил никого полностью и поэтому был, вероятно, правильным.
Зуев проводил политчас старательно.
Я на первом сидел и слушал — не из уважения к процессу, а из профессионального интереса: хотел понять, как он работает с людьми. Зуев говорил хорошо — чётко, без занудства, с примерами. О том, почему мы воюем. О том, что враг силён, но не непобедим. О Гражданской войне — как тогда тоже было плохо, и тоже победили.
Люди слушали. Не все внимательно, но слушали.
Деревянко слушал внимательно — у него было лицо человека, которому важно понимать, за что он рискует жизнью. Огурцов слушал с нейтральным выражением человека, который в целом согласен, но не намерен демонстрировать это специально. Харченко не слушал совсем — смазывал пулемёт, делал это тихо и аккуратно, никому не мешал.
Петров Коля слушал открыто, как слушают молодые люди, когда говорят что-то важное и оформленное в слова. Иногда он чуть наклонял голову — влево, как птица, которая прислушивается. Я заметил эту его привычку ещё в первые дни: так он делал, когда что-то по-настоящему доходило.
Я смотрел на Зуева и думал: хороший человек. Искренний, подготовленный, верит в то, что говорит. В другое время, в другой ситуации — был бы очень полезен. Здесь, сейчас — в глубоком немецком тылу, когда каждый день это выживание и маленькие тактические задачи, — его инструментарий не вполне совпадал с инструментарием, который был нужен.
Но это не делало его плохим человеком.
После политчаса он подошёл ко мне. Не враждебно — просто подошёл.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Вчера я, возможно, говорил резко.
Я посмотрел на него. Это было неожиданно — молодые идейные люди редко извиняются, это требует определённого устройства характера.
— Бывает, — сказал я.
— Я понимаю, что ситуация нестандартная, — сказал он. — Но именно в нестандартных ситуациях политработа важна особенно.
— Согласен, — сказал я. И это было правдой — я действительно согласен. Люди без смысла воюют хуже. Зуев давал им смысл. Это было нужное дело.
Он немного удивился моему согласию — видно было.
— Вы не против политработы? — спросил он.
— Я против того, чтобы она мешала тактической подготовке, — сказал я. — Но сама по себе — нет. Люди должны понимать, зачем воюют.
— Именно, — сказал он. И в голосе было облегчение — как у человека, который ожидал спора и не получил его. — Я думал, вы скептически настроены.
— Я реалистически настроен, — сказал я. — Это другое.
Он думал секунду.
— Расскажите мне о людях, — сказал он. — О каждом. Что за человек, откуда, как держится.
Я посмотрел на него.
— Зачем?
— Политрук должен знать личный состав.
— Это займёт время.
— Вечером, — сказал он. — Если вы не против.
Я подумал. В этом была логика — Зуев пришёл в сложившуюся группу, людей не знает, хочет знать. Это правильный подход для политработника. И информация о людях у меня была — я наблюдал их девять дней плотно.
— Вечером, — согласился я.
Вечером мы сидели вдвоём у небольшого огня — в стороне от лагеря, чтобы не мешать другим. Зуев слушал, записывал.
Я рассказывал: Огурцов — надёжный, без лишних эмоций, хороший стрелок, не задаёт ненужных вопросов. Харченко — тяжёлый характер, но профессионал, пулемёт любит больше людей, что не обязательно плохо. Деревянко — опытный, вёл людей из Гродно неделю, потерял много, несёт это в себе тихо. Фомин — молодой, нервный, но управляемый, нужна конкретная задача, тогда держится. Петров Коля — восемнадцать лет, учится быстро, хорошая координация, внутренний стержень есть.
Зуев слушал внимательно. Иногда переспрашивал — точно, по делу.
— А вы сами? — спросил он, когда я закончил.
— Что — я?
— Что вы за человек? Вы рассказали мне про всех, кроме себя.
Я смотрел на огонь.
— Что вам нужно знать?
— Откуда такая подготовка? — спросил он прямо. — Я наблюдал занятие утром. Вы учите людей вещам, которым не учат в обычной армии. И делаете это как тот, кто сам через это прошёл.
Хороший наблюдатель. Опаснее, чем кажется.
— Много читал, — сказал я.
— Это ваш стандартный ответ, — сказал он без осуждения.
— Потому что это правда.
— Правда не бывает настолько неполной, — сказал он.
Я посмотрел на него. В глазах — не подозрение, не угроза. Просто желание понять. Он не был особистом, он был политруком. Разница большая.
— Зуев, — сказал я. — Скажу вам одну вещь.
— Говорите.
— Я не враг. Я воюю на той же стороне, что и вы. Я делаю то, что умею, и делаю это хорошо. Остальное — моё дело, и оно не касается боеспособности отряда.
Он думал.
— В армии нет ничего, что не касается боеспособности, — сказал он наконец.
— В регулярной армии — да, — сказал я. — В лесу на десятый день войны — есть.
Долгое молчание. Огонь тихо потрескивал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я принимаю это пока.
— Пока — это честно, — сказал я.
Мы сидели ещё немного. Огонь догорал.
— Ларин, — сказал он вдруг.
— Да.
— Тот приказ. Двести семидесятый.
Я помолчал секунду. Он читал политчас по бумажке, не по приказу — но приказ наверняка знал.
— Что о нём?
— Я читал его личному составу в начале, — сказал Зуев. — Когда только пришёл.
— Я знаю.
— Вы слушали с таким лицом.
— С каким лицом?
— Как будто вам больно, — сказал он просто. — Не злитесь, не спорите — просто больно.
Я смотрел на огонь.
— Приказ жёсткий, — сказал я осторожно.
— Война жёсткая, — сказал Зуев. — Жёсткие меры необходимы.
— Иногда жёсткие меры убивают тех, кого должны спасать, — сказал я.
Молчание.
— Вы не согласны с приказом, — сказал он. Не обвинение — просто констатация.
— Я выполняю приказы, — сказал я. — Это не то же самое, что соглашаться.
Зуев смотрел на меня долго. В глазах было что-то сложное — борьба между убеждением и чем-то другим, что он, может быть, сам не мог назвать. Он был молод, этот политрук. Молод так, как бывают молоды только люди, у которых ещё не было времени разочароваться в том, во что верят. Это делало его уязвимым — и одновременно по-своему сильным.
— Вы опасный человек, Ларин, — сказал он наконец.
— В каком смысле?
— В том, что вы думаете, — сказал он. — Слишком много и слишком самостоятельно.
— Это плохо?
— Это опасно, — повторил он. — Для вас в первую очередь.
Я смотрел на него. В словах была не угроза — предупреждение. Искреннее, как всё, что он делал. Он говорил мне правду так, как он её понимал.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что, — сказал он. И встал — пошёл в лагерь.
Следующие несколько дней Зуев наблюдал за мной.
Не агрессивно, не демонстративно — просто я чувствовал его взгляд. Он смотрел на занятия, смотрел на разведку, смотрел на то, как я разговариваю с людьми. Записывал что-то в блокнот.
Я работал как обычно и не менял ничего.
На третий день после его прихода случилось кое-что, что изменило между нами расстановку.
Мы вернулись с разведки — я, Огурцов и Деревянко. Нашли новую точку: узкий мост через болото, по которому ходили немецкие грузовики. Маленький, деревянный, замена того, у которого мы уже работали. Хорошая позиция.
Я докладывал Капустину, Зуев сидел рядом и слушал. Когда я закончил, он спросил:
— Вы планируете ещё одну засаду?
— Планирую, — сказал Капустин.
— Это ответные действия немцев?
— Вероятно, — сказал я. — Они зачистили первое место. Сюда ещё не дошли.
— Не дошли сейчас, — сказал Зуев. — Дойдут после второй засады.
— Дойдут, — согласился я. — Поэтому после второй — меняем место базирования.
Зуев смотрел на схему.
— Куда?
Я показал. Он смотрел долго — изучал, думал.
— Там болото с севера, — сказал он.
Я посмотрел на него.
— Откуда вы знаете?
— Я шёл оттуда, — сказал он. — Три дня назад. Обходил болото.
— Большое?
— Километра три. Непроходимое — без гати.
Я смотрел на него. Это была конкретная информация, которой у меня не было. Он знал местность с другой стороны — с востока, откуда шёл.
— Расскажите подробно, — сказал я.
И он рассказал — точно, с деталями. Где болото, где его края, где единственная тропа. Явно человек, который наблюдателен от природы и умеет запоминать местность.
— Гать можно сделать за день, — сказал я. — Если знать где.
— Примерно знаю, — сказал Зуев.
— Покажете на схеме?
Он взял карандаш и нанёс — аккуратно, с объяснениями. Болото, его берега, тропа, место где можно навести гать.
Я смотрел на схему и думал: вот и польза от политрука. Не та, которую он сам ожидал — но настоящая.
— Спасибо, — сказал я.
Он поднял взгляд — и в первый раз за все дни в его лице было что-то, что я назвал бы удовлетворением. Не торжество, не снисхождение — просто удовлетворение человека, который сделал что-то нужное.
— Пожалуйста, — сказал он.
Вечером я сидел у ручья и вносил правки в схему.
Зуев подошёл сам — без повода, просто сел рядом.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Я думал о нашем разговоре. О приказе двести семьдесят.
— И?
— Вы сказали — жёсткие меры убивают тех, кого должны спасать. — Он помолчал. — Я понимаю, что вы имели в виду.
Я ждал.
— Я не согласен, — сказал он. — Но понимаю.
— Этого достаточно, — сказал я.
— Нет, — сказал он. — Для меня — нет. Я должен или соглашаться, или не соглашаться. Понимать без позиции — это не моё.
— Это честно, — сказал я.
Он смотрел на воду.
— Вы странный человек, Ларин.
— Мне уже говорили.
— Вы не такой, каким кажетесь.
— Каким я кажусь?
— Красноармейцем первого года службы из Воронежа с семью классами образования, — сказал он. — Таким вы не кажетесь совсем.
— А каким кажусь?
Он думал.
— Человеком, который уже всё видел, — сказал он наконец. — Всё — и всё равно делает своё дело. Такое бывает у очень старых солдат или у очень необычных людей.
Молчание.
— Я буду за вами наблюдать, — сказал он. — Не как особист — не бойтесь. Просто наблюдать.
— Я знаю, — сказал я.
— И если найду объяснение — скажу вам.
— Интересно будет услышать, — сказал я искренне.
Он встал, пошёл в лагерь. Потом остановился, обернулся.
— Ларин.
— Да.
— Те двое немцев. Которых вы привели живыми.
— И?
— Я разговаривал с одним из них, — сказал Зуев. — Ганс Меллер. Он показал мне фотографию жены и ребёнка.
Я смотрел на него.
— Зачем он вам это показал?
— Я спросил, есть ли у него семья, — сказал Зуев просто. — Он показал.
— И?
— Ребёнку три года. Девочка. Зовут Эрика.
Я молчал.
— Я не знаю, зачем вам это говорю, — сказал Зуев. — Просто говорю.
Он ушёл.
Я сидел у ручья и думал о девочке по имени Эрика. Три года. Отец в плену в белорусском лесу. Мать в Дрездене — или где он там говорил, Меллер.
Я знал, что будет с Дрезденом. Знал это так же точно, как знал, что будет с Минском и Киевом и Берлином. Дрезден будет в феврале сорок пятого. Огонь, который сделает то, что делает огонь.
Девочке Эрике к тому времени будет семь лет.
Я встал, убрал схему в планшет — Капустин отдал мне свой планшет после того, как у меня появилась тетрадь и схемы.
Зуев наблюдал за мной. Это было неудобно, но не опасно — пока. Он был честным человеком, а честные люди предсказуемы. Он скажет, что думает, прямо в лицо, и это всегда лучше, чем человек, который думает одно, а говорит другое.
С Зуевым можно было работать.
Я вернулся в лагерь, лёг на еловые ветки, закрыл глаза.
Завтра — гать через болото. Послезавтра — засада у второго моста. Потом — смена места базирования.
Работы хватало.