Глава 2.
Я не спала.
Не потому, что не хотела. Тело хотело, лежало в гостевых покоях Драстар-холла, на белых простынях, в ночной рубашке, которую Бренна натянула на меня вчера вечером, когда я перестала отвечать на вопросы. Лежало послушно, а голова не спала.
Метка горит.
Не так, как вчера на алтаре, когда хотелось кричать. Тише, глубже, как тупая зубная боль, которая не отпускает, но к которой привыкаешь настолько, что уже не понимаешь, где заканчивается боль и начинаешься ты.
За окном рассвет. Розовый свет ползёт по каменному полу, добирается до кресла у камина. На кресле лежит алое платье. Бренна его аккуратно сложила, как всегда складывает: подол к подолу, рукава внутрь, лунное золото шитья наружу. Сто двадцать стежков за каждый день помолвки. Я не хочу на него смотреть, но и отвернуться не могу, словно оно меня держит.
Я встаю.
Первая попытка. Я вызываю горничную. Девушка входит с подносом: чай, хлеб, масло. Всё горячее. Обычный завтрак, который мне подавали каждое утро последние шесть месяцев. Я не могу есть.
— Передай лорду Драстару, – говорю я, и голос звучит так, словно я прокурила его за ночь, – что я прошу его о встрече.
Девушка кивает и уходит. Возвращается через десять минут.
— Лорд Драстар просит передать, что встреча невозможна.
Я киваю. Девушка уходит. Я сижу на краю кровати и смотрю на чай, который стынет.
Вторая попытка. Я одеваюсь сама. Простое серое платье без пояса, без герба, без ничего. Серое, потому что я не знаю, кто я теперь. Не жена, не невеста, не вдова. Коридор до его покоев – тридцать два шага. Я считала однажды, в первую неделю, когда бежала к нему босиком, потому что не могла уснуть без его дыхания.
У двери стоит гвардеец. Высокий, широкоплечий, с золотой эмблемой Драстаров на нагруднике. Я знаю его имя.
— Арвид, – говорю я. – Мне нужно войти.
Он смотрит мимо меня.
— Лорд Драстар просил передать, что встреча невозможна.
— Я знаю, что он просил. Мне нужно войти.
— Прошу прощения, леди Линар.
Леди Линар.
Не Драстар. Уже не Драстар. Одно слово, и я стою по другую сторону двери от всей своей жизни.
Я возвращаюсь в свои покои, опускаюсь на край кровати и так провожу двадцать минут, прижимая большой палец к указательному. Это детский тик, от которого я думала, что избавилась в четырнадцать лет.
Третья попытка.
Я вызываю горничную снова.
— Передай лорду Драстару, – говорю я, и на этот раз мой голос не дрожит, – что если он не встретится со мной до полудня, я пойду в Храм Покинутых.
Девушка бледнеет.
Храм Покинутых – не храм. Это юридический акт. Женщина, отвергнутая на алтаре, имеет право войти туда и произнести Слово Оставленной. После этого её бывший муж, или жених, или кто бы он ни был, навсегда лишается права на повторный бонд. Любой бонд. С кем угодно. Высший без возможности бонда обречён на бесчестье. Политический мертвец. Мне рассказывала об этом Бренна ещё когда я только приехала ко двору. Я думала тогда, что это старая история, которая не имеет ко мне отношения.
Девушка убегает.
Через четыре минуты дверь в мои покои открывается.
На пороге Каэн.
Он не в белом с золотом. Чёрный камзол без вышивки, без пояса, без фамильного меча. Перстень с белым опалом на правом безымянном. Волосы влажные после умывания. Под глазами тени. Я не видела таких у него ни разу за шесть месяцев.
Он входит и закрывает дверь за собой.
Мы стоим друг перед другом в комнате, где полгода спали рядом, и я не знаю, что сказать.
Потом знаю.
— Почему?
Одно слово. Тихое, как выдох.
— Твоя кровь не вынесет моей, – говорит он. Тот же голос. Та же формула. Как вчера на алтаре, как сегодня утром в моих воспоминаниях, как завтра в моих кошмарах.
— Что это значит?
Молчание.
— Каэн. Что это значит.
— То, что я сказал.
— Объясни.
— Не могу.
— Не можешь или не хочешь?
Молчание.
Я стою и смотрю на него. Жду продолжения. Жду, что он скажет, когда узнал, почему молчал шесть месяцев, почему дал мне полюбить его, почему не предупредил до помолвки, до метки, до ночи, когда он держал мою руку, пока я кричала от боли, и я думала, что это и есть любовь.
Он молчит.
Я делаю три шага вперёд, подхожу к нему вплотную, поднимаю правую руку и бью его по лицу открытой ладонью.
Каэн не уклоняется.
Его голова чуть поворачивается от удара. На скуле красное пятно в форме моей ладони. Я вижу, как его перстень крутится на безымянном пальце сам по себе, нервный рефлекс, которого я раньше у него не замечала. Или замечала. Утром, когда он застёгивал мне браслет, его пальцы дрожали. Я тогда приняла это за нежность.
— Ты отобрал у меня мою жизнь перед тысячей свидетелей, – говорю я, и мой голос тише, чем когда-либо, – и ты не можешь объяснить мне почему.
Каэн смотрит на меня. Золотые глаза, которые я любила. Ни жалости, ни презрения. Что-то другое, чему я не знаю названия.
Он молчит.
Я поворачиваюсь и выхожу из комнаты.
Коридор. Тридцать два шага в обратную сторону. Я не оборачиваюсь. Арвид у двери смотрит в стену. Я прохожу мимо него, считая шаги, чтобы не считать удары сердца.
В своих покоях я сажусь на кровать и замечаю, что правая рука дрожит. Та, которой я его ударила.
Дрожит не от гнева.
Я сижу и жду, пока дрожь уйдёт. Не уходит.
За окном рассвет давно кончился. Солнце стоит высоко, ползёт по каменному полу, касается сложенного платья на кресле. Лунное золото вспыхивает. Я отворачиваюсь.
Метка на запястье пульсирует тупой, ноющей болью. Не острой, как вчера. Острая была на алтаре, когда хотелось кричать. Сейчас она вросла глубже, устроилась под кожей, словно паразит, нашедший себе дом.
Стук в дверь.
Я не отвечаю.
Дверь открывается.
Бренна.
Она входит тихо, как входила ко мне в детстве, когда я болела. Поднос в руках: бульон, хлеб, стакан воды. Обычная забота. Обычная Бренна. Только лицо у неё не обычное.
Она бледная. Бледнее, чем вчера на церемонии. Веснушки на её щеках проступают крупно, темнее обычного, словно нарисованные углём. Глаза красные, но сухие. Она плакала, но давно, не при мне.
Бренна ставит поднос на стол, садится рядом со мной на кровать и берёт мою руку, ту самую, дрожащую. Её пальцы холодные.
— Выпей бульон, – говорит она. Голос ровный, материнский, без надлома.
— Не хочу.
— Выпей.
Я пью. Горячий, солёный, куриный. Он проходит по горлу, и где-то внутри меня что-то отпускает, совсем чуть-чуть, словно сжатый кулак разжал один палец.
Бренна не спрашивает, как я. Не спрашивает, что сказал Каэн. Не утешает. Просто сидит и держит мою руку.
Это страннее, чем я готова признать.
Бренна всегда утешает. Это её способ быть рядом: слова, прикосновения, колыбельные на старом языке, которые я наполовину забыла. Сейчас она молчит. Смотрит в стену, а левая рука лежит на колене, и пальцы чуть подрагивают, словно она что-то считает про себя.
— Бренна.
— Да, девочка.
— Ты знала?
Тишина. Секунда. Две. Три.
— Я не знала, что он откажет на алтаре, – говорит она наконец.
Это правда. Но не вся правда. Я слышу это в паузе перед ответом, в том, как она не поднимает глаз. Бренна никогда не врёт. Просто не договаривает.
— Что ты знала?
Она качает головой.
— Не сейчас, Альса. Не сейчас.
Она поднимается. На пороге останавливается и оборачивается, и у неё такое лицо, словно она борется сама с собой. Губы сжимаются, разжимаются. Потом:
— Загляни в свой детский сундук. Тот, с которым ты приехала из дома. Он внизу, в кладовой.
И уходит, не обернувшись больше.
Я смотрю на закрытую дверь. Бульон остывает в моих руках. Детский сундук. Я не открывала его больше года.
Чашка стукает о поднос. Я ставлю её и встаю.
Кладовая под гостевым крылом Драстар-холла холодная и пахнет сухим деревом. Четыре слуги, мимо которых я прошла, не заговорили со мной. Одна отвела глаза. Другой поклонился неправильно: как кланяются гостье, а не хозяйке. Новость расползлась быстро.
Сундук маленький, обитый потёртой кожей. Медная застёжка позеленела от времени. Я помню его. Он стоял у моей кровати в доме барона Линар, потом в комнате Бренны, потом переехал сюда вместе со мной, когда Каэн привёз меня в Драстар-холл. Внутри детские вещи: вышитый платок, деревянная кукла без одной руки, засушенный цветок шиповника из сада барона.
И конверт.
Он лежит на самом дне, под двойным слоем ткани. Жёлтый от времени, без печати, без адреса. Почерк незнакомый, мелкий, с наклоном влево. Я вытаскиваю его и сажусь прямо на каменный пол, скрестив ноги. Холод проступает сквозь ткань рубашки, но мне всё равно.
Бумага тонкая, почти прозрачная. Чернила выцвели до рыжего.
"Дочь моя.
Если ты читаешь это, значит, ты потеряла больше, чем должна была. Мне жаль. Мне жаль, что я не смогла быть рядом и объяснить раньше.
Медальон на твоей шее принадлежал мне, а до меня моей матери, а до неё – её матери. Не снимай его. Он хранит больше, чем память. Открой его только когда потеряешь всё. Ты узнаешь, когда.
Не позволяй им забрать небо.
Люблю тебя. Всегда."
Ни имени. Ни подписи. Ни даты.
Я перечитываю письмо трижды. Каждый раз одни и те же слова, и каждый раз они значат что-то чуть другое. "Не позволяй им забрать небо." Каким "им"? Какое "небо"? Мать, которую я не помню, написала мне из какого-то прошлого, о котором я ничего не знаю, и единственное, что она просит, это чтобы я не отдавала что-то, чего у меня, возможно, никогда не было.
Медальон на шее тёплый. Всегда был, с самого детства, я привыкла к нему как к собственному пульсу. Мать запретила снимать. Я и не снимала, даже когда Каэн предложил заменить его на фамильную подвеску Драстаров. Он тогда приподнял бровь, но не стал настаивать.
Я трогаю медальон через ткань. Овальный, гладкий, размером с крупную монету. Никогда его не открывала. Мне и в голову не приходило: он цельный, без щели, без замочной скважины. Просто серебряный овал с едва заметной гравировкой, которую я в детстве принимала за царапины.
"Открой его только когда потеряешь всё."
Потеряла ли я всё?
Я потеряла мужа. Имя. Дом. Место при дворе. Шесть месяцев жизни, которые оказались ожиданием казни. Комнату с видом на зимний сад и руку, которая каждое утро находила мою в темноте.
Но я жива. И у меня есть вопросы, на которые никто не хочет отвечать.
Я берусь за медальон. Серебро обжигает мне пальцы, коротко, как искра, и я отдёргиваю руку. Кожа на кончиках пальцев покалывает. Это не больно, но это предупреждение.
Нет. Не сейчас. Письмо сказало "когда потеряешь всё". У меня ещё есть что терять.
Я складываю письмо, прячу его в нагрудный карман и встаю. Колени затекли от каменного пола, и это хорошо: тело снова ощущается моим.
Я поднимаюсь по лестнице в свои покои. Алое платье на кресле всё так же ловит свет. Сто двадцать стежков за каждый день помолвки. Я подхожу к нему, касаюсь подола, провожу пальцами по лунному золоту и отпускаю.
Из-под кровати я вытаскиваю дорожную сумку. Маленькую, потёртую, ещё из дома Бренны. Серое платье без пояса. Рубашка на смену. Тёплый плащ без герба. Нож для бумаг, маленький, тупой, бесполезный, но мой. Медальон на шее. Письмо в кармане.
Алое платье я не беру.
К вечеру аннулирование будет оглашено. К утру обо мне забудут. Я должна уехать до того, как Каэн решит, что делать со мной дальше. До того, как кто-нибудь ещё решит за меня.
Мне двадцать два года. У меня нет мужа, нет имени, нет денег, нет дома, и где-то на запястье горит метка человека, который отверг меня перед тысячей свидетелей и не смог объяснить почему. Но у меня есть медальон, который обжигает пальцы. Письмо без подписи от матери, которую я не помню. И нянька, которая знает больше, чем говорит.
Я стучу в дверь Бренны.
— Мне нужен адрес, – говорю я. – Место, где никто не станет меня искать.
Бренна смотрит на меня долгую секунду. Потом на сумку за моим плечом. Потом снова на меня.
И кивает. Медленно, тяжело, словно двадцать два года ждала именно этих слов.