Глава 3.

Глава 3.

Я сжигаю дневники на рассвете.

Пламя в камине жадное, голодное, хватает страницы быстрее, чем я успеваю их отрывать. Три года записей. Три года, в которых каждая строчка начинается с его имени или заканчивается им. “Каэн пришёл на ужин. Каэн улыбнулся, когда я рассказала про садовника. Каэн положил руку мне на поясницу, пока мы шли по галерее, и я забыла, как дышать”.

Чернила вспыхивают синим. Потом оранжевым. Потом ничем.

Руки пахнут гарью и чернилами, и под ногтями серая зола. Я вытираю пальцы о подол ночной сорочки, потому что полотенца в этих покоях, каждое полотенце, каждая салфетка, каждый проклятый гребень вышиты гербом Драстаров. Белый дракон на серебряном поле. Я больше не хочу к нему прикасаться.

За окном небо бледное, предрассветное, цвета разбавленного молока. Аравонн просыпается медленно: далеко внизу стучат колёса первых телег, переклиаются торговки на нижнем рынке, и откуда-то с крыш доносится хриплый крик голубей. Обычное утро. Для всех, кроме меня.

Сундук стоит у кровати, уже собранный. Бренна помогала ночью, молча, только пальцы у неё подрагивали, когда она складывала бельё. Два платья, оба серые, без гербов, из грубого дорожного полотна. Тёплый плащ, шерстяной, без подкладки из лунного шёлка. Сапоги на низком каблуке, не бальные туфли, в которых я пришла в этот дом. Медальон матери на шее, тёплый от моей кожи, словно живой. Письмо в кармане плаща, сложенное вчетверо, прижатое к сердцу.

“Не позволяй им забрать небо.”

Я не знаю, что это значит, мама. Я не знаю, кто “они”. Но ты написала это двадцать два года назад, спрятала в детском сундуке, который Бренна хранила всё это время, и на бумаге остался слабый запах зимних роз. Ты знала. Ты знала, что однажды мне понадобится бежать.

Алое платье висит на спинке кресла. То самое, в котором я стояла перед алтарём. Ткань тяжёлая, шёлковая, расшитая серебряной нитью по подолу. Я смотрю на него и чувствую, как горит метка на запястье, уже не золотая, а тёмная, багровая, как засохшая кровь. Два дня назад это платье было свадебным. Теперь это саван.

Я не беру его с собой.

Последний дневник падает в огонь. Обложка из телячьей кожи скручивается, пузырится, идёт тёмными пятнами. На обложке вытиснено золотом: “Альсе, в день помолвки. К.Д.”

Его подарок. Он подарил мне дневник с пустыми страницами, и я заполнила их все. Каждую. До последней. Я писала о том, как он пахнет утренним морозом и горячим металлом. О том, как его пальцы, длинные, сильные, застёгивали мне браслет на запястье, и кончики касались вены, и пульс мой скакал так, что он наверняка слышал. О том, как однажды ночью я проснулась и увидела его силуэт у окна, и он стоял и смотрел на луну, и мне показалось, что он разговаривает с кем-то, кого я не могу видеть.

Теперь они горят. Все. До единой страницы.

Я задвигаю каминную решётку и подхожу к зеркалу. Из тусклого стекла на меня смотрит женщина, которую я не сразу узнаю. Бледная, скулы заострились за два дня, под глазами тени. Волосы заплетены в простую косу, как у служанки, не у жены Высшего. Бывшей жены.

Я прижимаю большой палец к указательному. Привычка, которую Бренна пыталась отучить меня в детстве. “Не мни пальцы, дитя, некрасиво.” Я мну. Мне всё равно.

Стук в дверь. Тихий, условный: два удара и пауза.

— Дитя, экипаж через час, – голос Бренны за дверью глухой, осипший. Она не спала. – Боковые ворота, у прачечной. Кучер наёмный, я заплатила из своих. Он не знает, кто ты.

Я открываю. Бренна стоит в коридоре, маленькая, круглая, в своём вечном переднике, и лицо у неё такое, словно она постарела за ночь на десять лет. Глаза красные, припухшие. Она протягивает мне сложенный листок.

— Адрес, – говорит она, и голос ломается на середине слова. – Аббатство Серых Сестёр. На севере, у подножия Серых гор. Четыре дня пути, если без остановок.

Я беру листок. Пальцы у Бренны ледяные, словно она всю ночь держала руки в холодной воде.

— Твоя мать там училась. Они помнят.

Мир качается. Пол уходит из-под ног на одно бесконечное мгновение, и я хватаюсь за дверной косяк. Мать. Моя мать, о которой я не знаю ничего, кроме имени на надгробии и запаха зимних роз на бумаге. Мать, которая умерла, когда мне не было и дня, и которую Бренна всегда описывала одинаково: “Хорошая была женщина, дитя. Добрая.”

И больше ни слова.

— Моя мать, – повторяю я. – Мать. Бренна, ты говорила, что не знала мою мать.

Она молчит. Губы сжаты в белую линию. Пальцы мнут край передника, привычка, которую я помню с детства, когда она нервничала перед приходом барона.

— Я говорила много такого, чего не стоило, – шепчет она. – И молчала о том, о чём не имела права. Не сейчас, дитя. Не здесь. Когда доберёшься, когда будешь в безопасности… тогда я расскажу. Всё.

— Бренна…

— Не сейчас.

Она обнимает меня. Крепко, как в детстве, когда я болела и просыпалась ночью от жара, и она прижимала меня к себе и пела что-то на странном старом языке, слов которого я никогда не понимала. Сейчас её руки дрожат и она пахнет так же, как тогда: мятой, свежим хлебом и чем-то горьким, травяным, чего я никогда не могла опознать.

— Тётушка, – говорю я в её плечо, и голос у меня совсем детский, тонкий, ломкий.

— Иди, – отвечает она и отпускает. Отступает на шаг. Глаза сухие, но подбородок дрожит. – Иди, Альса. И не оглядывайся.

Она достаёт из-за пазухи мешочек. Внутри монеты, не серебро Драстаров, а простые имперские медяки вперемешку с парой золотых.

— Здесь на дорогу и на первый месяц, – говорит она. – Скажешь настоятельнице, что ты от Бренны. Она знает это имя.

Я хочу спросить, откуда. Хочу спросить, почему. Хочу схватить её за плечи и трясти, пока не выпадет правда, вся, до последнего осколка. Но в её глазах такая тяжёлая, многолетняя усталость, что я молчу. Просто киваю и убираю мешочек в карман плаща, рядом с письмом.

— Я вернусь за тобой, – говорю я.

Бренна качает головой. Медленно, тяжело, словно двадцать два года ждала именно этих слов и двадцать два года их боялась.

Коридоры Драстар-холда в этот час пусты.

Я иду вдоль стены, прижимая сундук к бедру, и мои шаги гулко отдаются от каменных плит. Магические светильники горят вполнакала, сонные, желтоватые, и тени ложатся длинными полосами на портреты предков Драстаров. Все они смотрят одинаково: прямо, холодно, с тем особенным выражением превосходства, которое, видимо, передаётся вместе с золотыми глазами.

Я знаю этот маршрут наизусть. Шесть месяцев брака научили меня ходить по этому дому так, чтобы не встречать никого. Левый поворот у гобелена с охотой на василиска. Лестница через кухонный двор, мимо кладовых, где в это время только мыши и дремлющий кот повара. Низкая дверь в прачечную, которую никто не запирает, потому что кому придёт в голову красть мокрые простыни.

У прачечной пахнет щёлоком и паром. Корзины с бельём стоят вдоль стен, аккуратные, белые. На одной из них выбито клеймо: “Собственность Дома Драстар”. Даже бельевые корзины у них с гербом.

Я толкаю дверь и выхожу во двор.

Экипаж ждёт у боковых ворот. Простой, без герба, крытый тёмной тканью, какие нанимают мелкие торговцы для поездок между городами. Две лошади, гнедые, с мохнатыми бабками, не породистые скакуны Драстаров, а обычные рабочие клячи. Кучер на козлах, пожилой, в войлочной шапке, натянутой до бровей. Он даже не поворачивается, когда я подхожу.

— На север? – спрашивает он, не глядя.

— На север.

— Садитесь. Четыре дня, если не будет дождей. Если будут, все пять.

Я ставлю сундук на сиденье и забираюсь внутрь. Обивка грубая, пахнет конским потом и сыростью. После шёлковых подушек Драстар-холда это как пощёчина. Хорошая, отрезвляющая пощёчина.

Экипаж трогается. Колёса скрипят по булыжнку, лошади фыркают, и Аравонн начинает уплывать за занавеской. Дома пекарей на нижней улице, откуда тянет тёплым хлебом. Фонтан на площади Совета, где каменный дракон выдыхает воду вместо пламени. Шпиль храма Основателей, золочёный, горящий в первых лучах солнца. Всё это было моей жизнью полгода. Могло бы быть моей жизнью навсегда.

Я прижимаюсь лбом к стеклу и закрываю глаза. Метка на запястье ноет, глухо, постоянно, как зубная боль, которая не даёт забыть о себе ни на секунду. Я накрываю её ладонью, словно это может помочь.

Не помогает.

Экипаж набирает ход. Аравонн отступает, растворяется превращается в чужой город, в чей-то город, не мой. Я думаю о том, что не попрощалась ни с кем, кроме Бренны. Ни с гвардейцем Арвидом, который каждое утро кивал мне у ворот. Ни со старой кухаркой, которая пекла для меня миндальные пирожные, потому что однажды я обмолвилась, что люблю миндаль. Ни с Велвеном, который пару раз заходил в мои покои с книгами и чаем и сидел молча, просто чтобы я не была одна.

Велвен. Я вспоминаю его лицо в Зале Соединений. Опущенная голова, сжатые кулаки. Он знал. Он знал и не предупредил.

Может быть, они все знали.

Может быть, я единственный человек в этом доме, который верил, что церемония состоится. Единственная дура в алом платье, стоявшая перед алтарём, с горящей меткой, с бьющимся сердцем, с полным набором невестиных надежд. А за моей спиной весь зал уже знал.

Горечь поднимается в горле, кислая, едкая. Я сглатываю. Не сейчас. Не здесь, в наёмном экипаже, рядом с кучером, который думает, что везёт какую-нибудь обедневшую дворянку к родне. Не дам себе такой роскоши, как слёзы. Не после вчерашнего.

Вчера я плакала в последний раз. Ночью, когда Бренна ушла и дверь закрылась, и я осталась одна с пустым сундуком и кучей вещей, которые нужно было рассортировать на “забрать” и “оставить”. Вещей оказалось мало. Почти всё, что у меня было, принадлежало Драстарам. Платья, украшения, гребни, духи, щётки для волос, зеркальце в серебряной оправе. Мне принадлежали только медальон, письмо и память.

Память я тоже сожгла. Вместе с дневниками.

Экипаж качает на повороте, и я открываю глаза. Мы на последней улице перед северной дорогой. Справа, через площадь, виднеется парадный подъезд Драстар-холда, тот самый, через который я въехала полгода назад в карете, обитой белым бархатом, с букетом зимних роз на коленях, с дурацкой широкой улыбкой, от которой болели щёки.

И я вижу.

У парадного подъезда стоит экипаж. Не мой, не наёмный. Этот экипаж чёрный, лаковый, с золотой монограммой на дверце. Герб клана Виран. Золотая змея, свернувшаяся кольцом.

Дверца распахивается, и из экипажа выходит женщина.

Высокая. Рыжевато-золотые волосы уложены в сложную причёску, ни одна прядь не выбилась. Платье траурно-чёрное, но сшитое так, что скорбь в нём выглядит как украшение. Зелёные миндалевидные глаза скользят по фасаду, и на лице, красивом, правильном, идеальном по канону придворной красоты, нет ни тени растерянности.

Велиса Виран.

Та самая женщина с верхней галереи. Та, что стояла в тени и улыбалась, пока мой мир рушился. Цепочка-змея на её шее ловит утренний свет и блестит, словно живая.

Она приехала. В день, когда я уезжаю. В Драстар-холд. В траурном чёрном. С улыбкой, которую я замечаю даже отсюда, через площадь, через мутное стекло наёмного экипажа.

Мне хочется закричать. Мне хочется выскочить и бежать через площадь, и вцепиться ей в сложную причёску, и спросить “зачем ты улыбалась”, и “откуда ты знала”, и “что ты ему наговорила”.

Вместо этого я опускаю занавеску.

Экипаж поворачивает на северную дорогу, и Драстар-холд исчезает за углом.

***

Экипаж уходит по северной дороге.

Маленький, нелепый, крытый грязной тканью. Одно колесо скрипит на каждом обороте, он слышит это даже сквозь стекло и камень. Слух Высшего, проклятие и дар одновременно. Он мог бы купить ей любой экипаж, белый с золотом, с гербом, с охраной, с горячим чаем внутри и подушками из лунного шёлка. Мог бы посадить в королевскую карету и приставить полуроту, чтобы ни одна тварь Бездны, ни один разбойник, ни один порыв ветра не коснулся её.

Вместо этого он стоит у окна и смотрит, как точка на дороге уменьшается.

Пальцы сжимают подоконнк. Камень крошится под ногтями, и белая пыль оседает на пол. Он чувствует запах гари. Сверху, из её покоев. Она что-то жгла. Бумага. Чернила. Кожа переплёта. Он различает каждый оттенок запаха, и последний, кожа, пахнет дневником, который он заказал у переплётчика на Кленовой. Телячья кожа, золотое тиснение. Он помнит, как писал записку: “Альсе, в день помолвки. К.Д.” Переплётчик спросил, не добавить ли что-нибудь ещё. Он ответил, что достаточно.

Всегда достаточно. Всегда слишком мало.

Метка на запястье горит. Не так, как горела на церемонии, когда он произнёс формулу и почувствовал, как связь рвётся с мокрым хрустом, будто ломают кость. Сейчас горит иначе: тихо, постоянно, как угли, которые никто не гасит. Ощущение, которому нет названия. Не боль. Боль можно вытерпеть, он знает как: сжать зубы, выдохнуть, отпустить. Это что-то другое. Это как дыра.

Он крутит перстень на безымянном пальце. Белый опал мутнеет, отзываясь на температуру его кожи. Привычка, которую нужно искоренить. Каждый раз, когда он крутит перстень, Велвен поднимает бровь. Каждый раз.

Точка на дороге исчезает за поворотом. Последний отблеск грязной ткани, колесо мелькает в утреннем свете и пропадает.

Каэн не двигается.

Он простоял так вчера три часа. Смотрел на её окно, на свет, который горел до поздней ночи, потом погас, потом вспыхнул снова. Она не спала. Он знал. Он тоже не спал. Между их комнатами два этажа, каменная лестница и охранное плетение на его двери, которое он поставил сам, чтобы не встать и не пойти. Плетение пятого уровня. Против самого себя. Против того, что сидит внутри и воет.

Шаги за спиной. Тяжёлые, шаркающие, но уверенные. Запах шерсти и мятного чая.

— Мальчик.

Велвен.

Каэн не поворачивается.

— Я не мальчик, – говорит он, и голос звучит ровно, без выражения. Так он разговаривает на заседаниях Совета, когда нужно сообщить потери. – Я Глава Дома Драстар, командующий Северной гвардией, член Совета Высших.

— Ты мальчик, которого я учил чистить зубы, – Велвен подходит ближе. Половица скрипит под его весом. – И мальчик, который сейчас раздавит мне подоконник.

Каэн разжимает пальцы. На камне остаются вмятины глубиной в палец.

Велвен встаёт рядом, смотрит в окно. Дорога пуста. Экипаж давно исчез, но Каэн всё ещё смотрит в ту точку, где он был, словно если смотреть достаточно долго, там что-то появится. Не появляется.

— Ты сделал правильно, – говорит Велвен. Тихо, осторожно, как говорят с ранеными. – Лучше сгорит сейчас от обиды, чем потом от пламени.

Каэн молчит. Челюсть напряжена так, что болят зубы. Где-то внутри, глубже, чем мысли, глубже, чем разум, глубже, чем всё, чему его учили, дракон бьёт хвостом. Разворачивается, рвётся наружу, хочет сорвать раму, взлететь, догнать. Забрать. Вернуть в гнездо, закрыть крылом, зарычать на всех, кто подойдёт.

Он держит его. Он научился держать дракона в двенадцать лет когда отец бил его тренировочным мечом плашмя по спине и говорил: «Не зверь решает. Ты решаешь.» С тех пор он держит. Всегда.

— Я обещал матери, – произносит он наконец, и каждое слово падает отдельно, как камень в колодец. – Я обещал, что не свяжу свою душу с той, кто не сможет её нести.

Велвен не отвечает. Ждёт.

— Мать сказала: “Не свяжи свою душу с той, кто не вынесет твоей.” – Каэн закрывает глаза. Под веками темно и просто. – Я понял её. Человеческая кровь не выдерживает бонд с Высшим. Три, может четыре года, и связь выжжет её изнутри. Я видел записи в архивах. Видел рисунки. Тело истончается, кожа трескается, кости становятся хрупкими, как стекло. Я видел гравюру с женой лорда Органа. Ей было двадцать семь, когда она умерла. На гравюре она выглядит на шестьдесят.

Он замолкает. Открывает глаза.

— Я думал, я обещал не любить.

Велвен стоит неподвижно. Его лицо непроницаемо, мягкие черты застыли, как маска, но правая рука, та, что ближе к Каэну, мелко дрожит. Он прячет её в складках мантии.

— Мальчик…

— Она жива, – обрывает Каэн. – Она жива, она уехала, она будет в безопасности. Этого достаточно.

Это не вопрос. Это утверждение. Но он произносит его так, словно ждёт, что кто-нибудь возразит. Словно хочет, чтобы возразили.

За дверью раздаётся шум. Слуги. Голоса. Стук подошв по каменному полу. Кто-то из дворни торопится к парадному крыльцу.

— Лорд Драстар, – голос дворецкого из коридора, сдержанный и безупречный. – Прибыл экипаж леди Виран. Она просит принять её.

Каэн не оборачивается. Метка пульсирует, и он накрывает её рукавом. Дракон внутри скребёт когтями по рёбрам, глухо, яростно, беззвучно.

— Проведи в голубую гостиную, – говорит он. – Я спущусь.

Дворецкий уходит. Шаги стихают.

Велвен молчит несколько секунд. Потом говорит, и в его голосе что-то новое, что-то, чего Каэн не слышал раньше, не осторожность, а сомнение:

— Быстро она.

Каэн берёт со стола кубок. Серебряный, тяжёлый, с гравировкой Дома на ножке. Поднимает. Подносит к губам. Вино внутри холодное, он не пьёт холодное, никогда, но сейчас не замечает. Не пьёт вовсе. Пальцы сжимаются на ножке, медленно, сильно, и серебро поддаётся, как мокрая глина, деформируется, сминается, пока кубок не превращается в бесформенный комок металла.

Он ставит то, что осталось, обратно на стол. Вино растекается по тёмному дереву.

— Достаточно, – повторяет он. Себе. Не Велвену.

И идёт к двери.