Глава 22. Феникс
Вода – всюду вода. Мутная, быстрая, студеная. И так ее много, что вдохнуть воздуха нет никакой возможности, а солнце сквозь толщу ее видится совсем блеклым и размытым.
Куда яснее, чем солнце, Кошкин видел перед собой глаза Светланы, ее лицо и губы. Ее поцелуй, давший ему хоть немного воздуха. Ее руки, казавшиеся такими хрупкими – они-то и вытащили его из воды на поверхность. Там, на берегу близь Волги, Кошкин как будто ненадолго пришел в сознание – успел убедиться, что Светлана ему не мерещится. А после снова провалился в забытье. Накатила тьма, вязкая, беспросветная и холодная, как воды Волги.
То ли одно мгновение, то ли вечность Кошкин боролся с этой тьмой, ведомый одной целью – увидеть перед собой хоть ненадолго, хоть еще раз глаза Светланы. И ему удавалось это несколько раз. Он ненадолго приходил в себя в своей комнате в доме Шувалова, а Светлана была рядом и крепко держала его за руку. Молилась. Кошкин жил с нею, как с женой, целый год – и никогда раньше не видел, чтобы она молилась.
В этот раз, однако, все было иначе. Тьма в сознании рассеялась, уступив место тьме в комнате – но никто Кошкина за руку не держал. Хотя именно теперь у него нашлись силы пошевелить сперва пальцами, а потом и головой, чтобы повернуться к окну. Стояла ночь, удивительно звездная. На тумбе подле кровати едва тлела газовая лампа. В углу комнаты, на креслах, спал, шумно переводя дыхание, граф Шувалов.
Вот уж как чудно все обернулось…
Но тревожить Платона Алексеевича Кошкин не решился.
Сознание его более не покидало. Напротив, стало проясняться, подкидывая воспоминания не только о недавних снах, но и о реальности. Еще через время он подумал, что может попытаться встать на ноги. Удалось.
Тело слушалось плохо, накатывала тошнота, каждый шаг давался через силу, а в голове был туман. И все же Кошкин, стараясь вести себя потише да не разбудить графа, добрался до стола с умывальными принадлежностями. Напился от души и освежил лицо. Стало куда легче. Подумалось, что Светлана, должно быть, ему все же провиделась. Уж кого-кого, а ее Шувалов бы точно и на порог своего дома не пустил.
Сделал еще несколько шагов за дверь. Здесь, в передней комнате, спал на узкой оттоманке тот паренек – Афанасий. На этот раз, не став деликатничать, Кошкин разбудил его – позвал по имени. Парень тотчас подскочил на месте, обрадовался:
– Никак в себя пришли! Да что вы сразу на ноги, ваше благородие! Сонетку б дернули – я мигом бы прибежал!
– Хватит, належался… – хрипло, через силу проговорил Кошкин. – Сколько времени прошло?
– Третьи сутки уж, ваше благородие… доктор-то Сапожников приезжал, говорил, мол, к худшему готовьтесь. Он и сегодня опять обещался быть. И батюшку из Зубцова говорил, привезет.
– Скорый какой… – хмыкнул Кошкин. Спросил главное: – Егорка где?
– Спит, ваше благородие. А то весь день накануне при вас сидел неотрывно. Жив и здоров мальчишка – не задело его выстрелом-то, слава богу.
Кошкин только теперь и смог выдохнуть хоть сколько-нибудь расслабленно. Выстрел он помнил – тяжелый раскатистый, как от охотничьего ружья. Однако ран у него не имелось, кроме расцарапанного лица, ушибов да ссадин по всему телу и ноющих ребер. И до сего момента Кошкин даже думать боялся, что пулей все-таки кого-то задело… Однако натерпелся Егорка непосильно много. И тотчас накатила холодая ярость: Кошкин решил, что из-под земли найдет того, кто сделал выстрел. Чего бы это ему ни стоило.
Но это позже, сейчас он и на ногах едва стоял.
– А женщина? – снова спросил Кошкин. – Ведь она была здесь, я помню.
Афанасий отвел глаза, заюлил и, по всему было видно, очень хотел солгать. Кто-то запретил говорить, не иначе. Но Кошкину воспротивиться он все же не посмел, признался:
– Была… Это ведь она, ваше благородие, из воды-то вас вытащила – Егорка все рассказал, как дело было. Лошадка графова вас из седла выбросила, а сама осталась стоять, где была, целехонькая. Так та женщина – монахиня она, что ли, а скорее паломница или трудница, раз ее запросто так из монастыря отпустили – так она вас на лошадке и привезла. И сидела все трое суток при вас, все глаза выплакала. Ухаживать – ни одну горничную не подпустила, все сама. Того… любит вас крепко, видать. Это потом уж: доктор приехал, Сапожников, болтун, прости Господи, порассказал при ней про девицу некую, про Соболеву, что ли. Про бал какой-то. Про то, что она чуть ли ни невеста вам. Та сразу и в лице изменилась. А к вечеру – доктор уж уехал – так вам куда лучше стало, в сознание начали приходить. Вы даже ее по имени назвали, не помните? После того она попрощалась с вами, да и тоже уехала.
Кошкин этого совершенно не помнил… Точнее, не мог разобрать, что именно из снов его было явью.
Но все-таки это была Светлана… Приревновала его, что ли? И сбежала. В который раз. У Кошкина слишком болела голова, чтобы подсчитывать, сколько их было, этих побегов. Внезапных встреч, жарких ночей, пылких слов и обещаний – а потом снова побегов.
– Она оставила что-то? Записку хотя бы? – спроси он хмуро.
Афанасий в ответ лишь развел руками – чем Кошкина совершенно не удивил.
После лакей настоятельно просил его вернуться в постель, ибо он и правда еле стоял на ногах. Но Кошкин отмахнулся. Хотел проведать Егорку да убедиться, что тот и правда здоров.
Мальчик спал. Свернувшись клубком, поджав под себя ноги, и ручонки спрятав под щеку. Крохотный, беззащитный, как котенок. Хмурился чему-то во сне, шевелил губами и елозил русоволосой головой по подушке – видать, снилось что-то не самое доброе. Будить его, однако, Кошкин не хотел: час совсем ранний, едва начало светать. Удостоверился лишь, что мальчишка цел и здоров. Да не удержался и легонько погладил напоследок по русой голове.
Но тотчас Егорка проснулся.
Посмотрел на Кошкина хмуро, спросонья – и вдруг одним прыжком бросился ему на шею:
– Жив, дядя Степан, жив! – со смехом вперемешку со слезами быстро-быстро говорил Егорка, уткнувшись лицом ему в грудь. – Доктор-то не верил, и граф тоже – а я знал! Я их не слушал никого! Я с самого начала знал!
До того крепко он обвил его шею, всхлипывал и дрожал всем тельцем от слез, горячих и совсем не детских, что Кошкин растерялся. От нежности, от теплых, непонятных ему чувств. Такого он даже к Варе, младшей сестре, не испытывал никогда. То было что-то новое совершенно. Сперва – растерялся, а после крепко обнял Егорку в ответ. В тот момент и понял уж окончательно, что не отдаст мальчишку никому. Даже тетке из Ивановки не отдаст, если та вдруг объявится.
Но спросил все же, чуть отстранившись.
– Правильно делал, что не слушал. Ты фамилию мою знаешь? Кошкин?
Егорка неуверенно мотнул головой.
– А про то, что у всякой кошки девять жизней – слыхал? Вот! Покуда все их не истрачу, ничего со мною не случится. Понял?
Егорка кивнул уже более осмысленно. Поверил.
– Такую же фамилию хочешь? Везучую? – спросил тогда Кошкин главное.
– Хочу!.. – эхом отозвался Егорка.
Детские глаза распахнулись шире – но Егорка будто и сам боялся еще поверить. И Кошкин не вполне верил, что решился. Но взял мальчика за худенькие плечи и поглядел уже серьезно, без шуток:
– Жить ко мне в Петербург поедешь? Насовсем?
– Вдвоем?! – недослушав, только и спросил Егорка.
И тотчас закивал – привстал на кровати, готовый, кажется, хоть сейчас ехать с ним куда угодно.
* * *
Уже с рассветом, смирившись, что Кошкин ложиться больше не собирается, Афанасий помог ему кое-как привести себя в порядок, одеться да побриться. В столовой его дожидался с завтраком Платон Алексеевич, и Кошкину не хотелось представать перед ним в непотребном виде.
– Ну уж напугали вы нас всех, Степан Егорыч… – глядя пристально, ища признаки хвори, мрачно проговорил Шувалов, едва увиделись.
Кошкин же с удивлением обнаружил, что Платону Алексеевичу как будто лучше. Намного лучше. И на «вы» его снова начал называть, и в столовую эту граф спустился впервые со дня пребывания здесь Кошкина. Да и пил нынче не лекарства, а кофе, и заедал яйцом «всмятку», как он любил еще в Петербурге.
Прогнозов делать, однако, Кошкин опасался: землистая бледность да лихорадочный болезненный румянец с лица графа никуда не делись.
– Я уж подумал, вперед меня на тот свет собрались… – Шувалов даже шутил в обычной своей манере. – Что произошло там, у монастыря, помните? Да вы не тушуйтесь – садитесь, кофе стынет.
Показывать слабости свои перед этим человеком Кошкин всегда опасался… но стоять и правда было трудно. Да и проголодался он, что было, наверное, хорошим признаком. Кошкин сел и принялся за нехитрый завтрак.
– Помню выстрел, – стал рассказывать он, раз уж граф сам спросил. – Думаю, это было охотничье ружье. И сомневаюсь, что это случайность. Помню, как лошадь понесла, и как упал в воду. Раскатову тоже помню, Светлану Дмитриевну.
Произнес он последнее буднично и ровно. И даже выдержал немалую паузу да отпил кофе, прежде чем поглядеть, как на то отреагировал Платон Алексеевич.
Но граф умел держать лицо ничуть не хуже и тоже делано безразлично помешивал кофе.
– Она ведь была здесь? – спросил тогда Кошкин, не выдержав.
– Была, – нехотя согласился Шувалов, не потрудившись объяснить больше ничего.
– Весьма удивлен, что вы ее впустили, – хмыкнул Кошкин. – Быть может она даже рассказала вам, как очутилась в монастыре? Ведь это не совпадение, что она здесь, под Тверью. Не бывает таких совпадений.
– Совпадения бывают и похлестче, Степан Егорыч, – Шувалов продолжал оставаться невозмутимым. – До моих лет если доживете – узнаете. Про монастырь я и сам бы хотел знать, но не такие мы со Светланою Дмитриевной добрые друзья, чтобы по душам разговаривать. Но под Тверью она и впрямь не просто так очутилась.
Кофе в обеих чашках остывал, завтрак лежал нетронутым. Кошкин по опыту знал, что граф Шувалов, если и пускался в длинные разговоры, то любил делать это, прохаживаясь по комнате, или же стоя лицом к окну. Но теперь граф и сидел-то с трудом, а оттого ему, наверное, еще труднее давались эти признания.
И все-таки граф говорил:
– Я ведь виноват перед нею, перед Светланой Дмитриевной. Сами знаете за что. Я вас-то, Степан Егорыч, стыдил да поддевал, но уж не думайте, будто в собственном глазу бревна не замечаю. В жизни своей грешил я немало… рассказать стыдно, а вспомнить приятно. И делов натворил таких, что… Муж-то ее первый, Павел Раскатов, Павлушка… сын он мне. Незаконный. – Глянул на Кошкина хмуро: – Вы знали?
– Догадывался.
Прямо об этом граф никогда не говорил. Но еще пять лет назад, когда Кошкин едва познакомился со Светланой, новоиспеченной вдовой Павла Раскатова, Платон Алексеевич вполне ясно дал понять, отчего именно он так глубоко вовлечен в расследование убийства постороннего, казалось бы, человека. Да отрядил на то лучшего своего сыщика – обязанного ему всем, верного и исполняющего обычно любые прихоти.
Потом правда, когда сыщик выявил убийцу вовсе не во вдове Раскатова, на что так рассчитывал граф – рассвирепел невероятно. Сослал дурака-сыщика на Урал за неподчинение прямому приказу арестовать вдовую графиню.
И долго еще – после следствия и даже суда, Шувалов искренне полагал, что все ошиблись, а в убийстве мужа виновна именно что Светлана. 10[10]
Но, кажется, хоть теперь так не считал.
– Мать его уж замужем была, и не первый год, когда я ее встретил, – продолжал Шувалов. – Брак ее не удался: муж на стороне сынка прижил, а она – Павлушку. Записали его, конечно, на Раскатова, от него и графский титул унаследовал. Добрый мальчишка рос, славный. В мать нравом пошел, не в меня. Матушки его тогда уж в живых не было, когда Павел Светлану повстречал. Ну а как убили Павла… тогда, в Горках – я ее, ясное дело, во всем и винил, Светлану Дмитриевну. Да что уж, я ее и прежде во всем винил: другую невесту единственному-то сыну хотел. Будо лучше него знал, с кем он счастлив будет. И когда ребятенок их умер, исподволь Павлу внушал, что из-а нее все, из-за Светланы. Что такая она да сякая, даже за дитем усмотреть не смогла. И что родить ему больше не сможет. Павел и послушался, видать, уехал от нее. Павел не таков был как вы, Степан Егорыч, для него мое слово значение имело… Это потом уж я думал много, думал всякое… может, не ставь я им палки в колеса, не разлучи их тогда, они б и до сих пор были вместе. И Павлушка живой бы остался.
Шувалов замолчал надолго. Издали, со своего места, совершенно сухими глазами смотрел за окно, в летний погожий день – но видел что-то совсем иное как будто.
А Кошкин слушал нехотя, по-правде сказать: не понимал, к чему граф рассказывает все это. Кошкин ему не поп, чтоб покаяния его слушать. Тем более что покаяниями ничего уж не исправить: ни Павла к жизни не вернуть, ни ссылки той отменить. А уж сколько боли Шувалов причинил Светлане… Кошкин подозревал, что граф поведал ему лишь о малой доли всего, что натворил.
– Былого-то не воротишь, знаю… – будто услышал его мысли Платон Алексеевич. – Однако ж некоторые ошибки исправить можно, покуда еще небо копчу. – Отвел взгляд от окна и посмотрел на Кошкина прямо и въедливо. – Уже здесь, в Златолесье, как слег, решился я ей написать, Светлане Дмитриевне. Чтоб приехала да простилась. Грехи мои отпустила, коли сможет. Не виновата она ни в чем. А я перед ней виноват. И перед тобой, Степан Егорыч. Думал вот, может, свидитесь здесь, на моих-то похоронах, да и… коли не все у вас перегорело.
– Так она здесь была?.. В доме? Еще до меня? – не веря, перебил Кошкин.
И даже припомнил вдруг, что, когда приехал в Златолесье впервые, тогда, ночью – видел на подъездной дорожке пару запряженных экипажей. Один, должно быть, доктору принадлежал – а второй?
Неужто Светлана была здесь в то самое время?
Но даже не вышла к нему… пряталась.
– Была… – подтвердил Шувалов, – отозвалась на мое письмо, приехала. Простить простила. Говорит, зла и не держала никогда. Вот бывает же: я ей козни строил, извести мечтал, а она сама хлестче любого палача себя поедом ест. До сих пор. И за Павла, и за отца своего, и за дитенка мертвого. Лучший палач человеку – он сам. Оттого и не осталась тебя ждать. И меня упросила не говорить, будто здесь была. Мол, не хочет еще и тебе жизнь покалечить. Не знаю, куда после уехала: у нее мать ведь под конец жизни в монахини ушла, может, и она в монастырь удумала… Я оттого тебе все это говорю, Степан Егорыч, что еще не поздно, наверное. Поедешь к ней?
Кошкин мотнул головой – резко, еще и не подумав толком.
Знал, что поедет. Конечно, поедет. Не удержится ни за что оттого, чтобы глаза ее еще хоть раз увидеть.
Однако горячая обида – что сбежала от него снова, что не дождалась да не поговорила – заставила ответить графу совсем другое.
– Не до того сейчас, – жестоко ответил Кошкин. – Едва оклемаюсь, к Тарнавским нужно поспешить. Меня ведь из-за Татьяны застрелить хотели. А могли и ребенка ранить… я этого так не оставлю. Да и Татьяне вполне реальная опасность грозит – каждая минут дорога. Сапожников нынче днем обещался приехать – с ним вместе в Зубцов и вернусь. А Светлана… – Кошкин до боли сжал челюсти, – она ведь опять уехала. Даже письма не оставила. Обо мне она знает все, о моих к ней чувствах тоже. А значит, решение только за ней. Пусть сама сперва определится, чего хочет.
И снова Шувалов смотрел на него разочарованно и качал головой. Хоть бы разок его одобрение заслужить… А впрочем, Кошкин давно уж к этому не стремился, и что о нем думает Шувалов, было ему, по большему счету, все равно.
– Не до того ему… – осуждающе проворчал Шувалов, – ну гляди. Ошибки-то многие исправить можно, покуда жив – но не все.
Но Кошкин обсуждать это больше был не намерен. Услышал он и так довольно, и теперь надо было хотя бы привести в порядок мысли.
Рассудил лишь, что, если Светлана и впрямь думала о постриге в монахини, значит, ее развод Синод все-таки одобрил.
Тем более это вероятно, раз в Европу ее муж уехал один, без нее.
Однако, если вместо брака людского она надумала податься в христовы невесты – то кто он такой, чтобы мешать? Хотела бы, чтоб он ей помешал – была бы нынче здесь…
– Платон Алексеевич, я вас о другом спросить хотел, – Кошкин решительно увел разговор в сторону и даже показательно небрежно, изо всех сил изображая, будто ему дела нет до Светланы, вернулся к завтраку. – Вы прежде говорили, что приятельствовали когда-то с Иваном Громовым. Так неужели, когда его дочь пропала пятнадцать лет назад, он к вам за советом да помощью не обратился?
– Отчего же не обратился? – пожал плечами Шувалов. – Давно это было, но, помню, он даже в Петербург нарочно приезжал ко мне на аудиенцию. Самому-то мне не с руки было следствие вести, это по другому ведомству все же… Я и посоветовал ему нужного человека. Не из полиции, правда. Это уж Громов сам не хотел до официоза доводить. Опасался, что Татьяна во что-то неприглядное ввязалась. А раз так, то официальное следствие и ее имя окончательно погубило б, и его собственное. А Громову еще торговлю вести. Да и младшая дочь подрастает. Словом, кого-то из полицейских агентов я ему насоветовал. Уж не помню кого, за давностью лет. И подробностей не знаю, потому как более Громов ко мне с тем вопросом не обращался. Да как будто и помогло ведь расследование: нашлась Татьяна.
* * *
Ближе к полудню сказалось все-таки нездоровье, Кошкин ослаб и согласился прилечь. А проснулся аккурат к приезду доктора Сапожникова. Тот как будто совершенно искреннее обрадовался, что застал его в сознании и на ногах. Осмотрел, ощупал кости; развернув лицом к свету, долго и внимательно рассматривал что-то в глубине глаз да бормотал слова на латыни. Диагнозом поставил перелом четвертого и пятого ребер, многочисленные ушибы и некое «contusio cerebri11[11]». Настоятельно советовал покой и постельный режим в ближайшие пару дней хотя бы. А после якобы непременно нужно обратиться к врачам – да не в Зубцове, а лучше в Петербурге.
Впрочем, было заметно, что говорил все это Сергей Федорович больше для проформы, прекрасно понимая, что Кошкин его не послушается.
С доктором приехал священник, отец Михаил. И Кошкин даже сам припомнил его имя, поскольку Сапожников уже знакомил их в первый его день пребывания в Зубцове. Кошкин тогда порадовался за свою память и лишь больше убедился, что мозг его прекрасно функционирует и ни в каком особенном покое не нуждается:
– Видать, много у меня еще дел осталось, рано на тот свет, – всерьез усмехнулся он Сапожникову. – И отлеживаться нет времени.
– А ведь гордыня – великий грех, – встряв в разговор, вместо доктора отозвался на то батюшка Михаил и вполне серьезно, – вы не Господь Бог, Степан Егорыч, а простой человек, как и любой другой. Смертный.
Кошкин вновь хмыкнул, потому как звучало последнее практически угрозой. Но батюшка продолжал оставаться серьезным:
– Много-то на себя не берите. И за весь род людской ответственность нечего нести… Уж не знаю, что за дела у вас, но сдается мне, что не так они велики, и что найдутся другие, кто заняться ими может. Да хоть бы приятель ваш, Воробьев Кирилл Андреевич. В Зубцов-то ради вас наверняка и приехал. И так уж за вас переживал – ни в какую верить не хотел, насколько все серьезно.
О том, что Воробьев здесь, в городе, Кошкин услышал впервые. И удивился тому факту немало. Поскольку прекрасно помнил, что в письме своем Воробьеву, написанном в тот самый день, когда обнаружился цианид в лекарствах Шувалова, он лишь расспрашивал об университетском его приятеле Сапожникове. И, как ни хотелось бы Кошкину видеть Воробьева здесь (ох химик, он бы и правда здорово помог с ядом), но письмо было тщательно проверено, чтобы намеков на то не оставить даже случайно.
И все же он приехал. Даже намеренная оговорка, что Александра Васильевна тоже в городе, не помешала.
Как бы там ни было, Кошкин надеялся увидеться с Воробьевым в ближайшие дни. Но прежде следовало навестить Татьяну Тарнавскую. Знала она или нет, кого он найдет в монастыре под именем Фотинии? И, если знала, то наверняка и догадывается и о том, кто и зачем сделал тот выстрел…
* * *
Батюшка уехал к вечеру, а Сапожников с Кошкиным остались переночевать в графском доме. Сапожников в обычной своей манере не разделял ничьих оптимистичных взглядов и здоровьем Платона Алексеевича был озабочен ничуть не меньше, чем прежде. Да и Кошкин был еще слаб и попросту боялся, что не выдержит дороги, да лишится сознания – вот смеху-то будет…
А может, и слова батюшки возымели эффект.
Как бы там ни было, наутро он и правда чувствовал себя куда лучше. Позавтракали наскоро и пустились в дорогу.
Егорка чуть не увязался с ними: отпускать Кошкина одного не хотел ни в какую. Отвлечь удалось разве что просьбой провести время с Шуваловым, потому как скоро им уезжать в Петербург и придется прощаться.
– Дядя Степан, так мы в Петербурге-то вдвоем разве жить станем? – удивился тогда Егорка. – А граф не с нами?
Кошкин не удержался от смешка. Граф с ними… дитя малое. Все-то в его мире легко, просто и само собой разумеется.
– Нет, брат, граф не с нами. В Петербурге с матушкой моею познакомлю – она бабушкой, стало быть, тебе будет. С сестрицей моей – с ней подружитесь быстро, уверен, только за нею глаз да глаз нужен, это учти. А жить станем вдвоем. Пока что. Жены-то у меня нет, и других детей тоже.
Егорка слушал и кивал совершенно осмысленно. Кошкин подумал, что иной шестилетний мальчишка и половины бы не понял из того, что он говорит – но Егорка и впрямь особенный.
– Жена появится – так положено, – всерьез рассудил он. – Хоть бы и та – ну, которая с глазищами зелеными. Она добрая и красивая. Я ее в шахматы пообещал выучить…