Переход · Глава 11

Глава 11

Свой среди своих

Дорога от железнодорожной станции до древней станицы Старочеркасской, некогда вольной столицы Всевеликого Войска Донского, тянулась через бескрайнюю, дышащую первозданной мощью степь. Ковыль колыхался под упругим, горячим ветром, словно серебристое море. Воздух здесь, вдали от паровозной гари, был густо напоен горьковатым запахом полыни, чабреца и разогретого на южном солнце чернозема.

Георгий ехал верхом на высоком, вороном дончаке. Тело Цесаревича, привыкшее к изысканной выездке в манежах с самого раннего детства, наконец-то вошло в полный, идеальный резонанс с жесткой, командирской волей нового хозяина. Георгий уверенно, чуть откинувшись назад, сидел в казачьем седле, поводья легонько лежали в левой руке, а правая привычно покоилась у эфеса. Он чувствовал ритм движения лошади, сливаясь с ней в единое целое.

Станица Старочеркасская, знаменитая колыбель донского казачества и родина Стеньки Разина, встретила Наследника престола по всем неписаным, строгим канонам казачьего гостеприимства. Пыль из-под копыт конного конвоя еще не успела осесть на придорожные лопухи, а на просторном майдане перед Воскресенским войсковым собором уже выстроились шеренги. Впереди стояли седобородые старики в парадных темно-синих чекменях при полных орденах, позади — суровые станичники, а по бокам жались нарядные, румяные казачки в ярких платках.

Станичный атаман Поляков — тучный, важный мужчина с роскошными седыми усами, спускавшимися почти до подбородка, — сделал шаг вперед. На его вытянутых, дрожащих от торжественности момента руках покоился расшитый красными петухами рушник, на котором лежал тяжелый, ноздреватый каравай с деревянной солонкой, полной крупной соли.

— Добро пожаловать домой, на тихий Дон, наш батюшка-Атаман! — гулко, раскатисто пробасил Поляков, низко кланяясь. — Просим оказать великую честь, милости просим к столу, в станичное атаманское правление! Всё подготовлено по высшему разряду, лучшие стерляди выловлены, лучшие вина из погребов подняты!

Георгий, спешившись и бросив поводья подскочившему вестовому, подошел к атаману. Он принял хлеб, отломил хрустящую горбушку, щедро макнул в соль и, не торопясь, медленно прожевал, чувствуя вкус настоящей, живой земли. Взгляд его, холодный и внимательный, скользнул по нарядной, замершей в ожидании толпе и безошибочно остановился на уряднике Степане Котове, который скромно стоял чуть поодаль, в рядах конвоя, стараясь не выделяться.

— Благодарю за великую честь, господин станичный атаман. Хлеб ваш сладок, — громко, так, чтобы слышал весь майдан, произнес Георгий, смахивая крошки с мундира. — Но сегодня я хочу нарушить официальный протокол. Я твердо обещал своему верному уряднику Степану Котову, что, будучи на Дону, непременно навещу его родительский дом. Там я сегодня и отобедаю. По-простому. По-казачьи. Без чинов.

По толпе пронесся дружный, искренний вздох изумления, перешедший в одобрительный гул. Станичный атаман замер с открытым ртом, не понимая, как реагировать на отмену парадного банкета. Стоявший позади Георгия наказной атаман генерал Максимович лишь едва заметно, понимающе улыбнулся и кивнул. А сам Степан густо, до корней волос покраснел, не зная, куда девать глаза от нахлынувшего смущения и распирающей грудь невероятной гордости.

Дом Котовых оказался добротным, крепким кирпичным куренем, крытым железом, с резными деревянными ставнями и просторным, тщательно выметенным двором. Всё здесь сияло чистотой и достатком крепких хозяев. На крыльце Августейшего гостя уже встречало, застыв в немом благоговении, всё семейство.

Отец Степана, высокий, широкоплечий Михаил Иванович, и дед, ссохшийся, но жилистый старый Петр Ильич, стояли навытяжку, как на плацу. Грудь обоих ветеранов гордо украшали серебряные кресты «Егория» — солдатские знаки отличия Военного ордена, обильно политые кровью и полученные еще в турецкую кампанию под Плевной и в раскаленных песках Средней Азии при Скобелеве. Рядом, низко, почти до земли склонив головы, замерли сестры Степана — Дарья и Марья. Это были статные, кровь с молоком девицы на выданье, одетые в накрахмаленные до хруста праздничные платья.

— Проходите, Ваше Императорское Высочество, окажите милость, не побрезгуйте нашим простым мужицким угощеньем, — глухо, сдавленным от волнения голосом произнес отец Степана, кланяясь и пятясь в сени.

Внутри просторной, чисто выбеленной горницы стоял густой, уютный запах свежеиспеченного хлеба, сушеных пучков чабреца, развешанных по углам, и топленого пчелиного воска от горящих лампад. Длинный стол буквально ломился от яств: посредине в огромной глиняной миске дымился наваристый борщ с мозговой косточкой и кусками разварной говядины, рядом высились тарелки с толсто нарезанным соленым салом с розовыми мясными прожилками, в мисках плавали хрустящие моченые яблоки, а на подносах громоздилась гора румяных, обжигающих пальцы пирожков.

Прямо под старинными, темными образами, в красном углу — на самом почетном месте — разместили Георгия. Справа и слева от него сели наказной генерал Максимович и станичный атаман Поляков. Вся остальная пышная свита, ворча и перешептываясь, осталась во дворе, где для них наскоро накрывали отдельные столы.

Сестры подавали еду, краснея до самых корней русых волос и не смея поднять глаз. Руки у девушек дрожали мелкой дрожью; когда Дарья, закусив губу, ставила перед Георгием глубокую фарфоровую тарелку, ложка жалобно и громко звякнула о край, заставив отца сурово сдвинуть брови.

— Не бойтесь меня, красавицы, — мягко, обезоруживающе улыбнулся Георгий, глядя снизу вверх на перепуганных девушек. — Я такой же человек из плоти и крови, как и ваш брат. И аппетит у меня с дороги сегодня отменный, уж не обессудьте, если всё съем.

Степан примостился с самого края стола, чувствуя себя крайне неловко в присутствии высокого начальства. Отец и дед сидели, сурово насупившись, боясь лишний раз шевельнуться, громко вздохнуть или скрипнуть стулом в присутствии Наследника Престола. Беседа за столом категорически не клеилась, висела тяжелая, напряженная пауза, пока Георгий решительно не кивнул на большой, запотевший от холода графин с хлебным вином в центре стола.

— Ну что, хозяева? Чего сидим как на панихиде? По первой — за Государя Императора? Степан, разливай.

Котов-младший, обрадовавшись поручению, вскочил и ловко, не пролив ни капли, наполнил граненые стаканы прозрачной, тягучей жидкостью. Георгий поднял свой стакан, серьезно посмотрел на застывших ветеранов.

Выпили за Государя Императора стоя, в полной тишине, перекрестившись на иконы. Потом, немного освоившись, второй тост — за здравие Цесаревича — провозгласил генерал Максимович. Третий, самый важный тост, взял Георгий.

— За ваше крепкое здоровье, герои Дона. За неизменную казачью доблесть! — громко сказал он, глядя на стариков.

Он не стал жеманно пригубливать, как это было принято на петербургских приемах. Он выпил крепчайшую водку одним резким махом, запрокинув голову, точно так же, как делал это в своей прошлой, пропахшей порохом жизни в сырых донбасских блиндажах. Крякнул, привычно занюхал куском черного ржаного хлеба и с видимым удовольствием впился зубами в ломоть соленого сала с чесноком.

Когда первый голод был утолен, а крепкий спирт ударил в головы, развязав языки и сняв напряжение, Георгий повернулся и кивнул Котову. — А что, Степан, порадуешь душу? Споешь мою любимую?

Казак неуверенно покосился на сидевших рядом атаманов, прося разрешения. Еще там, в Абастумани, Цесаревич, к удивлению свиты, часто просил конвойных петь старые казачьи песни, предпочитая их модным итальянским ариям. Генерал Максимович благосклонно кивнул. И Степан, откашлявшись, запел. Голос у него был чистый, сильный, с характерным степным надрывом:

— На Великой Грязи, там, где Чёрный Ерик, Выгнали ногаи сорок тысяч лошадей… И взмутился Ерик, и покрылся берег Сотнями порубанных, пострелянных людей!

Песню, этот древний, суровый гимн казачьей смерти и жизни, немедленно подхватили. И ее запели не только здесь, в тесной горнице куреня Котовых. Ее подхватили во дворе. Баритоны свитских офицеров, мощные голоса конвоя, старики на улице — казалось, что в этот миг вся станица, от края до края, пела эту старинную, рвущую душу песню о бесконечной войне, о близкой смерти и о неистовой, жгучей жажде жить.

— Любо, братцы, любо! Любо, братцы, жить! С нашим атаманом не приходится тужить!

Георгий закрыл глаза, откинулся на спинку стула и тихо пел вместе со всеми. В его памяти, пробиваясь сквозь время, вдруг ярко всплыло лицо Володьки — его боевого товарища из прошлой жизни. Володька, снайпер из Ростова, обожал эту песню. Ни одно их короткое, тревожное застолье в зоне отчуждения не обходилось без нее. Откуда в Володьке, парне двадцать первого века, была эта древняя, глубинная казачья грусть?

Вдруг, сквозь тепло и хмель, Георгия прошиб ледяной, могильный холод по спине. Пальцы сжали край стола так, что побелели костяшки.

«А что, если… — мелькнула страшная, обжигающая мысль. — Что, если нет ничего этого? Нет ни Дона, ни казаков, ни станицы, ни империи… Что, если я до сих пор лежу там, под бетонной плитой разбитого коровника на Донбассе? И всё это — запахи, вкусы, лица, эта песня — лишь галлюцинация, последний, предсмертный бред моего угасающего, разорванного осколками мозга?»

— Им досталась Воля, да казачья Доля, Мне ж досталась пыльная, горючая земля…

Песня, взяв последний, надрывный аккорд, закончилась, повиснув в воздухе звенящей тишиной. Георгий медленно открыл глаза. Суровые старики-казаки, прошедшие ад штыковых атак, не стесняясь, вытирали рукавами скупые слезы. Даже железный генерал Максимович и станичный атаман подозрительно шмыгали носами, глядя в стол.

Георгий тоже вдруг ощутил горячую влагу в глазах. Он не стал отворачиваться, а просто достал из кармана батистовый платок и прижал к векам. В горнице повисла неловкая, тяжелая тишина. Наследник престола плачет под казачью песню.

Но именно эта человеческая слабость, эти слезы на глазах Цесаревича сломали последний лед. Увидев это, старый дед Петр Ильич изумленно моргнул, его жесткое, как пергамент, лицо разгладилось. Старики-казаки многозначительно переглянулись, выпили еще по чарке и, почувствовав привычное тепло в груди, начали понемногу расслабляться, принимая гостя.

— А ведь мы, Ваше Императорское Высочество, под прямым командованием вашего батюшки, Александра Александровича, через Балканские горы шли, — хрипло, с уважением начал дед Петр, вытирая усы жесткой ладонью. — Ох и Государь был! Богатырь! Гвозди из него делать можно было, не гнулся. Помню, сидим мы под Шипкой в траншеях, мороз лютый, турки палят…

— Рассказывай, дед, рассказывай, не томи, — подбодрил его Георгий, подавшись вперед. Взгляд его стал цепким и жадным. — Мне правда, не для красного словца, важно знать, как вы там, в окопах, выживали. Что ели, как винтовка системы Крнка в сильные холода работала, клинила или нет?

И беседа полилась, забурлила, как весенний ручей. Старики, перебивая друг друга, распаляясь и уже совершенно не обращая внимания на грозные взгляды генерала Максимовича, рубили правду-матку. Они жаловались на вороватых интендантов, которые присылали на фронт гнилые, заплесневелые сухари вместо хлеба, ругались на солдатские сапоги с картонной, разваливающейся в грязи подошвой. Досталось и заносчивым штабным офицерам-аристократам, которые «карты рисуют в теплых палатках красиво, с вензелями, а потом нас, дураков, вслепую в оврагах на пулеметы губят».

Георгий слушал всё это внимательно, не перебивая, не одергивая, лишь изредка, очень к месту, задавая короткие, сугубо профессиональные, уточняющие вопросы. Он физически, кожей видел, как в глазах этих настороженных, подозрительных людей рождалось настоящее доверие. Для них он прямо сейчас переставал быть далеким, недосягаемым барином из сияющего Санкт-Петербурга, мальчиком для дворцовых парадов. Он становился для них своим. Боевым командиром, который понимает толк в службе и которому не наплевать на солдатскую кровь.

Выпили еще. Душевно похвалили смущенных сестер-хозяек за вкуснейшие угощения.

Когда пришло время прощаться и Георгий вышел на крыльцо, дед Петр Ильич, уже изрядно захмелевший, пошатывающийся, но сохранивший абсолютно ясный, пронзительный взгляд, неожиданно тронул Георгия за расшитый рукав мундира у самого выхода.

— Знаешь, господин Атаман… — хрипло прошептал старик, вглядываясь Георгию прямо в глаза, словно пытаясь заглянуть на самое дно души. — Смотрю я на тебя весь вечер… Вроде с лица ты вылитый Цесаревич Георгий Александрович, портреты-то мы видели. А вроде… и нет. Не он ты. Смертью от тебя пахнет, сынок. Холодной такой, жуткой смертью. И силой от тебя разит большой, нездешней. Ты это… Ты послушай старика. Ты Россию-то нашу на растерзание не отдай. Мы, казаки, за тобой пойдем. Хоть в самое пекло, хоть на черта с рогами пойдем, если прикажешь.

Георгий ничего не ответил. Он молча, изо всех сил, крепко пожал узловатую, жесткую как камень, мозолистую руку старого солдата империи.

— Не отдам, дед. Обещаю тебе, — тихо, но твердо сказал он.

Через час Георгий легко вскочил в седло своего дончака. Литерный поезд на север, в Петербург, уже ждал под парами. Но сегодня, в этом кирпичном курене, он приобрел нечто неизмеримо более важное, чем просто политическую поддержку донских казаков. Он приобрел острое, обжигающее ощущение своей личной, неотвратимой миссии.

Неведомые, непостижимые силы мироздания дали ему, солдату из будущего, и мертвому Цесаревичу Георгию Александровичу эту вторую жизнь не просто так. Не для того, чтобы пить шампанское на балах. Он должен спасти этих суровых, искренних людей. Спасти эту землю и всю эту огромную, застрявшую во времени страну от той кровавой бани, что ждет ее впереди. Да, сейчас она зовется Российской Империей, и им правит семья Романовых. Но дело было совершенно не в названиях и не в коронах. Дело было в выживании нации. И ради этого он был готов сломать хребет любой истории.