Переход · Глава 7

Глава 7

Тени прошлого и блеск Парижа

Огромная, неповоротливая свита Наследника, этот пестрый, суетливый двор в миниатюре, еще недавно заполнявший просторные коридоры дворца в Абастумани, в путешествии резко и безжалостно ужалась. Георгий лично, жесткой рукой вычеркнул из списков сопровождающих десятки нахлебников. В Тифлисе остались скучающие фрейлины матушки-императрицы, приставленные следить за каждым его вздохом, толпа узкоспециализированных лекарей с их пиявками и микстурами, и целый выводок третьесортных чиновников Двора, чьей единственной задачей было писать каллиграфические отчеты о том, сколько унций бульона изволил откушать Августейший больной.

Теперь это был тесный, спаянный мужской круг, уместившийся в нескольких вагонах литерного поезда. Два адъютанта, неизменный камердинер Василий, один лейб-медик, напуганный переменами в пациенте до полусмерти, и десяток рослых казаков личного конвоя из Атаманского полка. Поезд превратился из госпиталя в мобильный командный пункт.

Вечер в великокняжеском вагоне-салоне тянулся под мерный, гипнотический, убаюкивающий стук тяжелых стальных колес на стыках рельсов. За огромными, толстого стекла окнами лежала глухая, беспросветная тьма — поезд вырвался из горного плена и теперь на всех парах летел сквозь бескрайние, продуваемые ветрами степи Предкавказья.

Внутри же царил уют, достойный лучших клубов Лондона. Бронзовые лампы под тяжелыми зелеными стеклянными абажурами отбрасывали мягкие, изумрудные круги света на полированные панели из мореного дуба и красного дерева. Воздух был пропитан тонкими, истинно мужскими ароматами: запахом дорогой кожи кресел, хорошего коньяка, оружейной смазки от сабель конвоя в коридоре и едва уловимым, горьковатым угольным дымком паровоза.

На круглом столе, застеленном зеленым сукном, прямо между тяжелой серебряной пепельницей, выполненной в виде оскаленной медвежьей головы, и пузатым хрустальным графином с выдержанным французским коньяком, была развернута подробная стратегическая карта железных дорог Империи. Однако разговор в этот поздний час шел совершенно не о логистике угольных поставок или пропускной способности станций.

Второй адъютант Георгия, гвардии ротмистр Петр Александрович Базилевский — блестящий, подтянутый кавалерист с лихо, по-гусарски закрученными темными усами и умными, насмешливыми карими глазами — сегодня был настроен на удивительно лирический лад. Выпитый коньяк подействовал на него благостно, растворив жесткую гвардейскую выправку. Широкая спина в безупречно скроенном кителе чуть расслабилась, опираясь на бархат кресла, а в глазах появился тот специфический, влажный и горячий блеск, который выдает в русском человеке непреодолимую, надрывную готовность излить душу.

— А ведь батюшка мой, Александр Петрович, Царствие ему Небесное, — Базилевский изящным движением тонких пальцев пригубил янтарную жидкость из пузатого бокала и мечтательно прикрыл глаза. На его породистом, с тонкими чертами лице отразилась сложная смесь гордости и затаенной печали. — Он ведь Париж не просто любил, Ваше Императорское Высочество. О, нет! Любить Париж может любой заезжий купец, дорвавшийся до Мулен Руж. Батюшка мой его покорил. Жил на рю де л’Аркад, в тридцать третьем номере. Выстроил там особняк… Нет, это был не особняк. Это был настоящий храм искусств. Филиал Лувра, клянусь честью! Весь свет Франции, все эти Ротшильды, герцоги де Морни, академики — все почитали за честь получить приглашение на его журфиксы.

Георгий молча откинулся на высокую спинку кресла. В правой руке он медленно, наслаждаясь тактильным ощущением упругого табачного листа, крутил толстую, еще не зажженную гаванскую сигару. Эту сигару, извлеченную из личных запасов, принес по его же просьбе Базилевский.

Георгий прекрасно знал из внезапно проснувшейся «памяти цесаревича», о чем говорит его адъютант. История коллекции Базилевского-старшего была легендарной, о ней шептались в кулуарах Зимнего дворца. Средневековье, ранний Ренессанс, потрясающие лиможские эмали, филигранная резьба по слоновой кости, древние византийские кресты… Русский богач, аристократ, годами методично скупавший на аукционах Европы величайшие сокровища человечества, соря бешеными деньгами, выкачанными из русских поместий, чтобы построить свой личный, недосягаемый рай на берегах Сены.

— Шесть миллионов франков, — негромко, ровным голосом произнес Георгий, не глядя на адъютанта, а изучая срез сигары. — Огромная, колоссальная сумма. Помнится, мой отец, покойный Император Александр Александрович, узнав, что коллекция может уйти с молотка по частям, распорядился выкупить ее целиком для Императорского Эрмитажа в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году.

— Именно так, Ваше Высочество! — ротмистр искренне воодушевился, резко подавшись вперед, так что звякнули ордена на груди. — Государь Император проявил истинно царскую мудрость! Батюшка был знаток тончайший, гений атрибуции. Дипломат, меценат… Но, знаете, что самое удивительное? При всей этой парижской изысканности, при всем этом погружении в готику и католические эмали, кровь-то в нас течет — ого-го какая! Вы не смотрите на нас, Ваше Высочество, что мы во фраках у Кюба шампанское пьем да при золотых эполетах на парадах гарцуем.

Базилевский поправил золотое пенсне на переносице, заговорщицки понизил голос, словно собирался выдать государственную тайну, и снова плеснул себе на два пальца коньяку.

— У нас в роду, если поглубже в архивы копнуть, такие бездны открываются… По материнской линии мы ведь самому Михаилу Юрьевичу Лермонтову прямая родня. Тем самым, суровым шотландским Лермонтам из Эркьюлдуна, что пришли служить московским царям. Оттуда, из туманов Шотландии, у нас в крови эта неистребимая меланхолия и тяга к мрачному фатализму. «Печальный Демон, дух изгнанья» — это ведь не просто стихи. Это диагноз. Это про нас, Базилевских, в каждом втором поколении. Скука, поиск смерти, презрение к покою…

Георгий поднес сигару к носу и глубоко, с наслаждением втянул пряный, тяжелый аромат ферментированного табака. Ему, старому солдату, курить хотелось невыносимо, до нервной дрожи в пальцах. Воспоминания о терпком дыме дешевых сигарет в сырых блиндажах накрыли его с головой. Но он держал себя в руках. Как ответит это хрупкое, только-только начавшее восстанавливаться тело, отягощенное закрывающимися кавернами туберкулеза, на удар ядовитого дыма по легким? Рисковать было нельзя. Малейший спазм, кашель с кровью — и всё, его авторитет волевого лидера рухнет, он снова станет «больным мальчиком». Он с сожалением, но твердо положил сигару обратно на стол.

Пока Базилевский распинался о своих демонах, Георгий смотрел на него и размышлял об этой странной, пугающей химере — Российской Империи начала двадцатого века. И о семье Романовых, стоящей во главе этого колосса на глиняных ногах.

Его покойный «отец», Александр III, выкупивший коллекцию Базилевского за миллионы… Сильный, грузный царь-медведь. Он искренне любил Россию, но его любовь была похожа на хватку тюремщика. Он заморозил страну, запретил ей развиваться, наивно полагая, что подмороженная империя не сгниет. А брат Ники? Николай II… Идеальный английский джентльмен на русском престоле. Человек, который запишет в дневнике о расстреле кошек в парке в тот же день, когда получит донесение о разгроме флота.

И вот эта элита, этот срез высшей аристократии, сидящий перед ним в лице Базилевского. Они выкачивали соки из своих рязанских, тамбовских, полтавских деревенек, где мужики до сих пор пахали деревянной сохой и ели лебеду в неурожай, чтобы строить дворцы в Париже и покупать эмали двенадцатого века. Они жили в выдуманной Европе, физически находясь в Азии. Этот разрыв, эта чудовищная социальная пропасть неизбежно должна была сомкнуться. И когда она сомкнется — а она сомкнется через каких-то восемнадцать лет — этот прекрасный, изысканный мир рухнет в кровь, подвалы ЧК и эмигрантскую нищету Константинополя.

— Но и это далеко не всё, — продолжал между тем Базилевский, лицо которого окончательно раскраснелось от хмеля. Его черты вдруг неуловимо заострились, скинув налет европейского лоска. — Предком-то нашим, по самому старому семейному преданию, которое батюшка рассказывал только шепотом и пьяным, был самый настоящий разбойничий атаман! Где-то на диких окраинах Малороссии, в Запорожье, лютовал страшно. Грабил купеческие кареты, жег польские усадьбы, наводил ужас на турок. А потом, видать, за ум взялся, покаялся, или просто фарт такой попер, что к царю на службу перешел с ватагой… Вот вы, человек глубокого ума, скажите мне, Ваше Высочество: как? Как в одной крови, в одной человеческой душе уживается эта болезненная страсть к утонченным лиможским эмалям и первобытное желание выйти на большую дорогу с кистенем, свистнуть в два пальца так, чтоб листья с деревьев осыпались?

Георгий чуть склонил голову набок, внимательно изучая собеседника. В этот момент Базилевский не выглядел «паркетным» шаркуном. В его расширившихся зрачках, в нервном подергивании щеки Георгий — профессиональный военный, привыкший читать людей как раскрытые книги перед боем, — увидел ту самую дикую, неконтролируемую пассионарную энергию. Ту страшную русскую силу, которая могла как свернуть горы, так и разнести собственную страну в пыль. Если направить эту «разбойничью кровь» в правильное, прагматичное русло, сковать железной дисциплиной и дать великую цель — цены такому офицеру не будет. Из таких получались лучшие командиры штурмовых групп.

— В этом и есть вся наша Россия, Петр Александрович, — тихо, но так веско, что ротмистр мгновенно замолчал, ответил Георгий. — В этом и кроется суть нашего вечного «перехода». Мы одной рукой в белой перчатке покупаем лучшее искусство Европы, рассуждаем о Канте и Вольтере, а другой, черной от пороха и грязи — намертво держимся за сыромятную нагайку и шашку. У нас, русских, казачья, атаманская удаль и презрение к смерти всегда намертво перемешаны с тоской непонятого поэта. Это наша сила. Но это и наше проклятие, потому что мы вечно мечемся из крайности в крайность, не умея строить скучную, правильную жизнь.

Солдат из будущего тяжело оперся локтями о стол и посмотрел своему адъютанту прямо в глаза. Взгляд Георгия был лишен всякой мечтательности. Это был холодный расчет архитектора, стоящего перед зданием, готовым рухнуть.

— Ваш батюшка, — Георгий медленно, вколачивая каждое слово, постучал указательным пальцем по полированной столешнице, — совершил, бесспорно, великое дело. Он вернул красоту на родину. Но нам с вами, ротмистр, предстоит дело куда посложнее и страшнее.

Базилевский замер, не донеся бокал до губ. Хмель начал стремительно выветриваться из его головы под тяжестью этого металлического тона.

— Нам нужно сделать так, — продолжил Георгий, понизив голос почти до шепота, в котором, тем не менее, звенела сталь, — чтобы эту самую родину, вместе со всеми эрмитажными эмалями, вашими дворцами, нашими заводами и нашими жизнями, не пришлось продавать по кускам за те же самые французские франки через какие-нибудь пятнадцать-двадцать лет. Потому что мир меняется, Петр Александрович. Эпоха изящных искусств заканчивается. Начинается эпоха крупповской стали, скорострельных пушек и безжалостного капитала. И если мы не подготовимся, если будем только вздыхать по Лермонтову — нас растопчут и выбросят на свалку истории. Вы понимаете меня Петр Александрович?

Ротмистр Базилевский медленно, словно во сне, поставил бокал на стол. Он выпрямился, расправил плечи, мгновенно и безвозвратно сбросив с себя хмельную, аристократическую расслабленность. В его потемневших глазах, где еще секунду назад беззаботно плясали тени уютных парижских бульваров, вдруг полыхнул мрачный, яростный огонь. Тот самый огонь, с которым его предок-атаман выводил свою ватагу в Дикое Поле.

— Мы не продадим, Ваше Императорское Высочество, — голос Базилевского сорвался на хрип. Он стиснул кулаки так, что побелели костяшки. — Клянусь Всемогущим Богом — костьми в степи ляжем, зубами глотки рвать будем, а не продадим. Прикажите только.

— Вот и славно, — коротко, удовлетворенно кивнул Георгий. Лицо его оставалось непроницаемым. — Я запомню вашу клятву, Петр Александрович. А теперь — допивайте свой коньяк и идите отдыхать. Завтра рано утром мы прибываем в Новочеркасск. Нам всем нужно быть в идеальной форме. А Лермонтова… — Георгий позволил себе легкую, саркастичную усмешку. — Лермонтова я на досуге еще почитаю. Спокойной ночи, ротмистр.

Когда Базилевский, четко щелкнув каблуками, вышел, аккуратно притворив за собой тяжелую дверь купе, Георгий остался один. Он долго сидел неподвижно, вслушиваясь в ритмичный перестук колес, а затем отвернулся от карты и уставился в темное стекло окна.

Там, за окном, неслась во мраке огромная, непостижимая, беременная кровью и бунтами страна.

Георгий не испытывал иллюзий. Он не спаситель и не святой. Но сейчас, глядя на свое отражение в темном стекле вагона, он понимал главное: его окружают люди с невероятным, чудовищным потенциалом. В них спала страшная сила. Нужно было только выбить из их голов дурь, прекратить их метания между Парижем и степью, и дать им ясную, жесткую цель. Цель, достойную их безумной, чисто русской гремучей смеси из разбойничьей удали, слепой преданности и дворянской чести.

«Завтра Дон, — подумал Георгий, чувствуя, как внутри разгорается холодный азарт полководца перед генеральным сражением. — Завтра мы начнем собирать армию».