Глава 8
А потом в дверь постучала Графиня. Причем, как выяснилось, она была не одна. За ее спиной — двое незнакомых молодых людей. Девушка лет двадцати, в темном суконном пальто и шляпке, из-под которой выбивались светлые пряди. Лицо бледное, глаза покрасневшие. Рядом — парень того же возраста, похожий на нее скулами и разрезом глаз, только волосы потемнее. Одет в добротное пальто, но воротник смят, галстук съехал набок.
— Вот, — сказала Графиня, кивнув назад. — К вам. Еле нашли.
Девушка шагнула вперед.
— Вадим Александрович? Простите, что без предупреждения. Меня зовут Вера Тихонова, это мой брат Степан. Нам сказали, что вы можете помочь.
— Кто сказал?
Брат и сестра переглянулись.
— Человек просил не называть его имени, — ответил Степан. — Сказал только, что вы хороший врач.
— Я не врач.
— Нам без разницы, как вас называть, — Вера смотрела на меня в упор, и в ее голосе дрожало отчаяние. — Наш отец умирает.
Графиня тихо добавила:
— Они адрес знали неточно, только Суворовский. Я их и привела.
Я отступил от двери.
— Входите.
Вчетвером в комнате мы едва помещались. Вера села на стул, Степан встал у стены. Я присел на кровать.
— Рассказывайте.
Отец их, Игнат Прохорович Тихонов, купец второй гильдии, торговал лесом. Три недели назад распорол левое предплечье о ржавый гвоздь при разгрузке. Рваная рана, глубокая, но поначалу казавшаяся пустяковой.
— Врач промыл, забинтовал, — говорил Степан, нервно потирая костяшки. — Через неделю рука распухла. Другой врач наложил мазь. Третий велел припарки с камфорным маслом. Отцу хуже и хуже.
— Температура?
— Десять дней. Утром легче, к вечеру горит. Сильный жар.
— Рана где?
Степан показал на внутреннюю сторону своего предплечья, ближе к локтю.
— Длинная, вот столько.
Семь-восемь сантиметров рваная рана от ржавого металла. Три недели без адекватного лечения.
— Как выглядит рана сейчас?
— Красная, рука раздулась до локтя, — Вера сказала это, глядя мне в глаза. — И пахнет дурно. Гной течет, сиделка меняет повязки трижды в день.
По описанию — обширная флегмона предплечья. Врачи, судя по всему, зашили рану наглухо, запечатав инфекцию внутри. А камфорные припарки на гнойную полость — верный способ разогнать воспаление по всей подкожной клетчатке.
— Ампутировать предлагали?
Вера вздрогнула.
— Последний доктор сказал — если через два дня не станет лучше, надо резать. Это было позавчера.
— Мне нужно осмотреть вашего отца.
— Коляска внизу, — Степан выпрямился. — Мы на Большой Морской.
Я кивнул и встал. Если сепсис еще не развился — а при десятидневной лихорадке он мог и не развиться, если гной хотя бы частично отходил наружу — шанс есть. Но одним дренажем и промыванием обширную флегмону не остановишь. Как раз нужен мой пенициллин.
У меня сейчас четыре половинки канталупы, густо поросшие зрелой грибницей Penicillium. Под каждой — слой золотистой жидкости, насыщенной антибиотиком. Плюс капли экссудата на самой грибнице. Если собрать все — выйдет миллилитров сто пятьдесят-двести. Смешав с ланолином, получу двести пятьдесят граммов мази. На одну повязку для обширной раны — десять-пятнадцать граммов. Хватит на пятнадцать-двадцать перевязок. Может оказаться достаточно.
— Сперва осмотрю рану, потом мне нужно будет заехать в аптеку и домой. У вас есть деньги на покупки лекарств?
Степан полез в карман.
— Потом. Сперва — осмотр. Едем.
На лестнице Графиня поймала меня за рукав.
— Люди порядочные, вы уж помогите.
— Сделаю, что смогу, — пообещал я. Она что, их знает? Хотя какая разница.
Дом Тихоновых — двухэтажный особняк за чугунной оградой, крепкий, ухоженный. Мы поднялись на второй этаж.
Тихонов лежал на широкой кровати — грузный мужчина лет пятидесяти, с серым осунувшимся лицом и трехнедельной щетиной. Увидев меня, буркнул:
— Опять врач. Все без толку. Помирать буду, ничего не поделать уже.
У кровати — сиделка. Марфа, мне сказали ее имя, женщина лет тридцати пяти. На тумбочке — бинты, ножницы, карболка. Все, как обычно. Да вот толку, похоже, нет.
Она размотала повязку.
Зрелище было скверное. Рана на внутренней поверхности предплечья, сантиметров семь, с отечными неровными краями. Кожа вокруг багровая, горячая, блестящая от натяжения. Из раны — густой зеленовато-желтый гной с тяжелым запахом. Предплечье раздуто вдвое. При легком надавливании выше раны Тихонов зашипел, и из раны толчком вышла порция гноя.
Флуктуация. Гнойные затеки ушли в подкожную клетчатку далеко за пределы раны. Классическая флегмона. Кто-то из докторов зашил или стянул рану слишком плотно — идеальный инкубатор.
Пульс — сто двенадцать. Кожа сухая, горячая. Лимфоузлы в подмышке увеличены. Но ознобов с проливными потами нет, бреда нет. Сепсис, скорее всего, пока не наступил. Организм крепкий, купеческой закваски.
Я отозвал детей в коридор.
— Флегмона предплечья. Гнойное воспаление распространилось далеко за пределы раны. Нужно раскрыть, дренировать, промыть и наложить повязку с лечебной мазью. Повязки — ежедневно. Мне нужен час-полтора: аптека и домой за лекарством.
Степан дал мне десять рублей. Мы сели в коляску.
В аптеке я передал провизору список. Безводный ланолин — фунт. Фарфоровая ступка с пестиком. Темные стеклянные баночки с притертыми крышками — десять штук. Широкий роговой шпатель. Стерильная гигроскопическая вата. Марлевые салфетки и бинты. Перекись водорода — две склянки. Полоски дренажной перчаточной резины. Десятипроцентный гипертонический солевой раствор. Шприц Жане для промывания.
Провизор с сомнением посмотрел на мой сюртук (не очень похожий на врачебный), потом на Степана за моей спиной, и молча принялся собирать заказ. Дренажные полоски нарезал из листовой резины прямо на заднем прилавке. Три рубля с копейками.
— Теперь ко мне, — сказал я Степану. — Вы подождете внизу. Мне нужно приготовить мазь.
Я действовал быстро. Тщательно вымыл руки, щедро облив их спиртом. Теперь дыни — четыре половинки под густой сине-зеленой шубой Penicillium, с каплями на поверхности грибницы. Под каждой — слой мутноватой жидкости, насыщенной антибиотиком.
Пипеткой, предварительно прокипяченной в воде, я аккуратно собрал экссудат. Затем слил жидкость из-под половинок. Никакой простой марли — это верный путь занести в мазь споры и дикую флору, а термическая стерилизация убьет антибиотик. Поэтому фильтровать пришлось обходиться без этого. Я установил над колбой стеклянную воронку, туго набил горлышко стерильной гигроскопической ватой, а сверху выложил складчатый фильтр из плотной шведской бумаги. Процесс шел мучительно долго, жидкость сочилась по капле, зато бумага надежно отсекала мельчайшую взвесь. В итоге получилось около ста семидесяти миллилитров прозрачного золотистого фильтрата. Запах резкий, сырой, с отчетливой кислинкой.
Фарфоровую ступку и пестик я обильно протер спиртом, а затем тщательно прокалил над ровным синим пламенем лабораторной спиртовки. Дождавшись, пока фарфор остынет, выложил на дно граммов сто пятьдесят безводного ланолина.
Начал по каплям, с усилием растирая пестиком, вводить фильтрат. Ланолин жадно впитывал водный раствор, набухая и превращаясь в кремообразную эмульсию. Я ввел примерно сто миллилитров порциями, каждую — до полной однородности. Торопиться нельзя: если влить много сразу, эмульсия расслоится. Оставшийся фильтрат слил в стерильный пузырек и убрал в холод.
Через час передо мной было около двухсот пятидесяти граммов густой желтоватой мази с характерным кисловатым запахом. Я разложил ее по трем темным стеклянным баночкам, плотно притер крышки. Вот теперь все готово.
Я спустился к Степану.
— Едем.
В доме Тихоновых я вошел в комнату больного, попросил Марфу помочь и выгнал детей за дверь. Тихонов буркнул:
— Что делать собрался?
— Чистить рану. Будет больно.
— Больнее, чем сейчас, не будет.
— Не зарекайтесь.
Ревизия раны. Я развел края — глубокая, с подрытыми карманами, уходящими в подкожную клетчатку. Ткани серо-желтые, пропитанные гноем. Ножницами убрал свободно лежащие некротические лоскуты. Тихонов скрипел зубами.
Промывание. Шприцем Жане — перекись водорода во все карманы и затеки. Перекись запенилась бурой пеной, вынося сгустки гноя и обрывки тканей. Тихонов зарычал. Промывал трижды, пока пена не стала светлой.
Дренаж. Две полоски перчаточной резины, смоченные в гипертоническом солевом растворе — в самые глубокие карманы, концы наружу. По ним остатки гноя будут стекать, а рана не слипнется раньше времени.
Наконец — пенициллин. Толстый слой мази на стерильную марлю, на рану поверх дренажей. Сверху — сухая марля и нетугая бинтовая повязка.
Тихонов лежал, тяжело дыша. Лоб в крупных каплях пота.
Марфе я объяснил все: повязку менять дважды в день, каждый раз промывать перекисью, мазь наносить щедро. Баночки хранить в леднике, не замораживать. Руки мыть мылом и карболкой до и после. Если дренажи выпадут — не вставлять, просто мазь и повязку. Я приеду завтра.
Она слушала внимательно, переспрашивала. Я оставил ей две баночки и перекись.
В коридоре Вера прижимала платок к глазам.
— Он будет жить?
— Через три-четыре дня увидим. Гной станет светлее, отек спадет, температура пойдет вниз. Если через четыре дня улучшения не будет — тогда ампутация всерьез. Но я рассчитываю, что сработает.
— Сколько мы должны? — спросил Степан.
— Когда ваш отец встанет на ноги, тогда и сочтемся.
Я оставил мазь здесь, велел держать в леднике, но чтоб не слишком далеко, и объяснил Марфе, что нужно делать. Она вроде женщина понятливая, сообразит. Я буду наведываться, но дежурить здесь постоянно смысла нет.
Коляска отвезла меня домой. Я поставил оставшуюся баночку в ящик со льдом, разделся и лег и мгновенно уснул.
На следующее утро за мной приехал Степан. Я увидел его еще из окна — он на несколько секунд стоял во дворе, задрав голову, и высматривал мои окна. Коляска ждала у ворот.
— Как отец? — спросил я, спускаясь.
— Ночь спал, не метался. Марфа говорит — температура с утра тридцать восемь и четыре.
Тридцать восемь и четыре. Вчера было тридцать восемь и восемь. Рано радоваться, но направление правильное.
По дороге я молчал, прокручивая в голове план. Степан тоже не разговаривал, только поглядывал на меня искоса, будто хотел о чем-то спросить, но не решался.
Тихонов лежал в той же позе, что и вчера, — на спине, левая рука на подушке. Но лицо изменилось. Вчера было серое, землистое, а сегодня проступил живой цвет — слабый, желтоватый, но живой. Глаза были яснее.
— Пришел, — сказал он.
Без заявлений, что врачи не нужны.
— Пришел. Посмотрим, что там.
Марфа уже приготовила все для перевязки: таз, чистые бинты, карболовый раствор, баночку с мазью. Толковая женщина. Больше бы таких в медицине.
Я размотал повязку. Старая марля была пропитана гноем, но я сразу увидел разницу. Вчера гной был густой, зеленовато-желтый, зловонный. Сегодня — жиже, светлее, и запах стал слабее. Не исчез, нет, до этого далеко. Но изменился. Вчера пахло разложением, сегодня — просто гноящейся раной.
Края раны все еще были отечные, красные. Но та страшная багровая напряженность кожи, которая вчера говорила о нарастающем давлении гноя в тканях, чуть ослабла. Я осторожно надавил выше раны — Тихонов зашипел, но из раны не выплеснулась порция гноя, как вчера. Стекло немного, жидкого, почти серозного.
Дренажи стояли на месте. Из обоих сочилось — значит, работали, отводили содержимое. Я промыл рану перекисью. Пена была розоватая, не бурая. Осушил, проверил карманы тупым зондом — они стали мельче. Ткани на дне раны, вчера серо-желтые и безжизненные, сегодня слегка порозовели. Потихоньку начала образовываться грануляционная ткань — самый верный признак того, что организм пошел в наступление, а инфекция отступает.
Я нанес свежую мазь и перебинтовал.
— Ну что? — спросил Тихонов.
— Лучше.
— Лучше — это руку резать не будут?
— Рано говорить. Но направление хорошее.
Он отвернулся к стене, и я увидел, как дрогнули его плечи.
В коридоре Вера стояла, стиснув руки. Глаза красные — плакала, видимо, пока я был у отца.
— Лучше, — сказал я ей. — Завтра приеду опять.
Так потянулись дни. Утром — стук в дверь. То Степан, то Вера. Коляска у ворот. Ехали молча или почти молча. Степан сжимал челюсти и молчал, Вера иногда спрашивала что-нибудь по дороге, всегда одно и то же: как вы думаете, ему лучше? Я отвечал осторожно — лучше, да, но еще рано, посмотрим. Она кивала и замолкала, сцепив пальцы на коленях.
На третий день температура упала до тридцати семи и шести. Отек предплечья заметно уменьшился — кожа больше не блестела от натяжения, и рука перестала выглядеть как раздутая колбаса. Гной из раны почти прекратил течь, зато активно росли сочные розовые грануляции — ярко-красная, зернистая ткань, похожая на мокрую малину. Это было то, что нужно. Тело латало себя.
Я убрал один дренаж — карман, который он обслуживал, затянулся. Второй оставил еще на сутки.
Тихонов в этот день впервые попросил есть. Не бульон через силу, как раньше, а настоящую еду. Марфа доложила об этом с таким лицом, будто объявляла о победе в сражении.
— Щей просит, — сказала она. — И хлеба.
— Пусть ест. Только без водки.
— Само собой. Хотя просит и рюмашечку… Раньше он без нее, говорит, не обедал. Да и не завтракал, и не ужинал. Считал, что так лучше переваривается…
— Никаких рюмашечек! Даже если умолять будет! Дай бог, успеет еще выпить.
На четвертый день я убрал второй дренаж. Рана очистилась почти полностью, дно было ровным, розовым, покрытым здоровыми грануляциями. Температура с утра — тридцать семь ровно. Пульс — восемьдесят два. Тихонов сидел в кровати, подложив подушки под спину, и ругался на Веру за то, что она не пускает его на склады.
— Там Митька один, а у Митьки руки из одного места! Пока я тут валяюсь, он мне весь лес попортит!
— Папа, лежи.
— Да я лежу, лежу! Но ты хоть пошли кого-нибудь проверить!
Я сменил повязку и решил, что можно перейти на одну перевязку в день. Мазь действовала. Каждый раз, снимая старую повязку, я видел подтверждение: чистое раневое ложе, здоровые грануляции, ни следа нагноения. Тот густой зеленовато-желтый гной, который три дня назад заполнял карманы раны, исчез. Бактерии были мертвы. Плесень их убила.
Между визитами к Тихонову я делал то, что занимало меня не меньше, чем больной купец. Мой запас мази таял — собственно, он весь и должен был уйти на господина купца. Нужно было делать новую партию, а для этого нужен был пенициллин. А для пенициллина нужна плесень. Но она растет не мгновенно.
Уже на второй день, вернувшись от Тихонова, я взялся за дело. У меня было четыре использованных половинки дыни, с которых я собрал фильтрат для первой мази. Грибница на них была истощена, выжата. Но споры сохранились — зрелый мицелий производит их миллионами. Я осторожно перенес споры кисточкой на свежие половинки канталупы, которые купил на рынке и принес домой в мешке, пытаясь не обращать внимания на насмешливые взгляды прохожих.
Восемь половинок. Вдвое больше, чем раньше. Я расставил их, прикрыл, оставив щели для воздуха, задвинул под стол, подальше от света — Penicillium предпочитает темноту и прохладу. Октябрьская сырость петербургской квартиры, которая разрушала мебель, портила одежду и грозила ревматизмом, была для плесени идеальной. Температура в каморке держалась градусов пятнадцать-восемнадцать, влажность — не ниже семидесяти. Лучший инкубатор в городе.
Лучший — в том числе и потому что единственный.
Уже на второй день на половинках появился белесый пушок — гифы начали прорастать. Дальше — отчетливые пятна сине-зеленого цвета. Потом грибница уже расползалась по мякоти, жадно пожирая сахара из дыни и выделяя в среду свой драгоценный яд. Я проверял ящик несколько раз в день, как температуру у больного. Никакой контаминации, никакой черной плесени или мукора — чистая культура Penicillium. Повезло, наверное. Ну должно же мне повезти хоть когда-то! Не повезло с начальником, так хоть с плесенью! Хотя как можно сравнивать такое полезное создание (пенициллиновая плесень) с этим толстым злобным ублюдком. Если б плесень могла говорить, то наверняка обиделась бы.
К пятому дню визитов к Тихонову половинки покрылись плотной бархатной шубой с каплями золотистого экссудата (то есть выделившийся жидкости) на поверхности. Еще через два-три дня можно будет собирать фильтрат и делать новую порцию мази. Двойной объем исходного материала даст двойной объем лекарства. Грубо — граммов пятьсот мази, может больше. На десятки перевязок. На нескольких больных.
На шестой день температура у Тихонова была абсолютно нормальная — тридцать шесть и шесть. Глубокая рана очистилась полностью. Никакой эпителизации пока, разумеется, не было — до того, как кожа начнет стягивать края, пройдет еще неделя-две. Но вся полость от дна до краев покрылась здоровыми, ярко-малиновыми грануляциями. Предплечье все еще выглядело пугающе для обывателя: синюшно-багровое, с шелушащейся кожей, плотное, как деревянное полено — следствие тяжелейшего воспаления подкожной клетчатки. Обычный человек решил бы, что дело плохо. Но я-то видел главное: острый отек ушел, ткани больше не плавились, гноя не было. Рука была спасена.
Тихонов сидел на кровати в свежей сорочке, выбритый, с подстриженными усами.
— Ну что, доктор, — он чуть лине впервые посмотрел на меня не мрачным взглядом, — скажешь мне правду? Все хорошо, да?
— Скажу. Опасность миновала. Рука ваша при вас останется. Через неделю сможете работать, только осторожно — не поднимайте тяжелого этой рукой еще месяц.
Он молчал секунд пять. Потом сглотнул.
— Три доктора, — сказал он тихо. — Три доктора, и все в один голос: резать. А ты… — Он не закончил, только махнул здоровой рукой.
— Повезло, — скромно ответил я. Хотя мог бы и не скромничать!
— Не повезло. Ты знал, что делаешь. Я это видел. Я в людях разбираюсь!
Он повернулся к двери.
— Степан!
Степан вошел мгновенно — стоял под дверью. Детей Игнат, похоже, воспитывает в строгости. Но они его любят, и очень.
— Принеси.
Степан молча подал отцу конверт. Тихонов протянул его мне.
— Здесь сто рублей. И не смей отказываться.
Я взял конверт. Он был приятно увесистый. Внутри прощупывались бумажки.
— Спасибо.
— Это тебе спасибо. Если бы не ты, был бы я сейчас без руки. Или без себя.
Марфа стояла в углу и тихо кивала. Вера в дверях промокала глаза платком. Степан смотрел в пол. Я спрятал конверт во внутренний карман.
— Повязки меняйте еще три дня, — сказал я Марфе. — Мазь прежняя, один раз в день. Потом просто чистая марля, и рана затянется сама. Если что-то пойдет не так, пришлите за мной.
— А мази хватит?
— Заедете, дам еще баночку.
На улице было холодно и серо. Довезти меня до дома не предложили — наверное, забыли от волнения. Но какой извозчик, когда в кармане уйма денег! Сто рублей согревали карман и мысли.
Сто рублей.
Я пересчитал их на ходу, остановившись в подворотне. Двадцать пятирублевых бумажек. Целое состояние. Почти три моих бывших жалования у Извекова, где я получал тридцать пять рублей в месяц.
Может, как-то отметить? Зайти в кафе на Невском, заказать кофе с пирожным, посидеть за столиком как нормальный человек, а не как безработный мещанин с волчьим билетом? Мысль была приятная. Теплая кофейня, фарфоровая чашка, какие-нибудь сладости и полчаса покоя. Заслужил, черт побери!
Я отогнал ее. Не время. Сто рублей — это много только на первый взгляд. Надо покупать то, что нужно для лаборатории. Все это стоит денег, и немалых. Сто рублей разлетятся за два месяца, если не быстрее. И что потом?
Но потом — это потом. А сейчас главное другое.
Я шел по Невскому, мимо витрин, мимо вывесок, мимо людского потока, и думал не о деньгах. Пенициллин сработал. Кустарный, выращенный на дынях в крохотной сырой петербургской квартирке, кое-как отфильтрованный, замешанный в ланолин на глаз, без контроля концентрации, без стандартизации дозы — и все равно он получилось! Обширная флегмона, три недели нагноения, десятидневная лихорадка. Три врача подряд расписались в бессилии. А плесень справилась за неделю. Вероятно, что крепкий купеческий организм помог, но все равно.
Я на правильном пути.
Теперь надо думать дальше. Тихонов — один человек. А в Петербурге тысячи таких ран, флегмон, послеоперационных нагноений, от которых люди мрут как мухи. Каждая больница — почти что кладбище, где половина пациентов умирает не от болезни, а от инфекции, занесенной при лечении или раньше. И у меня есть средство, которое может это изменить.
Надо предложить мазь больницам. Не как врач — какой из меня врач без диплома и с волчьим билетом. А как изобретатель. Как аптекарь. Как угодно. Мне запрещено учиться и работать в медицинских учреждениях, но не запрещено предлагать лекарство. Это не трудоустройство, а коммерческое предложение. Пусть попробуют, пусть проверят на своих больных. Результат скажет сам за себя.
Я свернул на дорогу к дому.
