Глава 12

Глава 12

В купе у офицеров горела свеча. Лампу они привернули (дескать, режет глаза), и от этого по стенам ходили тени. На столике лежали карты, рюмки, стояла бутылка коньяка, блюдце с порезанным лимоном, еще кое-какая закуска из вагона-ресторана. Играли в винт, вчетвером. Меня в очередной раз позвали пятым, за компанию, но я к картам не сел, отговорился усталостью и просто сидел, отдыхал. За стеклом плыла чернота, изредка дергались огоньки путевых будок.

Игра шла вяло. Денег по-крупному никто не ставил. Почти по копейке, чтоб не скучать. Зуров сдавал, Горшков подсчитывал вслух взятки. Оболенский после коньяка норовил сходить не в масть, и его всякий раз поправляли. Эшелон шел которые сутки, мерзлая тайга за окном не менялась, разговоры все давно переговорены, и оживить компанию могла разве что бутылка да свежее происшествие. Бутылка стояла на столе, а происшествие случилось накануне.

— А все-таки веселое вышло дельце, господа, — сказал Смирнов, выкладывая карту. — Я уж думал, помрем в дороге от скуки. Карты, коньяк, опять карты. А тут на тебе. Розыски, стрельба, дама в погребе. Чем не роман.

— Тебе бы все веселье, — проворчал Горшков. — А я, грешным делом, когда мы в ту избу шли по снегу, думал, не вернемся. Темень, чужой двор, сколько их там внутри, неизвестно. Могли нас на пороге и положить, всех разом. Повезло, что они пьяные были да врасплох застигнутые. А если б дверь так просто не открылась, то по меньшей мере перестрелка. Причем они-то за бревнами, а мы на снегу.

— Так на то и расчет был, чтоб врасплох, — сказал Зуров. — Кабы по уму, надо бы дождаться утра, собрать людей, обложить. Да только к утру ее бы там уже не было. Так что выбора особого не оставалось. Либо сейчас, либо никогда.

— Роман, — буркнул Зуров, не отрываясь от карт в руке. — Только знаете, господа, как этот роман может кончиться для нас?

Он собрал взятку, аккуратно подровнял карты и поднял глаза.

— А вот как. Приехали мы в Харбин, и тут какой-нибудь умник из штаба нам объяснит, что мы все сделали неправильно. Что вооруженных лиц задерживает жандармерия, а не строевые офицеры во время пути. Что надо сперва уведомить, согласовать, дождаться. Составить рапорт. А мы что? А мы взяли да и пошли. И настреляли в чужой избе троих православных, пускай и варнаков. По какому, спрашивается, праву?

— Так ведь женщину спасли, — вставил Оболенский. — Это же всякому ясно. Пока б согласовывали — ее бы окончательно украли.

— Ясно вам, князь. И мне ясно. А бумаге ничего не ясно. — Зуров пожал плечами. — Бумаге важно, кто стрелял, на каком основании и был ли приказ. Приказа не было. Значит, самоуправство. Видите, как ловко выходит. Спасли бы — под суд. Не спасли бы — тоже возможно под суд, за бездействие. Но угадайте, в каком случае хлопот меньше.

— Да полно вам, — сказал Смирнов. — Стращаете. Не станет никто разбираться. Кому мы тут нужны со своей пальбой. Местным проще все замять, чем рапорты писать. В этих диких краях, наверное, каждый день кого-то режут. И варнаки друг друга в первую очередь.

— Проще, — согласился Зуров. — Я и не говорю, что обязательно станут разбираться. Я говорю, что могут. Была бы охота. Вот, скажем, окажись среди убитых не варнак, а чей-нибудь свойственник. Брат кума, сват чиновника. И завертится. И будете вы, князь, объяснять следователю, отчего стреляли в грудь, а не в ногу, и не превысили ли вы, часом, пределов необходимой обороны. А необходимой обороны там, заметьте, там вообще формально не было. На нас никто не нападал. Мы сами в чужой дом вошли с оружием. Хорошо хоть саблей никого надвое не разрезали.

Горшков, до того молчавший, отложил карты рубашкой вверх.

— Зуров дело говорит. Я вам, князь, расскажу, как оно бывает, чтобы вы не думали, будто за доброе всегда по голове гладят. Служил со мной в Чите поручик, Брянцев фамилия. Хороший офицер, смелый, дельный. И вот раз по весне, в ледоход, размыло на реке плотину, вода пошла на слободку. Народ на крышах сидит, ревет, тонет. А баркасы все казенные, под замком, и смотритель, как на грех, запил и ключей не дает, пока, говорит, не будет письменного распоряжения от начальства.

— И что Брянцев? — спросил Оболенский.

— А что Брянцев. Двинул по роже смотрителю и сбил замок прикладом. Солдат посадил на весла и до ночи таскал баб с ребятишками с крыш. Человек сорок вытащил, не меньше. Утром его все хвалят, чуть на руках не носят.

— Ну вот, — сказал князь. — Все-таки хвалят.

— А вы дослушайте. Через неделю приходит бумага. Самовольно вскрыл казенное имущество, повредил замок ценой в рубль, использовал нижних чинов без приказа, подверг их жизнь опасности на воде. Следствие. Полгода человек ходил под судом, доказывал, что не вор и не бунтовщик. Все ему, правда, в конце концов простили. Но осадок, как говорится, остался. И в формуляр записали. Вот вам и сорок живых душ.

— А смотритель? — спросил Оболенский. — Тот, что ключей не давал. С ним-то что?

— А ничего, — сказал Горшков и развел руками. — Если не считать лишения пары зубов — Брянцев очень здоровый, если в морду двинет, мало не покажется. Смотритель действовал по инструкции. Без письменного распоряжения имущество не выдал, проявил похвальную бдительность. Вот так-то, князь. Один людей спасал и под суд пошел, другой баркасы берег. Запоминайте, пока молодой и голова ясная.

— Не верю, — сказал Оболенский упрямо. — Не может того быть, чтоб совсем уж так. Я понимаю, бывают глупости, бывает несправедливость. Но мы же дело сделали. Живую душу спасли. За это не наказывают.

— За это не наказывают, — кивнул Зуров. — Но это, князь, забывают. Что не наказали, и на том спасибо. А благодарности не ждите. Благодарность в нашем деле штука редкая.

Стало тихо. Слышно было только, как стучат колеса да позвякивает ложка в стакане от качки.

— Дикость какая, — сказал Оболенский.

— Не дикость, князь, а порядок, — поправил его Зуров. — Дикость, это когда без порядка. А тут все по правилам. Просто правила такие. Нам, считайте, повезло. Дамочка благодарна, начальство в неведении, жандарм местный сам рад, что мы ему всю работу сделали и уехали. Никто разбираться не станет. А мог бы найтись охотник. Нередко находится.

Я слушал и помалкивал. Возразить было нечего. В медицине все обстояло примерно так же. Спасешь не по форме, и могут тебя за это спросить.

Смирнов разлил по новой, подвинул рюмку и мне. Я качнул головой, не выпил. Он не настаивал, привык уже за дорогу, что доктор не пьет.

— Ну, бог с ними, с бумагами, — сказал Смирнов, повеселев от коньяка. — Давайте о приятном. О даме нашей. Вот что мне любопытно. — Он повернулся ко мне с насмешливыми глазами. — Когда вам ждать столичную птичку с визитом благодарности, Вадим Александрович? Вы ей, можно сказать, жизнь спасли. В романах после такого мадемуазель обыкновенно падает в объятия спасителя. Уж не нынче ли ночью?

— Осторожнее, доктор, — подхватил Горшков, ухмыляясь. — Эти стриженые курсистки-журналистки народ опасный. Кто знает, что у них на уме.

— Ставлю десять рублей, господа, — объявил Смирнов и пристукнул ладонью по столу, — что сегодня ночью наш эскулап будет лечить нервную дрожь барышни методом глубокого прогревания.

Захохотали все, даже Зуров скривил губы в усмешку. Тут было принято о таких вещах говорить запросто, как о погоде.

— Знаю я этих журналисток, — сказал Горшков, отсмеявшись. — Горячие. Вот ей-богу. Считают, что женщина все может, что хочет, то и делает, а кто что подумает, ей наплевать. Свобода. Папироски курят, по-французски шпарят, мужчине в лицо такое скажут, что любой поручик покраснеет.

— А по мне, так и пускай, — сказал Смирнов. — Что мне за дело. Одно в них хорошо — с такой не надо ходить вокруг да около, цветы носить, стихи читать. Эти сами знают, чего хотят. Прямой народ.

— Прямой, прямой, — проворчал Горшков. — Прямой до первой беды. А как беда, так визгу не оберешься. Видали мы их прямоту. Строят из себя просто. Сидела наша прямая нынче в погребе, связанная, и, поди, не про свободу думала.

— Эта из таких, точно, — кивнул Смирнов. — Не гимназистка с косичкой. Вы поглядите, одна поехала, без мужа (его, в общем-то, и в природе не существует), черт знает куда поехала, на войну, репортажи писать. Знала ведь, куда едет. И чудом не влипла по-настоящему. Кабы мы ее не нашли, увезли бы ее в закрытом вагоне, и поминай как звали. Через месяц сидела бы в каком-нибудь притоне в Харбине, на игле, и клиентов обслуживала, уже ничего не соображая. И никто бы ее там вовек не сыскал.

— Ладно тебе, — поморщился Зуров. — Спасли ведь.

— Я не стращаю. Я как есть говорю. Князь вон, по глазам вижу, не верит, что бывает.

— А полиция? — не выдержал Оболенский. — Там же полиция, власти. Не может быть, чтобы вот так, средь бела дня.

— Полиция, — Горшков хмыкнул и потянулся за лимоном. — Полиция там, князь, прикормлена. Получает свою долю и не лезет, куда не просят. Так заведено. Вы думаете, отчего тот унтер на станции так обрадовался, когда мы ему трупы сдали и уехали? Оттого, что ему теперь начальству не надо объяснять, как у него под боком людей в погребах держат. А он ведь, голову на отсечение даю, знал. Все знал. И молчал.

Я в разговор не полез. Пускай. Насчет того, что госпожа Стрелецкая бросится мне на шею, у меня были большие сомнения. Я ведь помнил, что она сказала в той яме — долго же вы, господа! Вот так-то! То есть мы еще виноваты, что долго шли. Так что эти благодарные объятия существовали исключительно в подогретом коньяком воображении Смирнова. Хотя, может, это она со страху В такой ситуации люди по-всякому держатся.

Бывает и так, что весь страх выходит уже потом, когда опасность позади и можно наконец себе это позволить. Тогда и нервы, и слезы, и руки трясутся. Может, и у нее так, только вместо слез — злость. А может, она и впрямь из тех, кого ничем не проймешь. Видал я и таких. Но бывает, что медсестра при виде распоротого живота и глазом не моргнет, а после операции выйдет в коридор и тихонько вдоль стеночки в обморок сползает. Каждый держится по разному. Так что гадать тут сложно.

Сидеть дальше и выслушивать шутки в свой адрес не хотелось. Я поднялся и вышел в коридор.

В коридоре было полутемно и даже немного зябко после натопленного купе. Поезд шел небыстро, вагон покачивало. Я хотел было повернуть к своему купе, но не успел.

По коридору, придерживаясь рукой за поручень под окнами, шла она. Стрелецкая. Легка на помине. Хорошо выглядит. Красивая. В темном дорожном платье вместо давешнего костюма. Шла прямо ко мне. Да уж.

— Добрый вечер. Я хочу поговорить с вами, — сказала она без предисловий, остановившись в одном шаге.

Дверь офицерского купе была отодвинута, и оттуда, из табачного полумрака, на нас уставились разом четыре любопытные физиономии. Смирнов приподнял брови с самым невинным видом. Десять рублей, господа, спасены. Горшков спрятал улыбку в усы (пряталась она там не очень). Дескать, что мы говорили.

— Прошу, — сказал я и отодвинул дверь своего купе. — Здесь удобнее.

Она вошла, села на диван, сложила руки на коленях. Я задвинул дверь, тоже сел.

Надо бы, наверное, предложить ей чего-нибудь. Чаю там, или чего покрепче. Но покрепче нет, а звать проводника, привлекая внимание к ситуации, не хочется. Ладно, обойдемся.

Она сама вывела меня из затруднения, не дожидаясь угощения.

— Вадим Александрович, — начала она. — Я пришла извиниться. За вчерашнее. За то, как я с вами говорила. Про то, что вы долго шли. Это было некрасиво и несправедливо. Вы рисковали жизнью, а я вместо благодарности нагрубила.

— Пустое, — сказал я. — Не извиняйтесь. Я все понимаю. Не каждый день человека похищают и сажают в погреб. Тут у любого нервы. На вашем месте я, может, и похуже бы наговорил.

— Все равно. — Она чуть помолчала. — Это вышло на нервной почве, вы правы. Но осадок остался, и я не люблю быть в долгу.

Тут она встала с дивана. Шагнула ко мне, близко, ближе, чем нужно для разговора, и поглядела сверху вниз. Платье на ней было закрытое, скромное, но стояла она так, что скромность эта куда-то делась.

— А теперь, — произнесла она тише и с расстановкой, — я очень хочу вас отблагодарить.

Вот оно. Как там в том телешоу… «И десять рублей уходят господину Смирррррннннову!!!» Музыка, барабанная дробь, зал взрывается аплодисментами.

— Право, не стоит благодарности, — сказал я.

Сказал, а сам подумал, что тело мое с этим заявлением категорически не согласно и охотно эту самую благодарность примет.

Она посмотрела на меня еще секунду, потом села обратно на диван. Вынула из ридикюля блокнот и карандаш.

— Я хочу взять у вас интервью, — сказала она.

— Что⁈ — опешил я. Тело опешило еще больше.

— Интервью. Для газеты! — Она раскрыла блокнот на чистой странице. — Я напишу очерк. Военный врач едет на фронт спасать людей. Это напечатают в «Русском слове», его читают по всей России. Вы прославитесь, Вадим Александрович. О вас узнают.

Мда, насчет судьбы десяти смирновских рублей я погорячился. Нет в слове этой буквы. А жаль.

Ладно, переходим к другому.

Слава… Нужна она мне, как же. С моей-то отметкой в формуляре как бы чего не вышло.

Хотя, с другой стороны… Очерк выйдет, когда я буду уже за тридевять земель, в Маньчжурии, под Женевским крестом. Имя как имя, мало ли докторов Дмитриевых. Так что черт с ним. Пусть будет. Газетная слава тает быстро, через неделю обо мне и думать забудут, новый герой найдется. Так уж она устроена, газета. Да и жизнь тоже.

— Хорошо, — сказал я. — Спрашивайте. Только без особых прикрас, ладно? А то знаю я журналистов.

— Разумеется, без прикрас, — отозвалась она, и карандаш заскрипел по бумаге. — Итак. Где вы служили прежде, в Петербурге?

— В лечебнице. На Тверской. Хирургия, общая практика.

— А отчего вдруг на фронт? Человек с местом в столице, и вдруг война, Маньчжурия. Не всякий поедет.

Я подумал, как ответить, чтобы и не сильно соврать, и лишнего не сболтнуть.

— Спасать людей, — сказал я. — На войне их гибнет много, и часто не от ран, а оттого, что некому вовремя помочь. У меня есть кое-какие новые приемы. Способы оживления тех, у кого остановилось дыхание. Новые лекарства, которые спасают от заражения. Все это надо испытать в деле, а лучше места, чем фронт, для такого испытания, к сожалению, нет.

Карандаш забегал быстрее. Глаза у девушки горели.

— Оживление остановившегося дыхания, — повторила она с нажимом. — Это прекрасно звучит. А куда вас определили, в какой госпиталь?

— Пока ни в какой. В Харбине решат. — Я не удержался и усмехнулся. — Покорнейше благодарю господ чиновников Красного Креста за превосходные рекомендации, с которыми я еду. Уж они обо мне позаботились.

Шутку мою она, разумеется, не поняла, да и не могла понять. Записала про чиновников Красного Креста как есть, без всякой иронии. А я представил себе физиономию господина из канцелярии, того, что вручал мне запечатанный конверт с приторной улыбкой. Письмецо его лежало сейчас в трех шагах, зашитое в подкладку казенной куртки, и помалкивало до поры. Рекомендации, да. Отличные.

— А не страшно вам ехать? — спросила она, не поднимая глаз от блокнота. — Только честно. Не для красного словца. На войну все-таки путь.

— Страшно, — сказал я. — Дурак тот, кому не страшно. Но страх, знаете, штука управляемая. Когда руки заняты делом, на страх времени не остается. Это я по больнице знаю. Покуда оперируешь, бояться некогда. Боишься потом, когда все позади.

Она на секунду подняла голову, поглядела на меня внимательно, и снова склонилась к бумаге. Эта фраза ей, видно, понравилась больше прочих.

— А японцев вы как, ненавидите? — спросила она. — Многие пишут, что надо ненавидеть. Враг, мол, злой и коварный, и прочее.

— Раненого японца я лечил бы так же, как нашего, — сказал я. — Под красным крестом враг кончается там, где начинается рана. А про ненависть пускай пишут те, кто на фронте не был и на него не собирается.

— Вы интересный доктор, — сказала она с одобрением. — Другой на вашем месте наговорил бы про долг, про отечество, про варвара-врага. Складно, в одну строку. А вы говорите все как-то иначе.

— Складно врать я не научился, — соврал я. — Некогда было. Пишите как есть, а уж в строку или нет, это уж как получится.

Она задала еще с десяток вопросов. Про лечебницу, снова про то, страшно ли мне ехать, про японцев, про новые лекарства поподробнее. Я отвечал коротко, кое о чем умалчивал, кое-что упрощал. Она кивала, записывала, переспрашивала. В деле своем она знала толк, это было видно. Вопросы цеплялись один за другой.

Наконец она захлопнула блокнот.

— Достаточно, — сказала она. — Выйдет славный очерк. Спасибо, Вадим Александрович.

Она спрятала блокнот с карандашом обратно в ридикюль и поднялась. Я тоже встал, чтобы проводить. И тут она, уже у двери, обернулась, шагнула ко мне и поцеловала. Коротко, но в губы.

— Это уже не для газеты, — сказала она, затем отстранившись. — Это просто так. От меня. Может, мы еще увидимся, когда доберемся до места. А может, и раньше. Дорога длинная.

— Буду безмерно счастлив, — ответил я.

И ведь не соврал. Не исключено, что наша история еще не дописана, мелькнуло у меня. Ну-ну. Дорога и впрямь длинная, до Харбина не одна сотня верст, а там и дальше. Времени вагон… и мы в соседних вагонах. Поглядим.

Она отодвинула дверь и вышла. Я слышал, как ее шаги удаляются по коридору.

Постояв немного, я тоже вышел. Тут же из офицерского купе высунулся Смирнов. Поджидал, не иначе.

Он подошел ко мне с самой хитрой улыбкой, какую только можно вообразить.

— Ну, доктор? — сказал он, понизив голос и подмигнув. — Как она, журналисточка? Отблагодарила, как полагается?

— Отблагодарила, — ответил я серьезно. — Взяла у меня интервью.

Смирнов секунду глядел на меня, а потом негромко расхохотался.

— Интервью, — выговорил он сквозь смех. — Так это теперь, значит, называется. Интервью. Ну, не хотите рассказывать, и не надо. Дело ваше.

* * *

А теперь пара слов про так называемую «необходимую оборону».

1. Законодательная база (Два Уложения)

1904 год — это уникальный переходный период в русском уголовном праве. В стране одновременно действовали элементы старого и нового законодательства.

Уложение о наказаниях уголовных и исправительных (редакция 1885 года): Основной кодекс 19 века. В нем понятие необходимой обороны было прописано в статьях 97–99.

Уголовное уложение (утверждено 22 марта 1903 года): Самый передовой кодекс Европы того времени. К 1904 году оно вступило в силу лишь частично (вводилось поэтапно), но его «Общая часть» и терминология уже активно использовались следователями, адвокатами и Сенатом как эталон правовой мысли.

В Уложении 1903 года (Статья 45) это формулировалось так:

«Не почитается преступным деяние, учиненное при необходимой обороне против незаконного посягательства на личные или имущественные блага самого обороняющегося или другого лица…»

2. Главные критерии правомерной обороны

Чтобы следователь в 1904 году закрыл дело и признал убийство правомерным, действия должны соответствовать трем жестким условиям. Именно на них бы строился допрос.

А. Наличность нападения

Нападение должно было происходить прямо сейчас. Не вчера и не завтра.

Оправдание: Если бандит замахнулся топором или вскинул обрез — можно стрелять на поражение.

Обвинение: Если бандиты мирно сидели за столом, пили чай или даже делили украденные вещи, а офицеры выбили дверь и начали стрелять, следователь может сказать: «Нападения в тот момент не было. Вы убили людей превентивно, совершив самосуд».

Б. Защита третьих лиц (Институт «Заступничества»)

Русское право (статья 99 старого Уложения и ст. 45 нового) прямо разрешало убивать ради спасения другого человека. Термин того времени — заступничество.

Не нужно было доказывать, что бандиты угрожали лично им. Имелось полное право убивать ради защиты жизни, здоровья и «женской чести». Это прямо упоминалась в комментариях к законам как повод для применения смертоносной силы.

В. Соразмерность обороны (Превышение пределов)

В законе это формулировалось как «ненанесение нападающему лишнего, не вызываемого необходимостью, вреда».

Нельзя было стрелять в спину убегающему вору.

Нельзя было добивать раненого или связанного противника.

Если бандит бросил нож и поднял руки, а офицер всё равно выстрелил бы ему в грудь — это квалифицировалось как «превышение пределов». Суд присяжных мог дать за это мягкое наказание (например, церковное покаяние или пару месяцев гауптвахты), но суд бы состоялся.

3. Военная специфика

Военные попадали под юрисдикцию не только гражданских законов, но и «Воинского устава о наказаниях» (издание 1898 г.).

Статья 106 Устава дублировала гражданский закон: военнослужащий освобождался от наказания, если убил «отражая силой насилие», при защите жизни, свободы или казенного имущества.

Однако был нюанс:

Офицер с оружием в мирной обстановке не имел полицейских функций. Он не имел права проводить самовольные обыски и аресты гражданских лиц в их частных домах.

Ворвавшись в избу без местного исправника или судебного следователя офицеры грубо нарушили процессуальный закон.

4. Как это работало на практике

Судебная практика начала 20 века была очень гуманна к обороняющимся, особенно если дело доходило до суда присяжных. Присяжные почти всегда оправдывали тех, кто убил бандита, защищая женщину.

Но досудебное следствие было бюрократическим адом:

Следователь Окружного суда обязан был бы завести дело по факту обнаружения трупов с огнестрелами. Он назначил бы судебно-медицинское вскрытие. Начались бы бесконечные допросы: кто стрелял первым? Куда были направлены стволы бандитов? И так далее. Следствие длилось бы месяцами. Офицеров могли затаскать по допросам.

* * *