Глава 13

Глава 13

* * *

Голова у Оболенского шла кругом. Которые сутки одно и то же. Карты, коньяк, дым столбом. Зуров сдавал, Горшков считал взятки вслух, Смирнов шутил так, что не разберешь, действительно он шутит или говорит всерьез. И сегодня к середине дня уже все окончательно надоело. От папиросного дыма заломило виски. Поезд как раз встал на какой-то крошечной станции, Оболенский накинул шинель, нахлобучил фуражку и выбрался на воздух.

После табачной духоты холод сразу взял за щеки. Полустанок был никакой. Две колеи, дощатый пакгауз, водокачка с намерзшим по краю желоба льдом, а дальше стеной темный лес в снегу. У вагонов снег утоптали, но к концу платформы он лежал чистый, нетронутый. Из теплушек повыпрыгивали солдаты, разминали ноги, толклись кучками. Кто-то с закопченным чайником побежал за кипятком. Над составом стелился дым из паровозной трубы, оседал серым на крыши вагонов.

На полустанке стояли трое офицеров. Армейские, из другого вагона. Оболенский немного уже познакомился с ними. Знакомство вышло никаким. Они держались особняком, отвечали сквозь зубы, и за всем этим читалось то, что Оболенский знал и прежде — глухая нелюбовь окопного армейца к столичному, к гвардейской косточке, к тому, кто носит звучную фамилию. Дело привычное. Оболенский на это давно научился не обращать внимания, или думал, что научился.

Старший из троих, штабс-капитан Громов, был годами под тридцать или немного больше. Лицо обветренное, с желтизной, какая остается у поживших в жарких краях. Про него Оболенский знал немного, но в принципе этого хватало. Громов ходил на Пекин в девятисотом, усмирял боксеров, потом не вылезал из командировок по дальним углам, где вечно что-нибудь горело или бунтовало. Человек воевавший.

Сейчас все трое были навеселе. Видно, хорошо приложились еще в вагоне, а на морозе развезло окончательно. Громов говорил что-то вполголоса, двое других смеялись.

Смеялись, Оболенский понял это не сразу, в его сторону.

Он обернулся. Громов поймал его взгляд и не отвел, наоборот, обронил еще словцо, и тот, что стоял слева, фыркнул в воротник. Кровь бросилась Оболенскому в лицо. Он постоял секунду, уговаривая себя не реагировать, но не вышло. Снег скрипнул под сапогами, и он сам не понял, как очутился перед ними.

— Господа. Мне сдается, вы находите во мне нечто забавное.

— Отчего же, — отозвался Громов и оглядел его с сапог до фуражки, нагло и неспешно. — Любуемся. Хорошая шинель. Новенькая. И сабельку, говорят, везете. Дедовскую?

— Везу.

— И правильно делаете. На фронте сгодится. Будет чем японца попугать. Он, бестия, сабли страх как боится. Особенно когда из пулемета по тебе бьет. Тут саблю выхватишь, и сразу легче. Теперь японцам точно конец.

— Штабс-капитан, — сказал Оболенский, и сам подивился, до чего твердо вышло. — Вы меня оскорбили.

Стало тихо. Тот, что слева, перестал ухмыляться. Громов смотрел все с той же ленцой, но в глазах у него что-то сдвинулось.

— Это чем же я вас оскорбил?

— Вам виднее. Я требую удовлетворения.

Громов помолчал. Потом медленно усмехнулся и переглянулся с товарищами.

— Вон оно как. Удовлетворения. — Он покачал головой, будто услышал что-то забавное и трогательное разом. — А секунданты-то у вас имеются, ваше благородие? Свои-то? Или вы по этой части в одиночку ходите?

Свои сидели в купе через стенку вагона. Зуров со Смирновым, Горшков. Идти к ним Оболенский не хотел и думать. Зуров глянет поверх карт, скажет что-нибудь вроде, бросьте дурить, князь, садись, четвертого нет, и весь поединок на том кончится, не начавшись. В секунданты они не пойдут. А если пойдут, так не дадут стреляться. Разведут по углам, помирят, нальют по рюмке, и дело замнут. И будет он потом ходить по вагону мальчишкой, которого взрослые удержали за рукав. Вот это страшнее всякой пули. И потом надо будет идти законным путем — объявлять о дуэли начальнику эшелона, соберется офицерский суд… да никто не даст ничего сделать. В купе запрут до Харбина, только и всего. И придется таки ходить посмешищем. Это будет конец всему.

— Обойдемся без секундантов, — сказал он, чувствуя, как внутри него звучит голос «что ты делаешь!». — Стреляемся вдвоем. Здесь же.

Может, Громов испугается?

Тут засмеялись уже все трое.

— Без секундантов, — повторил Громов, пробуя слово на вкус, как пробуют незнакомое блюдо. — Без секундантов это не дуэль. Это душегубство. Положу я вас вон там под насыпью, а после изволь доказывай, что был, дескать, честный поединок по всем правилам. Кто подтвердит? Лес? Вороны? Меня за такое в петлю, а вас в землю. Невыгодный, согласитесь, размен.

— Отказываетесь, стало быть? — произнес Оболенский.

— Ах вот как, — вмешался тот, с усиками, и в голосе у него мелькнуло что-то вроде странного участия. — Хотите по чести, будет вам честь. Я к вам пойду секундантом. Одолжимся. Один у штабс-капитана, один у вас, все чин по чину, как у людей. Согласны на такой манер? И правила будут наши? Расстояние и свое оружие. Иначе — все делаем, как должно быть, идем к начальнику эшелона, и начинается круговерть.

Брать секунданта из чужого лагеря было дико, но правилами разрешено. И другого взять неоткуда, а отступать уже поздно. Откажись он теперь, и весь дальнейший путь до Харбина превратится в одну сплошную насмешку. Как, в принципе, и в случае официального оформления дуэли. Их трое, он один. Объяснят начальнику эшелона и офицерскому суду, что мальчик был явно не в себе, пьяный, и что ему там померещилось, непонятно.

Оболенский мрачно кивнул.

— Согласен.

— Ну и ладно, — сказал Громов и кивнул на лес за хвостом состава. — Вон лесок, за крайней теплушкой. Через десять минут. Состав, сказывали, еще долго простоит, встречного ждать. Управимся.

Оболенский пошел к своему вагону. Сердце колотилось, но не от страха, а от какой-то злой легкости, какой он давно за собой не помнил. Будто скинул с плеч мешок и зашагал налегке. За спиной негромко переговаривались, и один опять засмеялся. Пускай. Скоро отсмеется.

В купе игра шла своим чередом. Зуров тасовал колоду, Горшков дремал у окна, привалившись виском к стене. Смирнова не было, вышел, должно быть, тоже размяться. На Оболенского никто и глаз не поднял.

— Садитесь, — бросил Зуров, не отрываясь от колоды. — Без вас скучаем.

— Позже.

Только будет ли оно, это позже.

Оболенский полез в свои вещи, сунул руку и нащупал кобуру. Наган лежал тяжелый, холодный. Заряженный. Какой смысл был заряжать его перед посадкой, непонятно, но что сделано, то сделано. Оболенский проверил барабан на ощупь, не вынимая, провел пальцем по гнездам. Все семь полны. Руки слегка подрагивали. Постоял, унял дыхание, сосчитал про себя до пяти. Зуров за спиной что-то втолковывал сонному Горшкову про то, что в винт играть надо головой. Оболенский взял револьвер так, чтоб никто не видел, тихо отодвинул дверь и вышел.

Снова прилетела мысль — ты понимаешь, что будет, если ты его убьешь? Оболенский мотнул головой, отгоняя сомнения.

Он прошел через вагон, спрыгнул на снег и пошел в обход, вдоль состава. Мимо колес в наростах льда, мимо черного промасленного брюха вагонов. Снег под насыпью лежал глубокий. Князь проваливался выше щиколотки. Снег набивался за голенище и противно таял. К лесу вела цепочка следов. Они прошли тут раньше, не дожидаясь его.

Лесок оказался редкий. Сосны да голый осинник, между стволами наметено. Показалась большая поляна, на ней трое. Громов в наброшенной на китель шинели, ему было совершенно не холодно. Двое других топтались поодаль. Тот, с усиками, при виде Оболенского сделал шаг навстречу, как бы вступая в должность.

— Ну-с, господин дуэлянт, — сказал он, и под усами у него пряталась усмешка. — Условия таковы. Сходиться не будем, к чему лишние затеи. Станьте по местам и палите по разу. Револьвер-то свой у вас есть? Расстояние мы назначаем в семьдесят шагов. Хватит с вас?

Семьдесят шагов. Из револьвера. Оболенский понял то, о чем догадывался с самого начала — что всерьез его тут никто не принимает. Ни его самого, ни этого поединка. С семидесяти шагов из нагана и в стену сарая не всякий попадет, не то что в человека. Им хотелось пальнуть в белый свет, развести руками, а после, как приедут, чтоб не привлекли за незаконную дуэль, за коньяком пересказывать, как столичный мальчишка бабахнул мимо и успокоился. И будет потеха надолго.

— Далековато? — заметил третий и хмыкнул в кулак. — Но для их сиятельства, пожалуй, в самый раз. Говорят, в Петербурге-то по живому и не стреляют вовсе. По тарелочкам разве, на даче, для аппетиту. Зато как стреляют! Без промаха!

— Отмеряйте, — сказал Оболенский и больше ничего.

Усатый отсчитал шаги по прогалине, громко, явно валяя дурака, воткнув в снег две обломанные ветки, у того конца и у этого. Громов встал у дальней. Вынул из кобуры наган, без любопытства оглядел барабан. Оболенский стал у ближней. Снег здесь лежал нетронутый, белый до рези в глазах, и темная фигура Громова в одном кителе виделась четко, до последней пуговицы, до пятна расстегнутого ворота.

— Стреляете по готовности, господа, — распорядился усатый и отошел в сторонку, к товарищу, под сосны. — Кто первый, тот первый. По одному выстрелу. И разойдемся подобру. Господа, наводите! Раз… Два… Три!

Оболенский поднял руку. Холод добирался до пальцев. Дед под Плевной, мелькнуло в голове. Под пулями. Ну вот и ты тоже под пулей. Только без знамени, в лесу, как пьяный унтер из-за карточного долга. Эх… Но поздно уже. Назад теперь хода нет.

Громов будто не торопился. Поднял ствол лениво, чуть ли не вразвалку, как делают одолжение. Дуло смотрело куда-то поверх плеча. Грохнуло. Над самым ухом Оболенского будто хлестнуло тугим воздухом, что-то цвиркнуло в стволах за спиной, и с ветки осыпался снег. Мимо. Но Громов, похоже, стрелял в цель. Не для порядка. Разозлился, дал волю чувствам. Не такая уж шутка эта дуэль.

Теперь твоя очередь. Взвести курок. Не дергать. Оболенский выдохнул половину воздуха. Мушка стоит. Прорезь стоит. Темная фигура на белом. Тяни спуск, не дергай, тяни.

Он потянул. Отдача подбросила руку к небу, в ушах зазвенело. Сквозь звон он услышал, как Громов выругался и качнулся вбок. Револьвер штабс-капитан уронил на снег, схватился за плечо, и между пальцами тотчас проступило темное.

Несколько секунд все стояли как вкопанные. Громов сделал шаг, другой, потом тяжело сел прямо в снег, привалился спиной к сосне и держался за плечо. Сквозь пальцы у него натекало, и на белом снегу расплывалось черное пятно.

— Попал, — сказал усатый. И уже без всякой иронии в голосе, с каким-то детским изумлением. — Ах ты ж господи. Попал ведь, а.

Оба кинулись к Громову. Оболенский остался стоять с дымящимся наганом в опущенной руке, и злая легкость выходила из него быстро, как воздух из проколотого мяча. На ее место наползало что-то холодное, трезвое и очень неприятное. Потом убрал револьвер и тоже бросился к Громову.

Громов отнял от плеча окровавленную ладонь, поглядел на нее, попробовал пошевелить рукой. Рука двигалась, но он сморщился и зашипел.

— Кость, кажись, цела, — выговорил он сквозь зубы. — В мякоть взял, навылет или засело, черт его знает. Везучий ты. И меткий. Кто б подумал.

Хмель сходил со всех разом, прямо на глазах, как сходит румянец. Усатый присел на корточки, зажимал товарищу рану скомканным платком, и платок чернел на глазах. Третий стоял над ними столбом и оглядывался то на лес, то на состав, будто прикидывал, не бежит ли уже кто на выстрелы.

— Тихо вроде вышло? — спросил он негромко, ни к кому. — Кто слыхал-то? Может, и не разобрали, мало ли кто палит.

— Разберут, как кровищу увидят, — буркнул усатый, не поднимая головы. Эх. Дернул же нас черт связаться с этим княжонком. Сидели, пили, никого не трогали.

— Молчать всем, и весь разговор, — отрезал третий. — Споткнулся господин штабс-капитан, упал в осиннике на сук, распорол плечо. Дело житейское. Кто докажет иное?

— Сук, — повторил Громов и невесело хохотнул у сосны. — Сук размером с пулю. Хороший сучок! Доктора надо, и поскорее. Кровь так не уймешь, само не затянется. Зашивать надо. Не царапина.

— Доктора… — зашипел усатый. — В лазарет сунемся при поезде, там сразу в книгу запишут, огнестрельное, и пошла писать губерния. Врач начальству доложит, рапорт, начальство поведет дознание. Всем крышка, и тебе первому.

Они заговорили все разом, вполголоса. Громов морщился у сосны, кровь капала на снег. Оболенский шагнул ближе. Голова у него работала уже совсем ясно, без злости и без гордости, которая привела его сюда. Думала она об одном — как теперь разгрести то, что натворили.

— Господа, погодите спорить, — сказал он. — У нас в вагоне доктор едет. Дмитриев. В купе рядом с нашим. Свой человек, не лазаретный. Может, он по-тихому зашьет. Без огласки.

* * *

Буссенар писал самозабвенно. На сто двадцатой странице герой в очередной раз тонул в какой-то полной крокодилов мутной тропической реке и в очередной раз выплывал, потеряв одну только шляпу. Я лежал на диване и держал книгу над собой на вытянутых руках. Поезд стоял уже час. За окном белым-бело, иногда из-за облаков проглядывало солнце. Ни ветерка, хорошая погода для того, кто едет в санях по заснеженной дороге.

Пару раз задремал. Книга падала на грудь, я ее поднимал и снова принимался читать. Снаружи иногда погромыхивало, где-то в отдалении лязгали сцепки, кто-то из солдат завел на гармони что-то протяжное и тут же бросил. Скука стояла такая, что хоть самому иди к картежникам пятым. Паровоз изредка шипел паром, и за стеклом ничего не менялось. Белый снег и черная стена леса. Вороны на водокачке. Я уже почти собрался к соседям, устав от Буссенара. Тут в дверь постучали.

Стук был какой-то непонятный. Неуверенный, что ли. Словно тот, кто стучал, сомневался, стоит ли это делать.

— Открыто, — сказал я и сел.

Дверь отъехала. В проеме стоял молодой Оболенский, белый как мел. Рядом с ним, привалившись к косяку, армейский офицер. Я его видел несколько раз, здоровался, но фамилии не помню… а, Громов, точно. Лицо серое, потное, перекошенное, хотя держался он прямо. На плечи накинута шинель. Раненый, что ли? За их спинами в коридоре маячили еще двое, тоже армейские. От них несло коньяком, но глаза были не пьяные, а как у людей, которые только что протрезвели от хорошего испуга.

— Вадим Александрович, — выговорил Оболенский. — Простите бога ради. Можно к вам? Дело врачебное. Очень срочное. Только, пожалуйста, никому, очень прошу.

Врачебное и срочное. И никому чтоб. Шинель внакидку, бледная компания в коридоре, коньячный дух. Ну-ну.

— Входите, — сказал я.

Раненый шагнул в купе, Оболенский за ним. Двое из коридора сунулись было следом, я остановил их.

— А вы пока там постойте. Тесно.

Офицер сел на диван и поморщился. Оболенский помог ему стянуть шинель с плеч. Под шинелью был расстегнутый китель, под кителем сорочка, и по левому плечу, от ключицы вниз, ткань набухла красным. Кровь шла, не останавливалась. Под ткань кто-то затолкал платок, и он промок насквозь. Сзади, около плеча, та же картина — кровь и пропитанный ей платок.

Все ясно.

Дуэль. Стрелялись, потом поняли, что натворили. Наверное, Оболенский стрелял. Интересно, какая причина. Честь прекрасной дамы или офицерский аналог «ты меня уважаешь»? Ладно, сейчас не до разбирательств.

— Снимайте китель, — сказал я. — Через здоровую руку сперва, осторожно. Будем выяснять, что делать.

Пока он, шипя, вылезал из рукава, я зажег спиртовку, сходил за водой и поставил кипятить иглу с иглодержателем и зажим. Потом взял лампу повернул раненого к свету и осмотрел плечо.

Спереди, на два пальца кнаружи от подключичной ямки, в мясистой верхушке плеча, сидела маленькая дырочка. Входное. Следов пороха нет. Стало быть, не в упор. Я поглядел сзади. Там было выходное. с вывернутым кверху лоскутком кожи, и кровило оно бодро. Пуля прошла насквозь, мякотью, кость не задело. Повезло. Чуть-чуть в сторону, к подключичной ямке, и зашивать было бы уже нечего, разве что отпевать, но это уже не по моей компетенции.

Я приложил ухо к груди: дыхание слева шло ровно, без сипа и провала. Кровью он не кашлял. На запястье пульс бился уверенно, пальцы слушались. Значит, сосуды и нервный пучок пуля, похоже, миновала.

— Кость, похоже, цела, — сказал я, прощупав. Без рентгена клясться не стану, но хруста нет, деформации нет.

Он дернулся, но молчал.

— Рукой пошевелить можете?

— Могу, — процедил офицер. — Только болит, спасу нет.

— Болеть будет. Радуйтесь, что пуля вышла, искать ее в вас не придется. Но надо зашивать, сами понимаете.

— Доктор, — сказал Громов. — Помогите, Христом-богом. И чтоб ни одна душа. Сами понимаете, выйдет наружу, всем будет плохо.

Я перевел глаза на Оболенского. Тот стоял пунцовый и смотрел в пол. Все окончательно ясно. Где-то тут, в лесочке за путями, покуда поезд стоит. Прелестно. До чего же содержательно мы коротаем дорогу.

— Кто в кого и из-за чего стрелял, я знать не хочу, — сказал я. — Не мое это дело.

Я выпроводил за дверь Оболенского, попросив увести остальных на улицу, чтоб не стояли около купе, не привлекали внимание.

Закрыв дверь, я достал из вещей железную коробку, откинул крышку. Все свое, проверенное, уложенное еще в Петербурге, до последней иглы. Шелк и кетгут в запаянных стеклянных трубочках, корнцанг, пинцет, ножницы с тупыми концами. Отдельно склянка с раствором кокаина и шприц в бархатном гнезде. Вода на спиртовке закипела, я облил спиртом и кинул в кипяток пинцет, ножницы, корнцанг и иглу. Пусть поварятся минуты три.

— Звать вас как? — спросил я, набирая в шприц. — А то неловко выходит. Зашиваю человека, а как зовут, не знаю. То есть вроде помню фамилию, но неудобно будет, если ошибусь.

— Громов, — сказал он. — Штабс-капитан. Андрей Ильич.

— Дмитриев, Вадим Александрович. Будем знакомы. Сейчас обколю кругом, потерпите. Несколько уколов, не больше. Потом перестанете чувствовать.

Я обколол выходное по кругу, четырьмя вколами, потом так же со входным. Громов даже не морщился на уколы, сидел смирно. Я дал кокаину минут пять подействовать, потом тронул иглой край раны.

— Чувствуете?

— Тычете чем-то. Боли нет.

— Вот и славно.

Спиртом я обмыл оба отверстия, после залил перекисью. Из выходного пошла розовая пена, зашипела. Промыл раз, другой, третий, пока пена не пошла светлая. Я вытащил пинцетом ниточки от ткани, что затащило туда пулей. Лоскуток вывернутой кожи на выходном уже, что называется, не жилец. Я подхватил его пинцетом и срезал. Сочилась маленькая артериола; я взял ее зажимом и перевязал кетгутом.

На дне раны стало видно: чисто, мякоть, без осколков кости и без обрывков. Хорошо. Пуля прошла насквозь и тканей с собой много не утащила.

Громов покосился на залитый перекисью лоскут марли, на зажим в моих руках, и отвернулся к окну. Бледность держалась, но в обморок он явно не собирался.

— Воевали, я слышал, — сказал я, продевая нить. — В Китае.

— Случалось. И там, и после. Раны видал всякие. Но самого пули стороной обходили. А вот теперь… Непривычно.

— Привыкать не советую.

Дальше швы. Зашивать огнестрел наглухо нельзя, под глухим швом, без воздуха, в тепле и крови, заведется гниль, и тогда придется кромсать все плечо. Я свел края выходного двумя ситуационными швами, неплотно, так, чтоб рана сошлась, но осталась щель для оттока. В щель заложил узкую полоску марли с йодоформом. Входное было маленькое и чистое, его я трогать не стал, прикрыл повязкой. Сверху наложил бинт на все плечо, через подмышку, восьмеркой, чтоб держало крепко и не сползало при движении.

Громов следил за моими руками и помалкивал. Только раз, когда я затягивал узел, втянул воздух сквозь зубы.

— Не больно ведь? — спросил я.

— Не больно.

— Кокаин. Готово почти.

Я затянул последний узел, обрезал концы. Громов выдохнул, обмяк немного на диване, и видно стало, как голова у него проясняется.

— Глупо вышло, доктор, — сказал он, разглядывая забинтованное плечо. — Ей-богу, глупо. Хотели мальчишку попугать, шутки ради, и только. Стоит на перроне, шинелька с иголочки, сабельку дедову везет на японца. Ну и зацепили словом, для смеху. А он возьми да вызови. И секундантов своих звать не стал, гордый, постеснялся, видать. Мы и поставили его на семьдесят шагов, чтоб уж наверняка мимо, попугать, да и разойтись. — Он криво усмехнулся, тут же сморщившись. — А он, шельмец, попал. С семидесяти шагов, из нагана, в плечо. Стрелять, оказывается, умеет. Вот тебе и сабелька.

— Стрелять умеет, — согласился я. — А думать пока нет. Как и вы все, впрочем, господа.

— Это да, — не обиделся Громов. — Это в самую точку.

— Теперь слушайте про дальнейшее, и слушайте внимательно. Рукой не двигать. Совсем. Сделаю вам перевязь, подвесите и носите, будто она чужая. Сильно шевельнете, разойдутся швы, и начнем все заново. Приходите ко мне каждый день, буду менять повязку и смотреть, что там делается. Огнестрел коварен. Может день-другой молчать, а после заболеть по-настоящему. Если плечо начнет гореть, краснеть, дергать, если озноб ударит или жар поднимется, идете ко мне немедля, хоть среди ночи. Не геройствуйте. От заражения крови геройство еще никого не спасло.

— Понял, — кивнул Громов. — А спросят коли?

— А спросят, скажете, что распороли плечо о гвоздь. Где-нибудь в тамбуре, в потемках, на стоянке. Полезли, зацепились, рванули. Дело житейское, в этих вагонах гвоздь на гвозде. Только держите все одну историю, на всех четверых, и попроще, без красот. Кто много объясняет, тому меньше веры.

— Складно у вас, — хмыкнул он. — Будто не впервой раны прячете, доктор.

— Я раны лечу. Прячете их вы. Каждый при своем ремесле.

Из бинта я смастерил перевязь, продел руку, затянул на шее. Китель набросили сверху, затем шинель.

Громов поднялся, придерживая руку у груди, и протянул мне здоровую.

— Благодарю, Вадим Александрович. От всей души. Должник ваш отныне. Понадобится что, скажите, всегда помогу.

— Спасибо, но, надеюсь, ничего не понадобится. Ступайте отдыхать. И не вздумайте сегодня к коньяку прикладываться. После кокаина да кровопотери он вам совсем ни к чему.

Он кивнул. Я отодвинул дверь. Вся компания — в коридоре. Или не уходили на улицу, или уже вернулись. Оболенский шагнул ко мне, открыл рот, но я качнул головой. Потом, мол. Не теперь.

Громова подхватили под здоровый локоть, и вся компания потянулась к тамбуру, в свой вагон. Шли тихо, бледные, протрезвевшие. Только усатый на ходу обернулся. Я посмотрел им вслед и закрыл за ними дверь.

* * *

Дуэль начала 20 века больше не была романтическим беззаконием — она превратилась в жестко регламентированный государственный институт.

1. Легализация и Суды чести

До конца 19 века дуэли в России были формально запрещены под страхом каторги (хотя на них часто закрывали глаза). Всё изменилось 13 мая 1894 года, когда император Александр III подписал «Правила о разбирательстве ссор, случающихся в офицерской среде».

Дуэли в армии были официально узаконены.

Регулятором выступал Суд общества офицеров (Суд чести).

Любая ссора между офицерами должна была докладываться командиру полка (или эшелона), который передавал дело в Суд чести.

Суд (состоящий из уважаемых офицеров) разбирал конфликт. Если оскорбление было легким, суд мог принудить к извинениям.

Если оскорбление было тяжелым (обвинение во лжи, пощечина, оскорбление жены или семьи), Суд чести обязывал офицеров стреляться.

2. Главное отличие дуэли от драки

Дуэль -это не способ убить человека или выплеснуть гнев. Это строгий юридический ритуал по восстановлению чести.

Драка (brawl): Выплеск эмоций, спонтанность, отсутствие правил, использование подручных предметов или кулаков. Офицер, опустившийся до кулачной драки в трактире, немедленно изгонялся из полка с позором.

Дуэль: Холодная, математически точная процедура. Эмоции полностью исключались. Противникам на месте поединка категорически запрещалось разговаривать друг с другом. Все переговоры вели только секунданты. Равенство условий было абсолютным.

3. Свод правил (Дуэльные кодексы)

Хотя официального государственного кодекса не существовало, все офицеры строго следовали правилам, описанным в частных книгах-руководствах. В 1904 году стандартом считались правила графа Шатовиллара (французские) и русский кодекс генерала Микулича (1897 г.). Чуть позже (в 1908 г.) выйдет знаменитый кодекс Дурасова.

4. Как проходила процедура (Шаг за шагом)

Вызов: Оскорбленный бросал фразу вроде «Мои секунданты будут у вас завтра» (бросать перчатку в лицо к 20 веку стало театральным дурным тоном, хватало простого заявления).Устранение сторон: С этого момента противники не общались. Каждый назначал двух доверенных лиц — секундантов.Переговоры: Секунданты встречались, составляли протокол и выбирали условия (оружие, дистанция, барьеры).Оружие: В 20 веке на шпагах или саблях дрались редко (в основном кавалеристы). Абсолютным стандартом стали пистолеты (или револьверы). Главное правило -оружие должно быть одинаковым. Из личного револьвера стрелять запрещалось! Секунданты привозили парные дуэльные пистолеты.Поединок: Врач осматривал противников. Секунданты заряжали оружие у всех на виду. Отмерялась дистанция (от 15 до 30 шагов). По команде распорядителя («Раз, два, три!») происходил выстрел.

5. Что было категорически нельзя

Драться без секундантов. Поединок один на один квалифицировался как умышленное убийство (уголовщина). Секунданты — это гаранты того, что правила не нарушены.

Стрелять до команды или вне очереди. За это секунданты имели право застрелить нарушителя на месте.

Отказываться от выстрела в воздух (с нюансами). Если один выстрелил в воздух из благородства, второй не имел права стрелять в него на поражение. Но по русским правилам начала 20 века Суды чести запретили стрелять в воздух первым -дуэль должна была быть реальной угрозой жизни, а не фарсом.

Медицинская помощь во время дуэли. Если кто-то ранен, дуэль немедленно останавливалась. Запрещалось делать перевязку и продолжать стреляться. «Первая кровь» означала конец поединка.

6. Наказания и последствия (Легальные и нелегальные дуэли)

Судьба дуэлянтов зависела исключительно от того, соблюдали ли они бюрократическую процедуру.

Сценарий А: Официальная дуэль (по решению Суда чести)

Если офицеры стрелялись по предписанию начальства, и один убивал или ранил другого, наказания не было вообще, либо оно было символическим (отсидеть на гауптвахте пару недель — просто чтобы соблюсти гражданский уголовный кодекс, по которому убивать все-таки нельзя). Николай II почти всегда даровал автоматическое помилование таким офицерам.

Сценарий Б: Тайная дуэль

Если офицеры поругались и пошли стреляться сами, втайне от командира и Суда чести -это считалось тягчайшим воинским преступлением.

Если исход был бескровным: арест, перевод в глухой гарнизон.

Если кто-то был ранен или убит — Военно-полевой суд, разжалование в рядовые, лишение дворянства и отправка в дисциплинарный батальон или на каторгу. Высшее командование видело в тайных дуэлях бунт против армейской дисциплины.

Сценарий В: Отказ от дуэли

Если Суд чести постановил стреляться, а офицер испугался, принес извинения против воли суда или отказался брать в руки револьвер, он обязан был в течение 24 часов подать прошение об отставке. Если не подавал — его увольняли с позором (без мундира и пенсии), после чего ни в одном приличном доме ему больше не подавали руки.

p.s.

В общем, теперь понятно, насколько печальные последствия могли быть для всех, если бы об этой «дикой» дуэли стало известно.

А как дуэль должна была состояться «по закону»?

Если бы Оболенский и армейский капитан решили сделать всё строго по закону 1894 года, процедура в условиях движущегося эшелона превратилась бы в бюрократический ад.

Вот как это выглядело бы:

Сразу после ссоры в тамбуре Оболенский обязан был пойти не за револьвером, а в купе к начальнику эшелона и подать официальный рапорт об оскорблении.Суд чести: начальник эшелона, матерясь про себя (так как ему проблемы в пути не нужны), обязан был бы собрать Суд общества офицеров. За стол мрачно сели бы три-пять самых старших и уважаемых офицеров эшелона.Суд вызвал бы обоих. Выслушав, суд попытался бы их примирить. Если бы капитан отказался извиняться, суд вынес бы постановление: «Поединок неизбежен».Секунданты (официально назначенные судом) выбрали бы станцию, где эшелон стоит хотя бы час (чтобы успеть отойти от путей).На дуэли обязан был присутствовать врач с инструментами. Начальник эшелона официально приказал бы Дмитриеву или фон Зигелю взять саквояж и идти в лес вместе со стреляющими.Исход: если кто-то убит, начальник эшелона пишет бумагу в Военное министерство. Победитель едет дальше на войну, и никаких претензий к нему закон не имеет.

Однако начальник эшелона, узнав о ссоре, он мог просто рявкнуть: «Суд чести соберем в Харбине! А пока оба под домашний арест в купе с выставлением часового. До фронта не сметь друг к другу приближаться!».

Дистанция в 50 метров: комедия?

Да! Она самая!

Для 1904 года дистанция в 50 метров для дуэли на револьверах — это откровенная издевка и превращение поединка в фарс.

Офицеры в 1904 году мерили расстояния не метрами, а шагами (казенный армейский шаг равнялся 1 аршину или 71 сантиметру).

50 метров — это примерно 70 шагов.

Классическая, суровая дуэль проходила на 15 шагах (около 10 метров). 30 шагов уже считались очень «гуманным» расстоянием.

Почему на 70 шагах из револьвера так трудно попасть:

Баллистика короткого ствола. У офицерского Нагана или Смит-энд-Вессона пуля тяжелая, а ствол короткий. На 50 метрах пуля начинает закручиваться и отклоняться.Спуск Нагана. У Нагана тугой, тяжелый спуск. Когда человек с усилием давит на спусковой крючок, ствол неизбежно «клюет» вниз или уходит в сторону. Ошибка в миллиметр на мушке дает промах в метр на такой дистанции.Условия: зима, мороз (пальцы дубеют).

В общем, господину Оболенскому весьма повезло (или не повезло, тут с какой стороны посмотреть). А может, он великолепный стрелок!

* * *