Глава 14
…Загрузка для перехода через Байкал шла третий час, и видно было, что конца ей пока нет. Маленький маневровый паровоз, из тех, что на дороге зовут кукушками, упирался задом в хвост состава и короткими рывками вгонял вагоны в распахнутую утробу парома. Парому когда-то, не мудрствуя, дали имя «Байкал». На «Байкале» — через Байкал.
Железная громада выше станционных пакгаузов, в четыре трубы, с палубой, под которую прямо с берега, без всякого перехода, уходили рельсы. Стояла эта махина у причала, и в нее, как в чрево, медленно вползал наш поезд, вагон за вагоном.
Сцепщики бегали вдоль колеи с фонарями и орали друг другу. Один махал руками у ворот, другой повторял его взмахи дальше по линии, третий ругался где-то под буферами. Кукушка свистела, пыхала паром, дергала. Состав отзывался долгим лязгом по всей длине. Вагон вползал внутрь, в железный сумрак трюма, и там его принимали матросы.
Каждый вагон полагалось намертво прихватить к палубе, чтоб не разгуливал в качку. Гремело железо. Кто-то внизу бил кувалдой по клиньям, и удары шли глухо, как по пустой бочке.
Ветер с озера резал лицо. Он отличался от промозглой петербургской сырости. Это был сухой колючий холод, от которого деревенели щеки. Темнота ложилась на воду, и вода у причала казалась не черной даже, а свинцовой, тяжелой на вид. Глядеть на нее было страшновато.
Солдат загнали в теплушки еще на берегу и двери задвинули. Их вагоны уходили вниз первыми, в самый низ трюма, под броню. Сидят там в темноте, на нарах, по сорок душ на вагон, и слушают чужой лязг над головой. Ни выйти, ни поглядеть. Закатили последнюю теплушку, лязгнули воротами, и я пошел по трапу наверх вместе со всеми. Кому повезло с чином или с билетом, тех ждал первый класс. Более яркую картину неравноправия трудно даже вообразить. Но что я сейчас могу поделать.
Наверху было другое государство. Электрические люстры, белые скатерти, тепло такое, что после палубы сразу развезло. Пахло кухней и хорошим табаком. Лакеи в белых куртках сновали с подносами. У дальней стены сипел граммофон, заводили его без всякого разбору, и романс мешался с маршем. Публика переводила дух после посадки. Так люди уходят с мороза в натопленную комнату и тут же делаются добрее к ближнему.
Подавали стерляжью уху и шампанское. Война войной, а буфет на «Байкале» держали по-столичному, и господа, спешившие на фронт, не собирались отказывать себе в удовольствиях. Откупоривали бутылки, чокались, кто-то уже рассказывал историю, за столом смеялись. Назимов сидел у окна с фон Зигелем, и оба, судя по румянцу, отдавали должное коньяку. Мои соседи-офицеры разместились ближе к граммофону. Зуров с Горшковым опять разложили карты, Смирнов что-то чертил пальцем по скатерти, объясняя какой-то внимательно слушающей даме про мосты, а Оболенский просто сидел и вертел головой.
— А долго нам ползти на этой барже, господа? — спросил Оболенский.
— Часов пять, князь, никак не меньше, — отозвался Зуров. — И это если погода хорошая. А без нее увеличивай срок вдвое. Озеро вам не лужа. Зато на той стороне сразу на рельсы и без пересадки на восток. Кругобайкальскую достроили, по самому берегу пустили, в скалах туннели били, мосты повесили над пропастью. Хитрая дорога, дорогая. Я бы поглядел, как там клали.
— А зимой как же? — не унимался князь. — Озеро ведь замерзает.
— Замерзает, тогда рельсы прямо по льду стелют, — буркнул Горшков, разбирая карты. — Слыхал, вагоны через лед лошадьми перетаскивают, по одному, на канатах. Тут все необычно.
В зале были дамы. Стрелецкая сидела в стороне, при своем неизменном «Кодаке» на коленях, и слушала раскрасневшегося пожилого инженера, который ей что-то втолковывал. Слушала явно вполуха. Глаза у нее, как мне показалась, жили отдельно от лица и обшаривали салон, прикидывая, где тут фактура.
Паром дрогнул, где-то под палубой мерно зашумело, заработала машина. Берег пошел назад. Фонари причала, желтые окна станционных домов сперва выстроились в цепочку, потом стали редеть, расплываться. За стеклом осталась чернота. Глаз не ловил почти ничего. Глухая вода без дна и края.
И вдруг по этой воде побежала странная рябь. Мелкая, белая, частая, будто кто-то сыпанул по черному поверху горсть соли. Я пригляделся. Рябь шла поперек хода, наискось, и шла быстро. Пароход в эту минуту дал гудок. Долгий, низкий, и в этом гудке мне послышалось что-то не то. Не приветственный гудок, не сигнал к отправлению. Так гудят, когда хотят, чтоб их услышали и поскорей.
— Ветерок поднимается, господа, — сказал официант, убиравший со стола соседнюю посуду. — Не ко времени.
Его, такое впечатление, никто не услышал. Граммофон играл, люди смеялись, инженер втолковывал Стрелецкой про какие-то технические устройства. Паром такой огромный, что ему какой-то ветер за окном.
Кто-то из штатских, краснолицый, в распахнутом жилете, все-таки расслышал и махнул рукой.
— Ветер, эка невидаль. Не на лодке плывем. Под нами тысячи тонн железа. Паром почти что ледокол, его и льдом не возьмешь, не то что ветром. Голубчик, неси-ка лучше еще бутылку, да похолоднее.
Официант поклонился и пошел за бутылкой. Спорить с пассажиром первого класса было не его дело. Шампанское стояло на столах, и в нем, в каждом бокале, дрожала тонкая дорожка пузырьков. Я смотрел на эти пузырьки и думал, что вот ведь как хорошо устроено. Сидишь в свете, в тепле, а что там снаружи, тебя не касается.
Но, как выяснилось, немного ошибался.
Удар пришел без раската, без предупреждения. Будто двинули обухом. Только что паром шел и слегка покачивался, и вдруг весь корпус содрогнулся так, будто налетел всем своим железом на невидимую стену. Пол ушел из-под ног. Меня бросило к окну, чашка чуть не вылетела из руки. Где-то сзади грохнуло, зазвенело. Дамы закричали.
— Сарма! — крикнул кто-то из своих, из команды. — Держитесь, господа, Сарма пришла! И очень сильная!
Сарма. Главный байкальский ветер, который срывается с гор без всякого предупреждения и за минуты разводит на озере волну, какую и в морях поискать.
Паром накренился, причем накренился сильно, и крен этот не выправлялся, а делался все круче.
Люстры мигнули раз, другой, и погасли. На несколько секунд салон провалился в полную темноту, и в этой темноте звон, грохот и визг слились в одно. Потом свет загорелся снова, но уже не тот, а тусклый, желтоватый, видно, перешли на запасное питание. И в этом больном свете открылась картина, не очень подходившая для рекламы паромного перемещения через Байкал.
Граммофон слетел со столика и валялся на полу, иголка драла пластинку и выла на одной ноте. Привинченные к полу столы держались на месте, но бутылки, бокалы, тарелки, чья-то фуражка, фишки с карточного стола, все это покатилось по наклонной палубе разом, к стене. Люди валились вместе со стульями. Толстый инженер опрокинулся навзничь, дрыгая ногами, и никак не мог подняться. Какая-то дама визжала так, что закладывало уши. Назимов вцепился в оконную раму обеими руками. Фон Зигель, бледный, держался за стол и беззвучно шевелил губами, не то молился, не то ругался по-немецки.
Иллюзия безопасности лопнула в один миг.
Паром выровнялся, качнулся в другую сторону, и снова все поехало, теперь обратно. Я успел ухватиться за медный поручень у окна и устоял. Оболенский, бедняга, проехался на спине через половину салона и впечатался в ножку рояля, который, к счастью, был привинчен. Зуров с Горшковым успели вцепиться в стол и держались, ругаясь сквозь зубы. Стрелецкая сидела на полу, и разворачивала свой «Кодак». Не снять такое невозможно. Всем фактурам фактура!
* * *
Внизу, в трюме, не было ни люстр, ни шампанского, ни граммофона. Там стоял один сплошной грохот.
Рев шторма снаружи бил в борта и сливался с гулом воды и с криками солдат, запертых в теплушках. Многие кричали, проклинали власть и тех, кто потащил их на эту войну. Палуба трюма ходила ходуном. Фонари на переборках качало, и тени от них метались по мокрому железу.
Людей в трюме было всего несколько человек. При Сарме главная угроза для парома не грузы в трюме, а обледенение. Волны захлестывают верхнюю палубу, вода на ветру мгновенно замерзает, и корабль покрывается сотнями тонн льда. Он намерзает неравномерно, создавая огромную дополнительную парусность, в которую упирается ураганный ветер.
Если лед не сбивать, центр тяжести уйдет наверх, и паром перевернется кверху брюхом (сделает оверкиль).
Поэтому объявили аврал. Все свободные руки сейчас находились наверху, на ледяном ветру, и топорами, ломами и кувалдами крошили лед…
Но потом все стало совсем плохо.
Двадцатитонный вагон в дальнем углу, тот, что под завязку набили снарядами и патронными ящиками, сорвало с креплений. Лопнули все стяжки разом, металл не выдержал рывка. И теперь эта махина при каждом крене с чудовищным визгом катилась по рельсам на несколько саженей в одну сторону, замирала и катилась обратно. Туда и сюда. Молот в сорок тысяч фунтов, который ищет, где ударить.
Боцман и трое матросов кинулись к нему с тяжеленными чугунными башмаками и цепями. Они не первый год возили груз через озеро и не пытались удержать чудовищную махину руками — это самоубийство. Надо сделать другое — поймать момент.
Когда корабль переваливался с волны на волну, вагон на какую-то секунду замирал, прежде чем покатиться в обратную сторону. В этот миг нужно было успеть всё сразу: подбить под скат башмак, накинуть на проушину пудовую цепь и в два оборота затянуть винтовой талреп, чтобы намертво прижать сталь к палубе.
Только рук катастрофически не хватало. Пока боцман совал башмак под колесо, двое матросов надрывались, пытаясь поднять и зацепить тяжелую, скользкую от солидола цепь. Секунда уходила. Корабль кренился. Вагон с чудовищным скрипом наваливался на башмак, толкал его по рельсу, высекая искры, и снова срывался в накат, вырывая железо из рук.
Они кидались, отскакивали, снова кидались. Один матрос не успел отдернуть руки, когда цепь дернуло, ободрал ладонь и выругался.
— Семеныч! — заорал матрос, перекрывая грохот. — Солдатню выпустить надо! Их там четыре сотни сидит без дела! Навалимся всем гуртом, удержим!
Боцман не обернулся. Он стоял, расставив ноги, вцепившись в скобу, и не сводил глаз с кренящегося борта.
— Цыц! — рявкнул он. — Выпусти их, дурака кусок. Они в темноте, на качке, под колеса полезут, как телята. Половину передавит, остальные с ума посходят и нам мешать будут. Пробовано уже.
Он снова кинулся к вагону. Матросы успели было подбить под колесо башмак, но на следующем крене махина с разгону вышибла его, как щепку, и башмак, кувыркаясь, улетел в темноту и где-то звонко ударился о борт. Цепь, которую успели накинуть на ось, лопнула с сухим треском, и обрывок ее хлестнул по переборке в палец от головы боцмана.
Вагон снова пошел в накат, грохнул о что-то, искры брызнули из-под колес.
— Беги наверх! — крикнул боцман одному матросу. — В салон, к господам офицерам! Скажи, борт пробьет, ко дну пойдем! Пускай идут пособить, кто может! Бегом!
— Я лучше с палубы кого позову! — матрос испугался разговаривать с офицерами больше, чем взбесившегося вагона.
— Делай, что тебе говорят! — рявкнул боцман. — На палубе сейчас жуть! В метре ничего не видно и не слышно! Пока ты соберешь хоть пятерых, уйдет пятнадцать минут! А вагон сейчас борт проломит!
Матрос метнулся к трапу, споткнулся на качке, упал, разбил лицо о ступеньку, вытер рукой кровь и полез наверх.
* * *
Дверь салона распахнулась. На пороге стоял матрос. Лицо в крови, она текла из рассеченной брови по щеке, по подбородку, капала на бушлат. Он держался за косяк и хватал воздух ртом, и голос у него сорвался почти до хрипа.
— Господа офицеры! Вагон сорвало! В трюме! Борт пробьет, и все, потонем! Подите помочь, Христом богом прошу!
И тишина. Только всеми забытый граммофон выл да за бортом ревело. Люди смотрели на матроса и не двигались. Люди растерянно смотрели на матроса.
Вода за бортом — градуса четыре, не больше, осенний, почти зимний Байкал. В такой воде человек живет минуты три, ну пять, если крепкий. Потом руки перестают слушаться, и все. Шлюпки в такую волну не спустить. То есть выбора, по сути, никакого нет. Либо удержим вагон, либо мы все на дне.
— Идем, господа! — крикнул я и побежал к двери. — Чего тут думать.
Люди побежали за мной. Сперва Оболенский, ему, как мне показалось, стало очень интересно. За ним Зуров, Горшков, Смирнов, и другие. Да почти все из мужчин, кто был здесь. Даже фон Зигель пошел, хотя мог бы из-за возраста и остаться.
А еще за нами следом прибежала Стрелецкая с фотоаппаратом. Ну как это — возможное кораблекрушение, и без нее!
Вниз вел узкий железный трап, скользкий от воды. Спускались, держась за поручни. Внизу нас встретил ад. Темнота, грохот, рев. И этот вагон, который как раз пошел в очередной накат и пронесся в нескольких саженях, обдав нас ветром и искрами. Люди застыли. Кто-то выругался, кто-то перекрестился. В этой темноте, под качку, под крик солдат из соседних теплушек, не боящиеся пуль и взрывов их благородия растерялись.
Боцман что-то выкрикнул, но люди не сдвинулись с места.
— Господа! — заорал я, перекрывая грохот. — Чины оставили наверху! Тут командует он! — Я ткнул пальцем в боцмана. — Слушать его и делать в точности, что велит! Без рассуждений! Иначе утонем все вместе!
Судя по лицам в полумраке, сработало. Боцман это тоже понял.
— По двое к талрепам! — захрипел он. — Цепи вон, у переборки, тащи сюда! Башмаки кто покрепче берите, вон лежат!
Первый раз не получилось. Один из нас (не офицер, не знаю, кто он) не выдержал, метнулся к колесам раньше времени, вагон еще катился, и его едва не подмяло. Боцман заорал на него последними словами в русском языке. Смысл был такой, что без его команды чтоб никто не смел и шагу ступить под скаты. Все притихли. Спорить с человеком, который тут единственный понимал, что делает, охотников не нашлось.
Чугунные тормозные башмаки оказались куда тяжелее, чем на вид. Мы с Оболенским ухватили по одному. Железо холодное, скользкое, в смазке, и в руках еле держится. Офицеры, побросав всякую брезгливость, хватали грязные цепи с крюками, перемазанные солидолом, и тяжелые винтовые стяжки, талрепы, и волокли к рельсам. Кто-то уже поранился до крови.
Боцман стоял лицом к борту, подняв руку, и не сводил глаз с воды за обшивкой, будто видел сквозь железо. Он ловил ритм. У качки есть свой счет, своя доля секунды на самом верху крена, когда корабль замирает между двумя волнами и все, что катится, на миг повисает без веса. Вот эту долю он и сторожил.
— Ждать, благородия… — хрипел он. — Ждать… ждать, так его и растак…
Вагон с воем шел в накат, к нам, наращивая ход. Я подобрался. Сейчас он домчит до конца, упрется в волну, на самом верху крена встанет на миг, и тогда.
— Давай под скаты, мать вашу! — рявкнул боцман.
В ту долю невесомости, когда паром выровнялся и вагон замер, мы кинулись под колеса. Я сунул башмак прямо под передний скат, Оболенский под задний, матрос подбил третий с другой стороны. Железо лязгнуло о железо. Из-под колес во все стороны брызнули искры, целый сноп. Вагон ударил в чугун, дрогнул, попробовал вскочить на башмак и перескочить, заскрипел, накренился. И встал.
— Тяни стяжки! Живо! — заревел боцман.
И тут уж все разом навалились. Офицеры, ломая ногти, в кровь обдирая ладони, накидывали цепи на ось, цепляли крюки за рымы в палубе, продевали в проушины талрепы. Зуров с Горшковым повисли всем весом на одном рычаге, Смирнов крутил другой. Я ухватился рядом, и мы вместе налегли, выбирая слабину, виток за витком. Цепь натянулась, зазвенела как струна. Талреп пошел туго, потом еще туже, потом совсем застыл. Все. Притянули. Намертво прихватили стального зверя к палубе за миг до того, как паром снова провалился в крен.
Я чуть было не зажмурился. Но вагон стоял. Мертво, не шелохнувшись, только цепи скрипнули да талрепы потянуло.
Боцман выдохнул, привалился спиной к переборке и вытер лицо мокрой ладонью, размазав грязь.
— Все, — сказал он хрипло. — Удержали. Теперь не уйдет.
Долго рассиживаться он не стал. Поднял двоих матросов и пошел вдоль состава, светя фонарем под каждый вагон, проверять прочие крепления. На соседней платформе талреп ослаб, его подтянули тут же, не дожидаясь, пока и он сдаст. Одной сорванной стяжки на сегодня хватило с лихвой.
Люди переводили дух. Горшков привалился к стене и тяжело дышал. Оболенский глядел на свои ладони, ободранные чуть ли не до мяса, и на лице у него было какое-то удивление, что вот, мол, бывает и так. Мундиры на всех были перепачканы угольной пылью и мазутом, у кого-то рукав разорван. Говорить никому не хотелось.
Затем мы вернулись наверх. Мне предстояла еще одна работа.
Я занялся руками. У Оболенского ладони были ободраны, у Горшкова рассечен палец, у многих других ссадины. Я промыл раны, помазал йодоформом, перевязал. Царапины пустяковые, но тем не менее.
…К утру шторм выдохся. Рев перешел в тяжелую мертвую зыбь, и паром не швыряло уже, а покачивало, плавно и противно, на длинной волне. Мы выбрались на верхнюю палубу подышать. В запасной одежде. То, в чем мы были внизу, теперь спасет только хорошая прачечная.
Зуров молча протянул мне портсигар. Забыл, что я не курю. Я отказался, он усмехнулся, закурил сам.
Поднялись на палубу Назимов с фон Зигелем, оба бледные после бессонной ночи. Назимов оглядел нашу компанию и покачал головой.
— Дешево отделались, господа. Я свое отплавал, на Каспии еще, в семьдесят восьмом. Знаю, чего стоит вода.
Небо на востоке серело. В тумане понемногу проступал берег. Заснеженные скалы, темная стена тайги над ними, и у самой воды деревянные строения станции, пакгаузы, водокачка, длинный пирс. Мысовая. Конец переправы, начало рельсов на той стороне. Паром дал гудок, басовитый, долгий, и где-то под палубой, в трюме, отозвались стуком и криком ожившие теплушки.
* * *
Ледокол-паром «Байкал» (1899–1918)

1. Из Англии в Сибирь по частям
Российская империя не имела опыта постройки тяжелых ледоколов. Поэтому заказ на судно отдали на родину промышленной революции — в Англию, на знаменитую верфь сэра Армстронга (Ньюкасл).
Уникальность проекта была в том, что огромный корабль весом в 4200 тонн (длина около 88 метров, ширина 17 метров) сначала полностью собрали в Англии, проверили, а затем разобрали на 7000 деталей.
Каждую деталь промаркировали и отправили морем в Санкт-Петербург, оттуда по железной дороге до Красноярска, а дальше — на баржах по Енисею и Ангаре, и даже на лошадях по тайге до села Листвянка на Байкале. Там, на специально построенной верфи, инженеры за три года заново склепали этого стального левиафана.
2. Анатомия
Внешне это был красивейший корабль эпохи стимпанка:
Белоснежный корпус с обшивкой из корабельной стали толщиной в дюйм на ватерлинии (в носовой части — специальный ледовый пояс). Четыре огромные черные дымовые трубы, расположенные в ряд. Три паровые машины тройного расширения общей мощностью 3750 лошадиных сил. Три винта. Два на корме (толкали судно) и один на носу. Носовой винт был секретом ледокола — он вращался, выкачивая воду из-под льда. Лед терял опору и легко проламывался под тяжестью наезжающего носа корабля. Ледокол легко колол лед толщиной до 70–100 см.
3. Ювелирная механика: как грузили эшелоны
Погрузка поезда на качающийся корабль была сложнейшей задачей. Уровень воды в Байкале постоянно менялся из-за ветров и штормов.
Причал-вилка: инженеры построили уникальные причалы на мысе Баранчук (Порт-Байкал) и на станции Мысовая. Это был подъемный мост-аппарель. С помощью огромных паровых лебедок край этого моста опускался или поднимался, чтобы рельсы берега идеально сомкнулись с рельсами внутри парома с точностью до миллиметра.
«Сквозной» трюм: корма парома представляла собой створчатые железные ворота. Когда они раскрывались, открывался вид на главную палубу-ангар, где были проложены три параллельных железнодорожных пути.
Маневры «кукушки»: главный (тяжелый) паровоз оставался на берегу. Эшелон дробили на три части. Маленький, маневренный паровоз (машинисты звали их «кукушками» или «овечками») задом наперед, очень медленно, заталкивал первую партию вагонов в темное жерло корабля. Затем отцеплялся, брал следующую партию и загонял на соседний путь.
Крепление: всего паром вмещал 25–27 двухосных вагонов. Сразу после погрузки специальная команда матросов намертво прикручивала каждый вагон к палубе винтовыми домкратами и крюками (талрепами), а под колеса забивали чугунные тормозные башмаки.
4. Социальный срез на борту
«Байкал» был плавучей метафорой устройства тогдашней Российской империи.
Трюм (главная палуба): темно, пахнет углем, мазутом, лошадьми (если везли кавалерию) и немытыми телами. Солдаты во время рейса были обязаны сидеть в своих теплушках. Окна теплушек тускло светились в полутьме ангара.
Верхние надстройки: рай для господ. Там располагались каюты 1 и 2 классов. Стены обшиты красным деревом и тиком. Работало электрическое освещение, паровое отопление и вентиляция. Был роскошный буфет-ресторан с горячей пищей, граммофон, кожаные диваны, салон для курения и карточных игр. Во время Русско-японской войны здесь шампанское текло рекой.
5. Ноябрьская переправа: реалии 1904 года
Действие романа происходит в ноябре 1904 года. Это значит:
Льда еще нет: Байкал замерзает очень поздно — в январе (а вскрывается в мае). В ноябре ледокол идет по открытой, но смертельно холодной воде.
«Сало» и обледенение: Вода у берегов начинает превращаться в «сало» (густую ледяную кашу). Из-за минусовых температур и ветра брызги от волн мгновенно замерзают на корпусе, мачтах и шлюпках.
Свирепые шторма: Ноябрь — время Байкальских ураганов (Сарма, Култук, Баргузин). Расстояние по прямой составляло около 73 км (39 морских миль). По тихой воде паром шел 4 часа. В шторм он мог маневрировать 8–10 часов, борясь с креном.
6. Интересные факты:
Ледовый переход: в феврале-марте 1904 года (в начале войны), когда Байкал покрылся метровым льдом, а Кругобайкалка еще не была достроена, ледокол не справлялся. Тогда рельсы уложили прямо на лед Байкала на протяжении 45 километров, и вагоны тянули по льду лошадьми по одной штуке. Но ноябрьский эшелон так переправляться не может — только на пароме.
Смерть ледокола: После открытия скальной Кругобайкальской железной дороги (осень 1904 г.) надобность в ежедневной паромной переправе отпала, но корабль оставили в резерве. История «Байкала» закончилась трагически в 1918 году — во время Гражданской войны он был вооружен пушками, участвовал в боях с белочехами и был расстрелян артиллерией на станции Мысовая. Корабль выгорел дотла и позже был порезан на металлолом.
* * *
I. Роза ветров: Демоны Байкала
Байкал обладает собственным, уникальным микроклиматом. Озеро зажато в глубокой каменной расщелине между горами, что превращало его в гигантскую аэродинамическую трубу. Местные моряки различали более 30 видов ветров, но главную угрозу для ледокола представляли три.
1. Сарма (Королева штормов)
Это катабатический (падающий) ветер. Он не разгоняется над водой постепенно. Холодный арктический воздух скапливается на плато, а затем срывается через узкое Сарминское ущелье, как из сопла аэродинамической трубы, и падает на озеро со скал.
Удар Сармы внезапен. Нет ни туч, ни постепенного усиления. Скорость ветра за минуты достигает 40–60 м/с (ураган). Именно Сарма создает эффект «удара о невидимую стену». Она срывает крыши с домов на берегу и способна положить на борт даже тяжелое судно.
В отличие от длинной и плавной океанской волны, байкальская волна (из-за пресной воды и замкнутости водоема) — короткая, крутая и злая. Высота может достигать 4–5 метров. Она бьет в борта часто, как кувалда, вызывая жесточайшую бортовую качку, из-за которой лопались стальные крепления вагонов.
2. Култук
Ветер, дующий с южной оконечности озера. Разгоняет самую высокую волну. В отличие от Сармы, он начинается постепенно, нагоняя свинцовые тучи и долгую, изматывающую бурю, которая могла длиться сутками.
3. Баргузин
Ровный и сильный ветер, дующий поперек озера (с востока). Он воспет («Эй, баргузин, пошевеливай вал»), но для моряков означал тяжелую поперечную качку.
II. Смертельное обледенение (Борьба за остойчивость)
В ноябре ледокол «Байкал» сталкивался со своим главным ужасом — обледенением (местные называли это «осенец»).
В ноябре вода еще открытая (+1…+3 °C), но температура воздуха уже стабильно минусовая (-10…-20 °C). Во время шторма ураганный ветер срывает верхушки волн и обрушивает на судно тонны водяной пыли.
Эта вода мгновенно замерзает на надстройках, леерах, шлюпках и трубах. За пару часов шторма на верхних палубах могло намерзнуть от 50 до 100 тонн льда.
У парома с поездами и так был очень высокий центр тяжести. Лед наверху делал судно еще более валким. При сильном крене оно могло просто не выровняться и перевернуться вверх килем.
Поэтому при шторме в ноябре почти вся палубная команда выгонялась наверх. Матросы, привязанные страховочными тросами (шкертами), рискуя быть смытыми за борт, часами рубили лед топорами, ломами и пешнями, чтобы спасти корабль.
III. Почему солдат нельзя было выпускать в трюм?
Ситуация, когда вагон весом в 20 тонн срывается с талрепов, была классическим кошмаром паромной переправы. Казалось бы, в соседних теплушках сидят 400 здоровых солдат. Почему не выпустить их помочь?
По законам физики, морского дела и военной психологии это привело бы к гарантированной массовой гибели.
1. Фактор «мясорубки» (Пространство)
В трюме парома проложены три пути. Расстояние между стенками соседних вагонов — очень маленькое. Зазоры между крайними путями и бортом корабля тоже минимальны.
Если 20-тонная махина начинает бесконтрольно перекатываться, она сметает всё. Если бы в этот узкий коридор хлынула толпа солдат, вагон просто размазал бы десятки людей по переборкам и соседним составам.
2. Безумие и паника (Психология)
Контингент 1904 года — неграмотные крестьяне. Для них гигантский железный пароход с ревущими машинами — это нечто демоническое. Они сидели в полной темноте (свет в теплушках гасили из-за пожароопасности), их рвало от качки, они слышали жуткие удары волн и скрип металла.
Если в момент наивысшей паники (шторма) открыть двери — произойдет слепой животный исход. Солдаты ломанутся к узким лестницам (трапам), ведущим наверх. Начнется давка, они затопчут друг друга и полностью заблокируют пути спасения.
3. Невозможность командования
В реве урагана и грохоте железа толпой невозможно управлять. Чтобы закрепить вагон, нужна не слепая масса в 50 человек, а пять-шесть человек, которые будут слушать четкие команды, работать с талрепами и точно бить чугунным башмаком в долю секунды между кренами. Паникующая толпа просто не даст им подойти к механизмам.
4. Армейские уставы (Засовы снаружи)
Согласно «Уставу о перевозке войск по железным дорогам», двери теплушек на перегонах и переправах закрывались на внешний засов.
* * *
