Глава 15
…Мысовая встречала туманом. Он лежал на воде плотно, и сквозь него проступали жёлтые пятна фонарей и чёрные туши пакгаузов. Из этой мути доносился перестук молотков и короткие сиплые гудки. Забайкальская дорога принимала состав на свой берег.
Спешка тут чувствовалась во всём. Из нутра парома выдёргивали вагоны, по одному на берег, на твёрдые рельсы. Маневровый паровозик, такая же кукушка, как на прошлой стороне, пятился к воротам трюма, цеплял, дёргал, тянул. Сцепщики бегали с фонарями и орали через весь причал. На берегу под парами стояли два свежих паровоза. Им предстояло принять вагоны и собрать из них поезд заново.
По путям сновали железнодорожники, лазали под буфера с молотками, простукивали колёса, проверяли сцепки. Собирали состав не кое-как, а строго по порядку. Паровоз, за ним классные вагоны, дальше теплушки с солдатами, а в хвосте платформы под брезентом. На той стороне Байкала мы ещё были тыл. Тут начиналась дорога к войне, и порядка она требовала иного.
Где-то за станцией протяжно ревел маневровый, ему отзывался другой. Гремело железо, шипел пар, перекликались люди.
Наши высыпали на перрон. Зуров с Горшковым курили у вагона, оглядывая станцию. Назимов и Суворин держались у пакгауза и толковали о чём-то с местным дорожным начальством. Солдат из теплушек выпустили под присмотром унтеров. Те после пережитого на озере ада разминались, топали сапогами, и как обычно бегали с чайниками к кубовой за кипятком. Всё, как на любой стоянке, только больше напряжения и суеты.
Станция жила, как растревоженный муравейник. Казаки верхами стояли вдоль путей, лошади переступали. Неужели даже здесь надо так охранять, подумалось мне. У пакгаузов толклись люди с бумагами, что-то сверяли, тыкали карандашами. Ходили патрули. Полное ощущение, что фронт уже не где-то там, за тысячи вёрст, а вот за этой стеной тумана, рукой подать.
Но Маньчжурия действительно была близко.
На берегу, помимо прочего, стояла артиллерия — дожидалась своего часа отправки. Рядом с пушками длинные ящики, и на боках у них чернела трафаретная краска, цифры и буквы. Над всем этим висели прибитые к столбам таблички. «Съёмка воспрещена». Буквы в половину аршина, чтоб издали видать.
И вот тут-то я увидел Стрелецкую.
Ночь она пережила не лучше прочих — помимо прочего, она лазила с нами в трюм, фотографировала эпическую битву с обезумевшим вагоном. На скуле теперь ссадина. Каракулевая шапочка набекрень. Но на ногах она держалась твёрдо, выражение лица — суровое и сосредоточенное. В руках у неё был тот самый «Кодак», складной, с кожаными мехами, что растягивались гармошкой. Она его раскрыла, навела и щёлкала всё подряд.
Снимала с азартом человека, который ночью боялся утонуть, а к утру решил, что раз уж уцелел, то грех не воспользоваться. Она фотографировала причал-вилку, с которой рельсы уходили прямо в воду, на паром. Сам паром, бело-чёрный, в наледи по самые трубы включительно. Пушки и те самые ящики с трафаретом. Всё, что попадало в видоискатель и блестело фактурой.
На таблички она не глядела. Наверное, полагала, что это все написано не для нее.
Аппарат у неё был хорош, дорогой, заграничной работы. Она перематывала плёнку рычажком, складывала мехи, переходила на три шага и раскрывала снова. Работала быстро, рука набита. Снимет, черкнёт что-то в книжечку огрызком карандаша, и дальше.
Сказать ей, что этого делать нельзя, я не успел.
Трое в форме направились к ней через пути. Шли не торопясь, но и не медленно. Впереди двигался офицер. Походка у него была довольно-таки странная. Спину он держал очень прямо, правую ногу ставил как-то скованно, будто берег.
По погонам жандарм, ротмистр, из управления железных дорог. Лет сорок на вид, довольно высокий, выше меня. Лицо серое и мятое, как у человека, который вторые сутки не спит.
Предполагая нехорошее, я направился к Стрелецкой, но жандармы меня опередили.
Ротмистр подошёл к журналистке, остановился перед ней, оглядел сверху донизу.
— Аппарат сюда, — сказал без всякого вступления. — И извольте предъявить документы.
— На каком основании? — Стрелецкая прижала «Кодак» к груди обеими руками. — Я при исполнении служебных обязанностей. Я корреспондент «Русского слова». Вот моё удостоверение, извольте видеть. Печать имеет право, и общество имеет право знать, какой ценой и каким героизмом наша армия идёт на фронт.
— Обществу я не докладываю. Общество не в моих начальниках. — ротмистр взял ее удостоверение. — У меня приказ ловить японских агентов, которых очень интересует эта переправа. А вы тут с аппаратом снимаете ее, секретные грузы и сооружения, при выставленных запретительных табличках. По законам военного времени это, сударыня, не служебные обязанности. Это шпионаж. И судить вас будут не присяжные, а военно-полевой суд, и суд будет недолгим.
— Шпионаж? — Она задохнулась. — Да вы понимаете, что вы говорите? Я три года езжу по России, я писала про холеру в Поволжье, я…
— В комендатуру её, — сказал ротмистр, не дослушав, и повернулся к унтерам. — Оформляем протокол по законам военного времени. Аппарат изъять как вещественное доказательство.
Унтеры шагнули к ней с двух сторон. Один взял её под локоть. Без грубости, но крепко.
Стрелецкая ещё что-то говорила про свободу слова, но голос у неё заметно дрогнул. До неё начало доходить, что тут не редакция и не губернская канцелярия, а что-то совсем другое.
Жалко ее. Опять влезла в неприятности по собственной глупости. Или, вернее, из-за своего характера. Нет, все-таки надо попробовать ее вытащить.
Но лезть туда силой, разумеется, нельзя. Это я понимал хорошо. Тронь жандарма при исполнении, и поедешь не в Харбин, а в обратную сторону, под конвоем, и никакая литера Красного Креста не спасёт. От силы тут никакой пользы. Надо головой думать.
Но та пока молчала. Никаких идей.
Унтер забрал у Стрелецкой аппарат и подал ротмистру. Тот держал в одной руке её документы, а чтобы взять «Кодак», потянулся другой и при этом чуть повернулся в пояснице.
И застыл.
Замер на половине движения, в нелепой перекошенной позе, чуть согнувшись, с поднятым плечом.
Я подошел ближе.
На лбу у ротмистра выступила испарина, хотя кругом стоял мороз. Дышал он осторожно, боясь шевельнуться. Рука с аппаратом повисла в воздухе.
— Ваше благородие? — один из унтеров наклонился к нему. — Не худо ли вам?
Ротмистр не ответил. Только сквозь зубы потянул воздух.
Унтеры растерялись. К такому они явно оказались не готовы. Они привыкли, что командир командует, а не стоит столбом посреди перрона, перекошенный, с аппаратом в повисшей руке. Один зачем-то оглянулся, словно искал, у кого спросить. Стрелецкая, и та перестала возмущаться.
Эту позу ни с чем не спутаешь. Седалищный нерв. Зажало корешок, прострелило, и человек встал, как вкопанный, в той самой точке, где его прихватило.
Я подошёл.
— Спокойно, господа. Я врач, — сказал унтерам и отодвинул одного плечом. Те расступились. Офицеру худо, а врач рядом, кто же станет мешать.
Я встал к ротмистру вплотную, со спины, и заговорил тихо, на ухо, чтоб не ронять его авторитет перед подчинёнными.
— Отдаёт в левую ногу, ротмистр? До самой пятки? Будто раскалённой проволокой прошило?
Он скосил на меня глаз. Дышал через нос, тяжело. Не ответил, но и возражать не стал.
— Спать можете только на правом боку, колени к животу поджав. По-другому никак. Правильно?
Молчание. Но уже по нему ясно, что я угадал.
— Костоправы вам не помогли, только хуже намяли. А доктор после прописал опий. От которого в голове муть, служба валится из рук, и вы порой сами уже не помните, кого и за что ведёте в комендатуру.
Он молчал, но желваки на сером лице ходили. Похоже, я попал в самую точку.
Он смотрел на меня в упор. В глазах у него стояла злость на то, что какой-то штатский расписал его болезнь.
— Вы кто такой? — выговорил он, не разгибаясь.
— Зауряд-врач Красного Креста. Еду на Дальний Восток. И могу вам помочь, прямо сейчас. Но давайте отойдём, не при людях.
Я кивнул ему в сторону, к составу. Он сделал шаг, осторожно, на прямой ноге, и поморщился. Унтеры держали Стрелецкую и смотрели на нас, ничего не понимая.
— У меня в вагоне саквояж, — сказал я, когда мы отошли шага на три. — Пойдёмте сейчас, тихо. Через десять минут я сниму вам боль так, что выйдете прямой, как на смотру. И до самого Харбина забудете, что у вас есть поясница. Сверх того напишу рецепт мази, которая и вправду помогает, а не той скипидарной дряни, что вы в себя втираете без всякого толку.
Ротмистр молчал, переваривал. Боль, видно, держала его за горло крепко.
Я не торопил. Кто хоть раз ловил этот прострел в поясницу, тот меня поймёт. От такой боли человек на стену лезет и про долг забудет, и про присягу, лишь бы отпустило.
— Ждите меня, — сказал он унтерам, не оборачиваясь и не разгибаясь. — Я скоро.
Унтеры переглянулись. Приказ был странный, но приказ есть приказ.
Я повёл ротмистра к составу.
Шёл он тяжело. В одной руке удостоверение Стрелецкой, в другой — ее же фотоаппарат.
Поезд к тому часу уже собрали заново. Наш вагон стоял у самого пакгауза. Я завёл ротмистра в купе и задёрнул дверь.
— Шинель снимите. И китель. Пояс расстегните, — сказал я. — Ложитесь на полку, на правый бок, колени к животу. Как спите.
Он разделся, морщась на каждом движении, и улёгся, как было велено. Я задрал ему сорочку на пояснице и стал щупать.
От поясницы, слева от хребта, тянулся валиком напряжённый мускул, твёрдый, как доска. Я надавил, и ротмистр охнул, дёрнулся. Вот оно. Корешок зажат, мышца вокруг свело судорогой, и одно держит другое в замке, не выпуская. Пока не разомкнёшь, ни мазь, ни опий, ни молитва не помогут.
Из коробки я достал шприц и склянку с раствором кокаина. Воду кипятить было некогда, но я обтер все спиртом. Объяснять, что собираюсь делать, не стал. Незачем. Меньше человек знает заранее, спокойнее лежит.
Отступя от остистых отростков на полтора пальца, в ложбинку между поперечными, я нашёл точку. Ввёл иглу медленно, по чуть-чуть, направляя её вглубь и слегка к середине. Я не полез в сам позвоночный канал. Дал раствор паравертебрально, туда, где нервный корешок выходит из-под костей и где мышца стояла каменным валиком. Потянул поршень на себя. Крови нет, хорошо, в сосуд не попал. Тогда я пустил раствор, неспеша, чтоб разошёлся вокруг нерва. Вытащил иглу, прижал пальцем.
— Полежите так. Сейчас отпустит.
Весь фокус в том, чтоб знать, куда вести иглу. На полпальца мимо, и попадёшь в пустоту, толку ноль. Возьмёшь глубже, чем надо, проткнёшь что не следует. Тут нужна карта. Знать, что под кожей лежит, на какой глубине, и не дрогнуть, когда ведёшь иглу почти вслепую, считая дорогу по косточкам.
Минуты через три валик под моей ладонью стал мягче. Ротмистр заметил это раньше, чем я сказал, и дышать стал глубже.
— Теперь слушайте и делайте, что велю, — сказал я. — Согните эту ногу в колене посильнее. Я держу её ладонью. Давите коленом мне в руку, изо всех сил, как будто выпрямить хотите. Давите. Держите. Считаю до семи. Раз, два, три… семь. А теперь бросьте. Совсем отпустите, размякните весь.
Мышца под рукой дрогнула и поддалась. Я растянул её, осторожно, в ту сторону, куда она пускала, не дальше. Подождал. Повторили ещё раз, потом ещё. С каждым разом нога шла свободнее, и валик опадал.
На третий раз я придержал ему плечо, чуть повернул таз и довёл движение до края. В пояснице у него негромко, но отчётливо хрустнуло. Что-то встало на место.
— Лежите. Не вскакивайте.
Он замер, прислушиваясь к себе, как прислушиваются к тишине после долгого шума. Лежал и почти боялся поверить.
— Теперь садитесь. Медленно. Спустите ноги на пол.
Ротмистр спустил ноги, сел. Лицо у него было такое, будто он ждал, что вот сейчас прострелит, как простреливало уже давно, при каждом неловком движении. Он посидел. Прострела не было. Тогда он встал, осторожно, на пробу, и выпрямился во весь рост. Потом ещё раз, уже смелее, и расправил плечи.
— Нет, — сказал он тихо. — Нету.
— Чего нету?
— Боли. Нету боли. — Он повёл спиной так и эдак, нагнулся чуть-чуть, разогнулся. — Мда. Давно я разогнуться по-человечески не мог. А тут…
— С весны мучаюсь, — продолжил он, осторожно пробуя поясницу ладонью. — Думал, простыл на сквозняке, пройдёт само. Не прошло. Доктор в Иркутске мял, тянул, банки ставил, после за опий взялся. От опия и вправду легче, да служить с ним нельзя, голова не варит. А у меня служба строгая, тут не задремлешь, не до опия. Уж и в отставку подумывал. — Он покачал головой. — А вы за десять минут.
Глядел он на меня, и в лице у него мешалось всё разом, и недоверие, и испуг, и что-то еще.
Я тем временем уже писал рецепт, примостив листок на оконном столике. Хлороформ с красавкой я отбросил сразу. Толку немного. Нужна простая растирка: метилсалицилат, камфора, ментол и спирт.
Rp. Methylii salicylatis 5,0
Camphorae 2,0
Mentholi 1,0
Spiritus vini 70% ad 50,0
Misce. Da. Signa. Наружное. Втирать в поясницу на ночь, потом прикрыть шерстью. На ссадины не наносить, к печке и лампе со склянкой не лезть.
Состав простой, аптекарь в Чите или в Харбине соберёт без труда.
— Вот, — я протянул ему листок. — Втирать в поясницу на ночь и обвязывать чем-нибудь шерстяным. Опий ваш выбросьте, от него дурь, а не лечение. Спину держите в тепле, особенно на стоянках, когда из вагона на мороз выходите. Поднимать тяжёлое нагибаясь нельзя, приседайте на корточки и спину держите прямо. Долго не сидите, лучше походить. Прихватит снова, найдите врача, пусть повторит укол, если врач хороший, то сможет, я на бумаге распишу, куда и как глубоко. Но, думаю, теперь нескоро прихватит.
Он взял рецепт, сложил вдвое и сунул бережно в карман. Постоял.
— А насчет мадемуазели, — я кивнул на лежащий на диване «Кодак», — вы бы поглядели сперва на её аппарат. Позвольте.
Ротмистр явно догадался, о чем я говорю, но сопротивляться не стал.
Я взял «Кодак», повертел и большим пальцем поддел защёлку на задней крышке. Она откинулась с лёгким щелчком. Внутри лежала катушка, и я развернул её к свету не торопясь, чтоб он видел.
— Вот, извольте. Крышка-то отошла. То ли в шторм её повредило, то ли от сырости. Плёнка засвечена и вообще отсырела в этом тумане насквозь. Ничего на ней нет и быть не может. Пустышка. Стало быть, изымать вы изволите вещественное доказательство, на котором пусто, а после писать протокол ни о чём. Лишняя бумага, лишние объяснения перед начальством, лишний разговор с прокурором, который спросит, где же снимки. Оно вам надо, при вашей-то спине? Если что, не знаю, куда меня определят, но в Харбине бывать буду точно, если вдруг что-то пойдет опять не так, сможете меня найти, а я порядочному человеку всегда готов помочь. Договорились?
Намеки были очень прозрачны. Прозрачней некуда! Ротмистр немного скривился (явно не от боли), поглядел на фотоаппарат, на меня. Выдохнул.
Потом взял удостоверение Стрелецкой и, не говоря ни слова, отдал мне.
Торг завершился. Обе стороны остались довольны. Что называется, по рукам.
— Благодарю вас, господин доктор, — сказал он. — От души. В долгу я перед вами. Случится нужда по железной части в наших краях, спросите ротмистра Веригина из жандармского управления дороги. Помогу, чем смогу.
— Спасибо. Берегите спину, а уж за остальное сами.
Он надел китель, шинель, и вышел. Шаги его в коридоре звучали уже не так, как когда я его вёл, а гораздо твёрже.
Я взял со столика «Кодак» и вышел следом.
Стрелецкая стояла все там же, вместе с унтерами.
— Отпустить ее, — сказал им ротмистр. — Идите, но больше тут ничего не фотографируйте.
Эта фраза была адресована уже Стрелецкой.
Унтера, ничего не понимая, отступили от нее на шаг. Девушке это явно очень понравилось, но виду она не подала и протянула руку за фотоаппаратом, который был у меня.
— Пойдемте со мной, в поезде отдам, — сказал я и пошел к вагону.
Она нахмурилась, но ничего не сказала и пошла за мной.
Но до купе мы не дошли. Незачем. Только чтоб опять выслушивать малоприличные офицерские подколы. Я решил объяснить ей все у вагона.
— Держите, — сказал я и вложил «Кодак» ей в руки.
Она схватила аппарат.
— Это произвол. Я буду писать. Я непременно об этом напишу!
— Напишите, — согласился я. — Только сперва выслушайте. Я вытащил вас из военного трибунала и из читинского острога. Камера у вас, протокола нет, и искать вас больше никто не станет. В следующий раз, прежде чем снимать секретные мосты и казённые ящики под носом у жандармов, подумайте головой. Я не сумею вылечить каждого жандарма отсюда до Харбина. На всех меня не хватит.
— Но снимки. — Она уже откинула заднюю крышку и заглядывала внутрь. — Тут крышка открыта. Плёнка…
— Плёнку я засветил. Сам. Только что, у него на глазах. Чтоб не врать ротмистру и чтоб вам же нечего было предъявить, если дело всё-таки дойдёт до прокурора.
Она вскинула на меня глаза.
— Всю? — выговорила она наконец. — Всю плёнку? И переправу, и то, что здесь… всё?
— Не знаю, что у вас было там, но теперь этого уже нет. Иначе я бы не смог отговорить ротмистра от вашего ареста. А вы, фотографируя, работайте головой, а не одним затвором.
Она открыла было рот. Закрыла. Постояла, разглядывая засвеченную ленту, потом снова меня. Сказать ей было нечего, и это, сдаётся мне, бесило её сильнее всего на свете.
— Хорошо, — сказала она. — Возможно, вы спасли меня снова… Но погубили потрясающие кадры. Но все равно… спасибо вам.
Она повернулась и ушла.
* * *
Режим секретности и шпиономания в 1904 году
В связи с началом Русско-японской войны вся Транссибирская магистраль была переведена на «Положение об усиленной (и чрезвычайной) охране». Это означало, что гражданская власть на станциях фактически отменялась, и вся полнота власти переходила к военным комендантам и Жандармским полицейским управлениям железных дорог (ЖПУЖД).
Транссиб был единственной ниточкой, связывающей Европейскую Россию с фронтом в Маньчжурии. Любая диверсия здесь означала катастрофу для всей армии.
1. Что нельзя было фотографировать?
К началу 20 века фотография перестала быть уделом единиц с огромными деревянными ящиками. Появились портативные камеры (как раз вроде «Кодака»), и военное министерство осознало эту угрозу.
Действовали строжайшие «Правила о производстве фотографических съемок». Без специального письменного разрешения с печатью от коменданта или начальника дороги категорически запрещалось снимать:
Любые железнодорожные мосты и виадуки.
Тоннели и водокачки (водокачка — стратегический объект: нет воды — паровоз никуда не едет).
Передвижение войск, процесс посадки и высадки.
Военные корабли, портовые сооружения и доки.
Товарные составы с артиллерией или маркированными ящиками (по ним можно было вычислить калибр и тип боеприпасов, идущих на фронт).
Фотоаппарат приравнивался к оружию шпиона.
2. Почему Байкал был самым секретным местом?
Переправа через Байкал (и строящаяся Кругобайкальская железная дорога) считалась «Ахиллесовой пятой» Российской империи. Это было самое узкое и уязвимое место всей логистики.
Если бы японские диверсанты взорвали хотя бы один мост на скалах Байкала или пустили ко дну паром, Маньчжурская армия осталась бы без снарядов, теплого обмундирования и пополнения. Это означало бы мгновенный проигрыш войны.
Поэтому «Байкал» охранялся как зеница ока.
Еще одной секретнейшей вещью был причал-вилка: уникальное стыковочное устройство, позволяющее загонять вагоны с берега прямо в трюм. Знание его устройства позволило бы диверсантам понять, куда заложить динамит, чтобы парализовать погрузку.
3. Действительно ли «всюду были японские шпионы»?
И да, и нет.
С одной стороны, в стране бушевала параноидальная шпиономания. Жандармы и бдительные обыватели видели шпионов везде. Задерживали студентов, художников, рисующих пейзажи, геодезистов. Любой человек с азиатскими чертами лица (бурят, якут, китаец-чернорабочий) немедленно подозревался в том, что он переодетый японский офицер.
Но с другой стороны — страх был абсолютно обоснован.
Японская разведка (под руководством полковника Акаси Мотодзиро) работала в России блестяще. Это была одна из лучших разведывательных сетей в мире на тот момент.
До войны сотни японских офицеров под видом парикмахеров, прачек, бродячих торговцев и китайских кули (чернорабочих) исходили Дальний Восток и Сибирь вдоль и поперек. Они составили точнейшие карты Транссиба. Японцы вербовали китайцев (или сами переодевались ими). Такой «китаец» сидел на станции, торговал семечками и незаметно делал зарубки на палочке — сколько солдат в серых шинелях проехало на восток, сколько пушек провезли. В 1904 году японцы активно финансировали отряды хунхузов (китайских разбойников, о них подробнее позже).
* * *
