Глава 17

Глава 17

Взрыв вырвал меня из сна. Глухой, тяжелый удар впереди, под полом отдалось дрожью, по стеклу пробежал звон. Поезд дернулся, лязгнули буфера, колеса заскрежетали по рельсам. Состав сбавлял ход.

Понять, что случилось, было несложно.

Я уже лежал на полу и был готов к этому. Рука сама легла на холодную рукоять. Заряженный Смит-Вессон лежал рядом.

И тут же началось.

Первая пуля прошла стену купе над моей головой. Звук был сухой, короткий, словно кто-то изнутри ударил молотком по доске. В обшивке появилась дырка, аккуратная, с задравшимися белыми краями. Снаружи, в темноте, мелькнула вспышка, за ней другая, третья. Били с насыпи, сбоку, вдоль состава.

Состав замедлился почти до шага. И тут же снова пошел, дернулся, начал набирать ход, быстрее, еще быстрее, будто машинист решил проскочить это место любой ценой. Колеса застучали часто.

Стекло над столиком лопнуло, но осколки задержала плотная занавеска. Я вжался в пол. Снаружи бахало часто и вразнобой, а затем к этому прибавился новый звук, от которого по спине прошел холод.

Крик. Не один. Откуда-то из-за насыпи неслись вопли, длинные, на одной ноте, то взлетающие, то обрывающиеся. Человеческого в них было мало. Будто резали скотину, и она кричала на разные голоса.

Кричали нарочно. Понял я это не сразу, лишь вопль повторился, в точности такой же, с той же дрожащей нотой на конце. Так не кричат от боли, а чтобы напугать того, кто сидит в темном вагоне.

Из вагонов ударили в ответ. Сперва вразброд, два-три выстрела, потом гуще, залпами. Винтовки били коротко и зло.

В стене, на уровне дивана образовалась дыра. Проломила пуля, выбив кусок доски.

Через нее тянуло холодом. В черноте за насыпью вспыхивали огоньки, короткие, желтые, гасли и зажигались в новых местах. Я просунул ствол в пролом, поймал одну вспышку и выстрелил на нее. Отдача толкнула в ладонь. Попал, не попал, кто разберет. Поймал следующую, выстрелил снова.

Стрелять в темноту по огонькам дело почти бессмысленное, я это понимал. Но сидеть и слушать, как пули дырявят доски, еще хуже. Хоть какое-то занятие.

Состав шел теперь быстро, вагон мотало, вспышки уплывали назад. Барабан я расстрелял, выкинул гильзы и зарядил снова, на ощупь, патрон за патроном, из коробки.

Снаружи стрельба почти затихла. Огоньки отставали, гасли один за другим. Поезд вырвался из-под обстрела и летел дальше в темноту, постукивая на стыках.

В коридоре раздался крик — кто кричал, я не понял. Передали команду начальника эшелона: не вставать, с пола не подниматься, огня не зажигать. Впереди может быть еще одна засада, но скоро станция.

Все понятно.

Стихло — не значит кончилось. Проскочили одну неприятность — но скоро может нас ждать другая.

Приказ был ясный и разумный, но я его нарушил.

Потому что где-то в этом вагоне сейчас появились раненые. Сидеть и ждать второй засады, пока человек истекает кровью в трех шагах, я не могу. Глупо, может быть, но тем не менее.

Я взял фонарик, сумку с приготовленным медицинским снаряжением, отодвинул дверь, высунулся в коридор, затем вышел за дверь. Темно, хоть глаз выколи, лампы погашены. Под ногами хрустело стекло. Пахло порохом и горелым, и еще одним запахом, который ни с чем не спутаешь, теплым и сладковатым. Я привык его чувствовать. Кровь.

По вагону разносились стоны и голоса — встревоженные, злые, потрясенные. Вслушиваться мне было некогда. Надо как можно быстрее обойти весь вагон.

Из дальнего купе доносился стон. Я подошел толкнул дверь. В купе, нарушая приказ, горел свет.

На полу сидел инженер, тот самый, щуплый, в очках, что ехал когда-то по соседству с пойманным мошенником. Путинцев, кажется, его фамилия. Очки сидели криво, одно стекло треснуло. Он зажимал ладонью предплечье, и сквозь пальцы текло. Увидев меня, он вцепился в мой рукав.

— Доктор! Доктор, меня убили, я ранен, я чувствую, как из меня жизнь выходит… посмотрите, ради бога, я не хочу…

— Уберите руку, сейчас.

Выяснилось, что пуля прошла навылет через мякоть предплечья, ниже локтя. Входное и выходное, оба маленькие, кость цела, крупных сосудов не задело. Кровь шла не сильно. Пустяк по нынешним меркам, хотя ему так не казалось.

— Жить будете. Кость цела.

Я быстро перебинтовал ему руку. Он сидел послушно, как ребенок. Стонать перестал, только дышал часто.

— А я думал, все.

— Рано думать. Дорога еще длинная. Держите ближе к груди, не отпускайте. Сильно болит?

— Нет… — с каким-то удивлением пробормотал инженер. — Терпимо, я бы сказал.

— Очень хорошо. Я к вам скоро вернусь.

В другом купе нашелся фон Зигель. Старик сидел на полу, привалившись спиной к дивану. При свете электрического фонаря стало видно, чем он занят. Закатав штанину, он бинтовал себе ногу выше колена, виток за витком, спокойно и неторопливо, будто перевязывал не себя, а чужого больного на приеме.

— Карл Карлович! Задело?

— Навылет, через мякоть. Кость, по счастью, мимо. — Он не поднял головы, затягивая узел. — Жгут не нужен, артерия цела. Похромаю недельку, не дольше. Морфий себе уже впрыснул, так что займитесь кем понужнее.

Рядом с ним на диване лежал маузер, затвор открыт. На полу поблескивали стреляные гильзы, я насчитал с десяток, а считал не все.

— Две обоймы высадил, — сказал он, перехватив мой взгляд. — В кого-то может и попал, но темно было, врать не стану. Стрелял на крик, на вспышки. Они орали, я на голос и бил.

У стены стоял его чемодан. Кожаный, окованный по углам. Теперь в нем зияло несколько дыр, кожа топорщилась клочьями, из боковины торчала щепа. Пробили насквозь, в трех или четырех местах.

— Чемодан к стене я приставил с вечера, — проговорил фон Зигель. — Дельная, как видите, вышла мысль. Не он, нашпиговали бы меня осколками по самые уши. Кожа толстая, английской работы. Пули прошли, а щепу всю в себя приняла. Так что я более-менее цел его заслугой.

Он усмехнулся и взял маузер, вставить новую обойму. Руки не дрожали. В Гейдельберге его лежать под пулями не учили, а поди ж ты. Боевой профессор, надо признать.

Дальше по коридору было хуже. Стекло из окон и деревянные осколки посекло многих. Человек пятнадцать с порезами, не меньше. Лица, руки, шеи. Крови хватало, но раны по большей части неглубокие.

Тут уже работали не одни мои руки. Из своего купе выбрались сестры милосердия. Тоже нарушили приказ. Они дело знали. Ходили по коридору с бинтами, перевязывали раны, успокаивали. Фон Зигель, перевязавши себя, похромал в коридор и тоже принялся перевязывать.

— Кто с порезами, прижмите чем дали и держите! — крикнул я в коридор. — Само остановится. Зажали и не отпускаем.

Проводника зацепило крепче прочих. Ему рассадило щеку и шею над воротником, длинно, наискось. Крови налилось много, он сидел, привалившись к стене, белый, и зажимал шею ладонью. Я отвел его руку, глянул. Большие сосуды целы, иначе бы он уже не сидел. Рваный лоскут, длинный порез. Прижал тампон, примотал бинтом наспех, через голову, чтоб держало. На станции зашью я или кто-то другой, не раньше.

А потом появилась проблема побольше.

Зуров лежал на спине, на полу, в сознании, но серый, губы без кровинки, на лбу испарина. Зубы он стиснул и молчал, только смотрел на меня тяжело

В бедре, с наружной стороны, торчал кусок дерева. Не пуля, а длинная щепа, в палец толщиной, вошла глубоко, наискось, под мышцу. Мда, повезло, что называется. Обшивку разнесло, и обломок ее, острый как кол, влетел в ногу. А вот был бы в шинели, как полагается… Но что теперь-то.

Кровь шла темная, густая, обильно, но без фонтана. Скорее крупная вена или венозная ветвь в мышце. Неприятно, но не бедренная артерия, иначе разговор был бы совсем другой.

Тащить щепу здесь, в полутьме, на полу мотающегося вагона, нельзя. Выдерну, и может залить так, что не остановишь. Пусть сидит, где сидит. Она же пока и затыкает. Лучше несколько минут подождать

Резиновым жгутом я перетянул бедро выше раны, затянул до исчезновения кровотечения. Плохо, но выбора не было. Я отметил время в голове. Долго так держать нельзя, но до станции дотянем.

— Терпи. Сейчас не трону. Доедем — вытащу, там свет и стол. Здесь не дам, кровью изойти можно.

— Тащи, чего там, — выговорил Зуров сквозь зубы. — Что я, баба.

— Баба не баба, а лучше так. Лежи.

Он усмехнулся и закрыл глаза. Но лицо бледное, весьма и весьма.

Остальные в купе вроде были целы. Несколько порезов — не в счет.

Убитых в нашем вагоне не было, и это походило на чудо. Палили вдоль состава, сквозь доски, почти в упор, а попали только в четверых легко. В инженера, фон Зигеля и проводника. Зурову досталось хуже всех.

Поезд между тем сбавлял ход. За окнами в темноте поплыли огни, желтые, дрожащие, потом ярче. Вдоль путей потянулись строения, темные, приземистые. Колеса застучали по стрелкам, состав качнуло вправо, влево, и он пополз вдоль длинной платформы под редкими фонарями. Засвистел паровоз, коротко и хрипло. Лязгнули буфера. Встали. Доехали все-таки без второго обстрела. Повезло.

Станция была скорее не станция, а укрепленный пост. Разглядел я это, когда выбрался на платформу. Кругом, в темноте, угадывались земляные валы, поверх них торчали бревенчатые стенки с прорезями. На углах стояли вышки, и на каждой за дощатым бруствером темнел силуэт часового. Брустверы скорее всего там двойные, с насыпанной в промежуток землей, для защиты от пуль. Хотя не уверен, что это спасет от винтовки.

Станционное здание было обложено снаружи мешками с песком до окон второго этажа, и окна светились слабо, сквозь щели в ставнях. Вокруг лепились низкие постройки, казармы, пакгаузы, конюшни, все за общим валом, как маленькая крепость посреди черного пустого поля.

По платформе уже бежали люди с фонарями. Солдаты в шинелях пограничной стражи, с винтовками.

Появился и их начальник. Ротмистр пограничной стражи, немолодой, с темным обветренным лицом и седыми усами, при маузере в деревянной кобуре. Кравцов, как он назвался после.

Пока раненых сносили на платформу, выяснилось, как все вышло. Мину хунхузы заложили под путь, как водится, но рвануло не так, как они хотели. То ли заряд был слаб, то ли не весь взорвался. Рельсы уцелели. Взрывом только покалечило груженую песком платформу, которую толкал паровоз. Но не настолько, чтоб она перестала ехать. В общем, повезло. Если б она своротилась с пути, то все — поезд встал со всеми вытекающими последствиями. Даже ехали мы быстро, хотя паровозу было бы вполне по силам толкать ее, совсем побитую и искорёженную, десяток миль до станции. Вот это, наверное, картина. Ночь, тишина, кромешная темнота. И в ней едет что-то с жутким лязгом и скрежетом, высекая искры. Более демоническую картину трудно представить.

Но увы, заряд на пути — это было еще не все. Хунхузы били прицельно по паровозу, по будке, понимая простую вещь: встанет паровоз, встанет и весь состав. В будке было четверо. Машинист, помощник, кочегар, и при них военный комендант, унтер с револьвером и винтовкой, посаженный туда все контролировать. Сидел он у бокового смотрового окна, следил в темноте за путями и, называя вещи своими именами, стерег бригаду. Чтоб машинист с помощником, как начнется пальба, не побросали рычаги и вообще делали то, что нужно.

Машиниста убило сразу, первыми пулями, наповал, как ни прятался за мешками с песком. Следом положило кочегара. Помощник получил пулю в плечо, комендант в ногу, но оба остались в строю. Помощник, раненый, не дал поезду встать, прибавил ходу и погнал прочь от засады. А комендант встал к топке вместо убитого кочегара и, истекая кровью, кидал уголь. Так и довезли нас до станции.

Кроме паровозной бригады, в теплушках убило еще двоих солдат. Пуля сквозь дощатую стенку находит человека не хуже, чем в открытом поле.

На посту был свой лазарет, при гарнизоне, и при нем врач. Раненых внесли туда, в длинную комнату с беленым потолком, керосиновыми лампами по стенам и четырьмя столами под клеенкой. Пахло карболкой и йодоформом, привычно, по-больничному. От этого запаха мне самому стало спокойнее. Теперь работа, а не ожидание неизвестно чего.

Раненых набралось порядочно, со всего состава, не из одного нашего вагона. Поделили так. Пулевые взяли на себя фон Зигель (да, он сказал, что будет работать, несмотря на ранение, кремень человек), Назимов и здешний военный врач, по фамилии Гончар, у троих рук на это хватало. А я брал то, в чем понимал лучше прочих. Дерево.

К счастью, Назимов доверился мне в этом вопросе.

Главная закавыка была вот в чем. Пулю обычно найти проще, она одна, она в канале, ее видно или прощупать зондом, хотя слепое зондирование пулевого канала может и навредить. Рентгена, понятное дело, здесь нет.

А щепа от обшивки идет в рану не одна. Большой кусок видит каждый. Беда в мелочи. Вместе с крупной щепой в мякоть набивается труха, опилки, занозы, которых глазом не разглядеть. Останется такая в глубине, и через три дня рана нагноится, пойдет флегмона, и хорошо, если ногой отделается человек, а не жизнью. Дерево в ране хуже железа. Железо тоже не подарок, но с деревом не сравнить.

Гончар поглядел на меня с сомнением, когда я разложил на столе свои инструменты.

— Чем доставать будете? Пинцетом по одной? Так вы до утра в одной ноге прокопаетесь, а их вон сколько.

— Не по одной, — сказал я. — Сейчас покажу. Дайте только синьки метиленовой. Есть у вас? В дороге была своя, и тут, думаю, тоже найдется.

Синька действительно нашлась, и в поезде, и в здешних припасах. Склянки темного стекла с притертой пробкой.

Я подошел к солдату с распоротым предплечьем, в рану которому набило дерева. Рана была широкая, рваная, я уже выбрал пинцетом, что видел, две крупные щепки и несколько помельче. На глаз чисто. Но я знал, что это может быть не все.

Развел я синьку послабее, водой, и залил раствором всю рану, до краев. Подержал так с полминуты, чтоб впиталось. Синька садится на дерево жадно, оно пьет ее, как промокашка чернила, а живая ткань гораздо хуже. Потом обильно промыл рану чистой кипяченой водой, смывая лишнее.

И тут стало видно. По мясу, на дне раны и в ее карманах, проступили синие точки и черточки. Яркие, будто нарисованные. Мелкие занозы, опилки, труха, которых минуту назад глаз не различал, теперь горели синим, каждая на виду. Бери пинцетом и доставай.

Вот и доставал я их одну за другой. Что синее, то дерево, то вон. Гончар стоял рядом и смотрел, как смотрят на удачный фокус, с завистью и недоверием.

— Хитро, — сказал он наконец. — Это где ж так делают?

— Там и делают, где научили, — ответил я.

Помимо синьки у меня имелся и другой способ.

Я взял самый большой шприц, какой нашелся, стеклянный, Жане, на полтораста кубиков, каким промывают полости. Вместо иглы насадил тупую канюлю, короткую толстую трубку без острия, чтоб не порвать ткань изнутри. Набрал кипяченой воды и ввел канюлю в самый канал, до дна, давив на поршень сильно, но не слишком. Струя ударила в глубину, прошла до конца кармана и хлынула обратно, наружу. Вместе с водой из раны выходило все, что в ней засело. Опилки, труха, сгустки, кровь. Повторил раз, другой, третий, пока обратная вода не пошла чистой.

Вода вымывала из глубоких карманов то, до чего пинцетом не достать, и ткань при этом не рвала. Рана очищалась изнутри сама. Где не поможет синька, поможет вода.

…Но сначала был, конечно, Зуров. Жгут на бедре держался с самого вагона, нога ниже него побелела, тянуть дольше было нельзя.

Я дал ему морфий под кожу, немного, чтобы не уронить дыхание, и обколол края раны слабым раствором кокаина. Полной тишины это не даст, но кожу и ближайшие ткани выключит, а остальное придется терпеть.

Гончар встал напротив, готовый зажать сосуд, если ударит.

Я взялся за щепу зажимом, у самого входа, и потянул плавно, по той же оси, как она вошла, чтоб не наделать нового разрыва. Дерево пошло туго, потом подалось. Щепа вышла вся, длинная, в палец, с рваным концом. Из канала тут же толкнуло кровью, темной, я этого и ждал. Гончар прижал, я нашел надорванную вену, перехватил ее зажимом, потом перевязал кетгутом. Кровь унялась.

Дальше пошло как у прочих. Синька в рану, выдержать, промыть. По дну проступили синие крошки, я выбрал их пинцетом. Потом канюля, струя, промывание до чистой воды. Канал у Зурова был глубокий, дерева в нем засело много, я гонял воду долго, пока не уверился, что внутри пусто. Жгут снял под конец, осторожно. Нога порозовела, кровь по ней пошла. Зашивать наглухо не стал, оставил отток, заложил полоску с йодоформом, прикрыл повязкой.

Зуров все это время лежал тихо, кокаин держал. Когда я закончил, он приоткрыл глаза.

— Готово?

— Готово. Дерево все вышло, сосуд перевязан. Полежите неделю, и встанете. На своих ногах, обе при вас.

Он помолчал, глядя в беленый потолок.

— Вот ведь, — сказал он негромко. — До фронта не доехал. Ни одного японца не видал. А уже в лазарете лежу. Хорошо войну начинаю, нечего сказать.

— Не вы один такой, — ответил я. — До японца еще доедете. А иные совсем не доезжают.

— То-то и обидно.

Я не стал ему говорить, что в лазарете оно спокойнее, чем там, куда он рвется. Незачем. Инструмент я собрал, обтер руки и пошел к следующему.

Раненых развели и разложили к рассвету, кого в лазарет, кого обратно по вагонам, легких. Состав стоял на путях, ждал света. Ночью дальше не пошли. Идти в темноте по этому участку после всего никто не хотел, да и паровоз требовал осмотра, и паровозную бригаду надо заменить. Тронуться должны на рассвете.

Отдельно я спросил у Гончара про противостолбнячную сыворотку. Он развел руками: на посту нет. Значит, сразу надо требовать ее в госпитале. Дерево, грязь, рваная глубокая рана — столбняк здесь реальная смерть.

Под утро я вышел на платформу. У дверей лазарета курил Кравцов, начальник поста. Увидев меня, он кивнул, как старому знакомому.

— Ваша работа, доктор? Гончар сказал, лихо вы дерево из людей таскали. Синькой какой-то красили. Он теперь весь вечер про вас толкует.

— Моя. Дерево в ране штука вредная, иначе его не выбрать.

— Ну-ну. — Он затянулся, выпустил дым в темноту. — Полезное в наших краях умение. У нас тут все больше дерево да железо в людях. Мина рванет, и щепа, и осколок. Пуля еще по-божески.

Часто ли у них так, спросил я. Он усмехнулся очень недобро.

— Часто? У нас, доктор, тихая неделя это когда состав без обстрела прошел. А такая почти не выпадает. Они тут как у себя дома, лес знают, тропы знают. Налетят, постреляют, пути попортят, и в сопки. Ищи их потом.

— И много вы их бьете?

— Бьем. И они нас бьют. — Он помолчал. — Не думайте, доктор, что это шайка оборванцев с дубьем. Винтовки у них новее наших попадаются, японские, маузеры, патронов вволю. Японец на них денег не жалеет. Ему дешевле сотне хунхузов заплатить, чтоб они нам дорогу резали, чем целый полк против нас держать. Вот они и режут.

— И не унимаются?

— А с чего им униматься? Им платят. Мы их вешаем по столбам вдоль линии, чтоб другим неповадно, а на их место приходят новые. Места глухие, народ голодный, деньги всем нужны. Потери мы несем, и немалые, что говорить. Но и они от своего не отступятся, покуда японец платит. Война, доктор. Самая настоящая. В газетах про нее не пишут, а она идет.

Он бросил окурок, придавил каблуком и пошел к куда-то. Я постоял на холоде еще немного, потом повернул обратно к лазарету.

* * *