Глава 18

Глава 18

Поезд вкатывался в Харбин под утро, побитый, продырявленный, весь в свежих отметинах на дощатых стенках теплушек. Тайга кончилась внезапно, как сон. Только что за окном стояла глухая чернота, мёртвая и злая, в которой могло прятаться что угодно, и вдруг впереди разлилось зарево. Огни. Сотни огней. Фонари, окна, отсветы на низком небе.

Состав сбавил ход, лязгнул, пополз вдоль бесконечных путей. Я не сразу понял, куда мы приехали. Думал, станция как станция, наподобие прежних. Какое там.

Под закопчёнными навесами и прямо под открытым небом тянулись горы ящиков, и на их боках чёрной краской по трафарету значилось, что внутри снаряды. Рядом громоздились тюки прессованного сена, выше человеческого роста. Дымили полевые кухни, и от них тянуло пригорелой кашей. Десятки маневровых паровозов сновали туда-сюда, перекликаясь свистками. Между путями шёл народ. Шёл, бежал, толкался, тащил, орал.

Китайцы-кули с двухколёсными тачками катили груз, согнувшись пополам, мелко перебирая босыми ногами по жидкой грязи. Где-то в стороне ругались казаки. Мелькали белые косынки сестёр милосердия, их было много, целая стайка прошла вдоль вагонов. Речь стояла на трёх языках разом. Русская брань мешалась с гортанным маньчжурским говором и с отрывистым немецким, и весь этот гомон висел над станцией, как пар над котлом.

В общем, будто из тесной квартиры шагнул на торговую площадь в базарный день. С непривычки даже голова закружилась.

Долго стоять и глазеть не дали.

Едва состав замер у платформы, как к нашему вагону подбежали санитары с носилками. В Харбине дежурство у поездов было поставлено хорошо, не то что на постах. Встречали загодя, знали, что везём раненых, телеграф сработал ещё с линии. Носилки опустили прямо к ступенькам.

Зурова вынесли первым. Он лежал бледный, осунувшийся за ночь, но абсолютно в себе и в памяти. Когда его вытаскивали, увидел меня.

— Доктор! Вы там скажите им, чтоб ногу не отчекрыжили сгоряча. Я к ней привык, — сказал он наполовину в шутку, наполовину всерьез.

— Скажу, — ответил я. — Сам прослежу. Лежите смирно.

За ним понесли остальных, потом фон Зигеля. Старик идти мог, но санитары его всё одно подхватили под руки, и он, против обыкновения, не стал спорить, только сделал рожу еще недовольнее, чем обычно (как выяснилось, это возможно, я был потрясен).

Я пошёл следом за носилками. Бросить людей вот так, у вагона, и заняться своими делами я не мог. Больных и раненых надо сдать с рук на руки, иначе нехорошо и неправильно.

Сортировочный пункт Красного Креста стоял тут же, при вокзале, в длинном бараке под жестяной крышей. Внутри было людно и душно. Койки в два ряда, между ними проход, по нему сновали сёстры и фельдшеры. Знакомый запах ударил в нос, едва переступил порог. Карболка, йодоформ и тяжёлый дух крови и немытых тел.

Зурова положили на стол. К нему подошёл здешний хирург, немолодой, с бледным от бессонницы лицом и красными веками. Видно было, что он на ногах не первые сутки. Он снял мою повязку, поглядел на рану, нахмурился.

— Кто оперировал? — спросил он.

— Я, — сказал я. — На посту. Щепа от обшивки, в бедре, задело вену. Вену перевязал, дерево все вынул, наглухо не зашивал, оставил отток.

Он покосился на меня уже с интересом.

— Дерево, говорите. Всё вынули? Откуда такая уверенность? В глубоком канале можно и крупный кусок не разглядеть, не то что мелочь.

— Разглядел, — ответил я. — Метиленовой синькой.

Я ему коротко все рассказал. Разводишь синьку водой, заливаешь рану, держишь с полминуты, потом смываешь чистой кипячёной водой. Дерево синьку хорошо впитывает, а живая ткань — не особо. И всё, что засело, мелочь, занозы, опилки, проступает на дне раны синими точками, бери да доставай. А чего синька не возьмёт, то выгонишь струёй. Большой шприц Жане, на полтораста кубиков, тупую канюлю вместо иглы, чтоб ткань не порвать, и гонишь кипячёную воду в самый канал под напором. Обратная струя вымывает из глубины всё, до чего пинцетом не дотянуться.

Хирург слушал, и его лицо понемногу смягчалось. Под конец он потёр переносицу.

— Хитро, — сказал. — Просто и хитро. У нас тут дерева в людях бывает не меньше, чем свинца и осколков. Намучились мы с ним. Я это себе запишу, голубчик, не обессудьте.

— Записывайте на здоровье, — сказал я. — Для того и говорю.

Он кивнул и снова склонился над Зуровым. Теперь за его ногу я мог быть спокоен. Врач, такое впечатление, хороший. Ну и я еще буду интересоваться, как дела у соседа по вагону.

Фон Зигеля устроили на соседнем столе. Лицо у него было кислое, как всегда.

— Уезжаете, стало быть, Вадим Александрович, — произнес он.

— Да. Куда, правда, не знаю. Еще непонятно, в какое место отправят.

— Жаль. Я с вами, доктор, во многом не согласен. И с синькой вашей можно поспорить, и с промыванием под напором, а про замашки ваши я вообще даже не говорю. Хирургия не балаган, чтоб фокусы показывать. Но спорить с вами было занятно. Давно мне не попадался собеседник, которому есть что возразить по существу. Жаль, что вы уезжаете. С удовольствием бы продолжил общение, будь у нас время.

— Может, ещё и доспорим, Карл Карлович, — сказал я. — Война длинная. Поправляйтесь.

Он махнул рукой. Дескать, ступайте, нечего над душой стоять. Я кивнул и пошёл.

У выхода меня перехватили мои соседи. Горшков, Смирнов и Оболенский, все трое целые, отделавшиеся в той свалке испугом да парой ссадин. Они уже собрались, готовые расходиться кто куда. Горшкову с Смирновым было дальше, на юг, к своим частям, Оболенскому тоже, но поезда им предстояло искать порознь.

— Ну, доктор, — Горшков протянул широкую ладонь. — Спасибо за компанию. И за то, что Зурова спасли.

— Полно, — сказал я. — Работа.

— Работа работой, а человек человеком.

Он сунул руку в карман, достал визитную карточку, чуть помятую, и протянул мне.

— Вот. Случится в Петербурге появиться, после всего этого, непременно заходите. Адрес тут. Жена пирогами накормит, она у меня на них мастерица, не чета здешним кухням.

Я взял карточку, поблагодарил. Смирнов протянул свою.

— И ко мне, — сказал он. — Любопытно будет встретиться, когда все это закончится. А вообще у вас, доктор, голова устроена занятно. Не по-докторски. Точнее, не только так.

— А это хорошо или плохо? — спросил я.

— Это редко, — ответил он. — Но чаще всего это еще и хорошо.

Потом еще последовала визитка от Оболенского.

— Огромное спасибо, что спасли меня после той дуэ… точнее, после перестрелки. Я повел себя очень глупо.

— Теперь надеюсь, вы будете более осмотрительны.

— Несомненно! — выпалил Оболенский. Горшков и Смирнов сделали очень недоверчивые лица. Сомнения у них на этот счет, и большие. Ну тут уже ничего не поделаешь.

Они ушли. Толпа их проглотила в минуту. Карточки я убрал в боковой карман. Сохраню, конечно. Странное дело, пару недель назад я этих людей не знал, а теперь будто годы с ними прожил. Дорога так сводит. Хотя… сводит, а потом разводит, и поминай как звали.

А вот и Стрелецкая. Она увидела, что я разговариваю с офицерами, и решила подождать меня в стороне, у глухой стены барака, чтоб не мешать проходу. Аппарат свой, тот самый «Кодак», из-за которого вышла вся та история с жандармским ротмистром, она держала на ремне через плечо.

— Уезжаете, Вадим Александрович? — спросила она.

— Сперва в комендатуру, за предписанием. А там как лягут карты, потому что куда поеду, не знаю.

— А я пойду город смотреть. — Она поправила ремень аппарата. — Работа моя такая, смотреть да записывать. Заодно в редакцию телеграмму отобью, что жива. Не знаю, как рассказать им о том, что в дороге было. Назовут сумасшедшей. Хотя у нас там половина таких. Не сумасшедшему в журналистике делать нечего. Интересно он не напишет.

Она немного помолчала.

— Я ведь вам, доктор, по гроб жизни должница. Понимаете вы это или нет?

— Зачем вы так. Все хорошо.

— Нет. — Она качнула головой. — Если б не вы, не было бы сейчас никакого Харбина. Точнее, был, но не для меня. Я сидела б здесь в подвале в каком-нибудь весёлом доме. Опоенная, чтоб не брыкалась. И обслуживала бы публику до тех пор, пока не сдохла. А потом вы меня еще и от тюрьмы спасли. Я это помню.

Я не нашёлся, что сказать. Сказать тут было нечего. Слова про долг я не люблю. Не нужны они.

— Идите свой город смотреть, — сказал я. — И поосторожнее с аппаратом. Тут, я слышал, за хорошую вещь и пристукнуть могут.

— Я осторожная, — она улыбнулась собственной шутке. — Спасибо еще раз за всё.

Она протянула мне руку, и я пожал её. Рука была маленькая, но сильная. Рукопожатие почти мужское. Потом Стрелецкая повернулась и пошла к выходу, не оглядываясь, её спина мелькнула в дверях и пропала.

Вот и остался я один. Все разошлись, у каждого теперь своя дорога. И у меня своя. И первым делом эта дорога вела в самое тоскливое место на всякой войне. В канцелярию.

Здание комендатуры я отыскал не сразу, немного поплутал по привокзальной площади, пока не указали. Снаружи добротный каменный дом, внутри — филиал преисподней. Коридоры узкие, душные, набитые людьми до отказа. Под потолком висел табачный дым, причем плотно, синими слоями, хоть ножом режь. Где-то за стенками без умолку стучали телеграфные аппараты, и стук этот, злобный и нервный, не смолкал ни на минуту, будто само здание тряслось в лихорадке.

Народ тут собрался тоже нервный. Офицеры, интенданты, чиновники, все усталые, невыспавшиеся, у каждого свои проблемы, каждый норовил пролезть вперёд. Кто-то требовал вагон, кто-то билет, кто-то накладную на провиант. У окошек — толпы.

Очередь к нужному мне писарю тянулась через весь коридор. Я встал в хвост и приготовился ждать. Спешить, как выяснилось, было некуда, так что я просто стоял, привалившись к стене, и слушал, о чём говорят кругом. Говорили большей частью об одном. У всех был юг, фронт, но до фронта не доехать. Пути забиты, эшелоны идут впритык, очередь чуть ли не на месяц вперёд.

Впереди меня, у самого окна, матерился толстый интендант. Он совал писарю бумагу, тыкал в неё пальцем и требовал вагон под провизию немедля, сегодня же, не то у него на складе мясо протухнет. Писарь отвечал ему — ждите четыре дня, пути забиты. Интендант багровел, поминал начальство, грозился телеграфировать кому-то большому и страшному в Петербург. Толку никакого. За ним переминался артиллерийский поручик, молодой, злой, и цедил сквозь зубы, что так мы войну и проиграем, не от японца, а от своей же канцелярии. Никто ему не возразил. Как возражать очевидному!

Я дошёл до окошка часа за полтора. Писарь за барьером, молодой, в очках, с чернильным пятном на пальце, принял мои бумаги, не поднимая глаз. Открыл конверт, полистал, сверил, что-то отметил в толстой книге.

— Зауряд-врач, Красный Крест, — проговорил он скучным голосом. — По назначению. Так.

— Так, — подтвердил я. — Когда отправка и куда?

Он поднял наконец глаза. В них была тоска человека, который сто раз на дню говорит одно и то же.

— Сегодня решат, куда вас отправить… Или не сегодня, а завтра… В общем, дня через четыре, господин доктор. А может, и через пять. Или шесть. Как выйдет. — Он развёл руками. — Пути забиты, сами видите. Воинские эшелоны идут сплошняком, мы санитарные в любую щёлку суём, лишь бы протолкнуть. Раньше срока не обещаю. Ждите. Вот вам квартирный билет, пойдёте на постой в Новый город, участковый дом, там для проезжающих по нашей части держат комнаты. Адрес на билете.

Он сунул мне в окошко плотную бумажку с печатью и тут же отвернулся, пригласил следующего. Я взял билет, отошёл. Спорить было не с кем и не о чем. Четыре дня так четыре дня. Отдохну от дороги. Она временами была нервная, с приключениями.

На улице оказалось, что добраться до этого Нового города не на чем. Извозчиков расхватали, трамвай ходил редко и набивался наверняка так, что внутрь не влезть, а пешком с поклажей через весь Харбин я бы тащился до ночи. Пришлось взять рикшу.

Их тут стояло несколько, у площади. Двухколёсные коляски, лёгкие, на больших колёсах, и при каждой китаец в синей куртке, маленький, но поджарый и жилистый. Стоило мне поглядеть в их сторону, как один подскочил, залопотал, замахал руками к сиденью, мол, садитесь, повезу.

Я сел, и мне сделалось неловко. Человек впрягся в оглобли, как лошадь, и потрусил, шлёпая босыми ногами по грязи. Тащит здорового мужика, но это здесь в порядке вещей, никто и бровью не ведёт. Так что я сидел и терпел. Деваться некуда. Пока доеду, наверное, привыкну. К тому что не нравится, человек привыкает быстрее, чем хотелось бы.

Зато город я разглядел во всех подробностях, ехали ведь небыстро.

Харбин поразил меня размахом. Я ждал увидеть глухую азиатскую дыру при станции, бараки да фанзы, а тут стояли каменные дома в три-четыре этажа, новые, с волнистыми карнизами и лепными цветами по фасадам, так нынче в моде и в Петербурге. Сияли вывески ресторанов, золотом по чёрному. «Ориент». «Гранд-Отель». Двери стояли распахнутыми несмотря на ранний час, и оттуда, из тёплого нутра, тянуло музыкой, звоном бокалов, женским смехом. Кто-то там засиделся до утра и не спешил уходить.

А в двух шагах от этого великолепия начиналась грязь. Настоящая, непролазная. Свернешь в переулок, и каменные дома кончались, шли китайские фанзы, кривые, слепленные из чего попало. У стен сидели нищие, лежало какое-то тряпье. Бегали полуголые ребятишки. Воняло отбросами и дымом дешёвого угля.

На углах сидели менялы за низкими столиками, и перед каждым горкой лежало серебро, рубли вперемешку с китайской мелочью и японской монетой, которая бог весть какими путями сюда попадала. Торговали тут всем. Опиумом из-под полы, казённым добром неясного происхождения. Вывески шли в два языка, русская сверху, китайская столбиком сбоку. Русские слова почти все с ошибками. «Размѣнъ деньги, харошъ курсъ». Хозяин, возможно, по-русски говорил куда складнее, чем писал.

И посреди всего этого ходили патрули. Заамурцы, пограничная стража, рослые, хмурые, с примкнутыми штыками, шли по двое, по трое, поглядывая по сторонам тяжело и недоверчиво. Их тут было много, на каждом углу.

Где-то на юге, в сотнях вёрст отсюда, лилась большая кровь, везли тысячами убитых и раненых, а здесь пили шампанское под музыку и торговали всем на свете. Хотя тыл, наверное, всегда такой.

Участковый дом стоял уже в стороне от центра, в той части, что почище. Длинный кирпичный барак казённой постройки, разгороженный на квартиры и комнаты для служащих дороги. Таких домов по линии понастроили десятки и сотни, все на один лад, не отличишь. Меня встретил сторож, поглядел бумаги, провёл по коридору, отпер дверь.

Комната оказалась под стать всему казённому. Голые стены, крашенные дешёвой краской, железная койка с тощим тюфяком, стол, стул, шкаф. Окно глядело на пустой двор. Спартанская, неуютная, зато своя, пустая и тихая.

Я скинул шинель, стащил сапоги. Ноги загудели от облегчения. В углу нашёлся умывальник с холодной водой. Сполоснул лицо, шею, оттёр с рук дорожную грязь и копоть. Сел на койку, выдохнул. Вот теперь, кажется, можно перевести дух. Никто не стрелял, никого не воровали и не сажали в тюрьму за фотографии. Никого не надо зашивать. Четыре дня в моём распоряжении, спи да гуляй.

В дверь постучали.

Я открыл. На пороге стоял человек лет сорока, в домашней тужурке, со стаканом в подстаканнике в руке. Лицо обыкновенное, простоватое, с залысинами, усы рыжеватые, обвисшие. По всему видно, сосед, причем любопытный.

— Простите за бесцеремонность, — сказал он, улыбаясь. — Завьялов, Илья Матвеевич, инженер-путеец, служу тут по дистанции. Сосед ваш, через стенку. Гляжу, заехал кто-то новенький, да ещё, сторож сказал, доктор фронтовой. Дай, думаю, зайду познакомлюсь. У нас тут со скуки помрёшь, новый человек что праздник. Не помешал?

— Нисколько, — сказал я и посторонился. — Заходите. Дмитриев, Вадим Александрович. Только угощать мне вас нечем, сам с дороги.

— А я с собой принёс. — Он показал стакан и подмигнул. — Чаю себе налил, а вам, если позволите, ещё принесу, кипяток у меня всегда есть. Самовар держу, без самовара тут пропадёшь.

Он по-хозяйски прошёл, уселся на единственный стул, оставив мне койку, и сразу стало понятно, что человек он словоохотливый и одинокий. Прихлёбывая чай, он принялся расспрашивать, откуда я, да долго ли ехал, да как там на линии. Я отвечал коротко. Про засаду рассказал в двух словах, без подробностей. Он покивал, нисколько не удивившись.

— Это у нас обыкновенное дело, — сказал он. — На линии шалят постоянно. Вы, главное, доехали, и слава Богу.

Потом он окончательно разговорился.

— Вы газетам-то нашим не верьте, доктор, — сказал он, понизив голос, хотя в комнате нас было двое. — Они вам тут напишут про доблесть да про скорую викторию, а на деле всё худо. Я по службе много чего слышу, телеграф под боком, эшелоны через нас идут. Под Ляояном дрались, отдали Ляоян. Теперь к Мукдену пятятся. Японец прёт, как муравей, числом давит, лезет и лезет, его бьёшь, а на его место десять новых. Снарядов у наших нехватка, это все знают, кто при деле. А раненых везут, доктор, без счёту. Тысячами. Госпитали забиты, по дороге кладут, в школах, в казармах, где придётся. Вам работы хватит, не сомневайтесь, на десять жизней вперёд.

Он отхлебнул чаю, помолчал, оглядел меня оценивающе.

— А вы, я гляжу, тут человек совсем новый, наших порядков не знаете. Дайте-ка я вас упрежу, по-соседски, чтоб не вышло беды.

— Упредите, — сказал я. — Послушаю.

— Город наш, доктор, только с виду такой нарядный. — Он кивнул на окно, за которым где-то остался «Гранд-Отель» с музыкой. — Рестораны, огни, дамы. А копни поглубже, такая клоака, что не приведи Господь. Сюда со всей Сибири стеклась публика самая отчаянная. Золотая лихорадка, как в Америке. Деньги тут крутятся бешеные, на войне всегда так, и за деньгами этими тянется всякая дрянь. Каторжники беглые, дезертиры, контрабандисты, шулера, бог знает кто ещё. И народ этот ни Бога, ни чёрта не боится.

Он наклонился ко мне.

— Так что вы по Пристани и по Фуцзядяню вечером в одиночку не ходите. Особенно без револьвера. Есть у вас револьвер-то?

— Есть, — сказал я.

— Вот и держите при себе, а не в чемодане. Тут за хорошие часы, за сапоги, за бумажник в подворотне горло перехватят, и пикнуть не успеете. А тело в Сунгари. Река большая, всех примет, никто и не сыщется. Каждую неделю кого-нибудь вылавливают, раздетого, и хорошо, если опознают.

— Учту, — сказал я. — Спасибо за науку.

— Да это что, подворотни. — Завьялов махнул рукой. — Подворотни ещё полбеды. У нас, доктор, бывает и похуже. Хунхузы иной раз прямо в город просачиваются, средь бела дня. На прошлой неделе на пристани что-то взорвать хотели, едва успели накрыть. А шпионы японские, те и вовсе под каждым кустом сидят. Рядятся под китайцев, поди их отличи, китаец он китаец и есть, а у него под халатом динамитная шашка. Вешают их, ловят, а они всё лезут. Платят им хорошо, вот и лезут.

Он отставил пустой стакан.

— Так что вы, Вадим Александрович, тут ухо востро держите. Это вам не Петербург. Тут война к самому порогу подошла, только наряжена в праздничное.

* * *