Глава 6

Глава 6

Бумага у меня была. Казенный лист с гербовым штампом в углу, таких выдали в управлении целую пачку, на всякую дорожную надобность. Я разложил его на столике и отвинтил дорожную чернильницу.

Вера сидела на самом краешке дивана и со страхом следила за моими руками.

— Что вы пишете, доктор?

— Билет вам выписываю. Домой. — я обмакнул в чернила перо а потом спросил у Веры ее фамилию и отчество.

Писал я не спеша, очень разборчиво, как пишут важную бумагу.

«Сим свидетельствую, что у сестры милосердия Веры Николаевны Арсеньевой в пути следования наблюдался тяжкий приступ пароксизмальной тахикардии с угрозою сердечного упадка. По состоянию здоровья дальнейшее следование в район военных действий признаю безусловно противопоказанным. Подлежит освобождению от службы и возвращению к месту постоянного жительства». Внизу поставил должность, фамилию и число.

Дал чернилам подсохнуть и повернул лист к ней.

Она читала медленно, шевеля губами, и с каждой строчкой брови у нее лезли выше.

— Но я же… со мной же ничего. Сейчас ничего. Вы сами сказали, что все хорошо, и ничего особенно страшного у меня…

— Да. Но что случилось, я описал честно. Губы у вас синели, и пульс шел за сто восемьдесят. Этого я не выдумывал. — Я закрутил чернильницу. — Короче говоря, с такой бумагой к вам с упреками не подойдет ни одна живая душа. Ни ваша старшая, ни управление в Петербурге. Никто не спросит, отчего вы повернули. Слабое сердце, припадок в дороге, врач не пустил. Все. Дело закрыто. Вы не в чем не виноваты.

Она держала лист обеими руками, осторожно, за самые края.

— Это ведь неправда.

— Это правда наполовину, а для бумаги хватит и этого. Сердце у вас и в самом деле частит, я не выдумал диагноз. Остальное вас не касается. Вы не струсили, Вера. Вы захворали. Разница огромная, поверьте. Не всем суждено иметь непробиваемую душу. И те, кто ее не имеет, не должны себя винить. Они найдут призвание в другом. Обманывать себя и без толку храбриться можно недолго, вы это сами почувствовали.

Она молчала и смотрела на собственную фамилию, выведенную моей рукой. Потом до нее, кажется, дошло окончательно, и плечи у нее опустились.

— Деньги при вас есть? — спросил я. — На обратную дорогу.

— Есть. — она грустно кивнула. — И так есть, и в подкладку зашиты. Папенька велел. Он у меня обеспеченный. У меня даже без подкладки на билет первого класса хватит, и еще останется.

И тут же заплакала. Тихо, без всхлипов, просто слезы потекли из глаз. Видно, мысль про папеньку, который велел зашить деньги в подкладку и сам же отговаривал ехать, оказалась невыносимее всех моих рассказов про гангрену.

Я не стал ее успокаивать и немного подождал. Когда слезы немного прошли, продолжил объяснять.

— Слушайте внимательно. До Москвы мы еще не дошли, где-то посередине. Скоро будет узловая станция, Бологое. Там останавливаются все, и курьерские, и почтовые, и воинские. Большой узел, не полустанок. Сойдете там.

— А дальше? — шмыгнула носом Вера.

Или действительно не знает, что дальше, или хочет, чтоб я ей об этом рассказал.

— А дальше встанете на платформе и подождете. Через эти станции поезда идут что в одну сторону, что в другую, почитай, без передышки. Часа не пройдет, как подадут состав на Петербург, из Москвы. Курьерский или почтово-пассажирский, неважно. Возьмете билет в кассе и сядете. Скоро будете дома. Вот маменька-то удивится!

Она вытерла лицо ладонью, по-детски, и тут же снова шмыгнула носом.

— А вдруг не будет поезда.

— Будет. На этой дороге их больше, чем у вас слез. — Я сказал это весьма грубо, но она, как ни странно, улыбнулась. — Главное, не садитесь в первый попавшийся, не уточнив, а то уедите, куда не надо. Спросите у жандарма на перроне, на Петербург ли. Их там всегда полно. И в вагоне держитесь дамского отделения. Доедете.

Бумагу она все не выпускала из рук. И вдруг спохватилась, оглянулась на дверь купе так, будто за ней кто-то стоял.

— А ее же надо… ну, чтобы признали. Просто ваша подпись, разве этого довольно? Старшая скажет, мало ли что врач написал.

Замечание было дельное, я сам это хотел сказать, но она меня опередила. Ишь ты, не всегда ведет себя, как ребенок.

— Верно. Поэтому я сейчас отнесу ее особоуполномоченному от Общества, попрошу его подписи и казенной печати. После этого спорить будет уже не с чем. Я с ним разговаривал, он, по первому впечатлению, человек умный и хороший. Вы можете или тут пока посидеть, или к себе вернуться. Я скоро.

Лицо у нее переменилось. Встревожилась девушка.

— Тут? Одна? В вашем купе? — Она вцепилась в край дивана. — Нельзя мне тут. Если Елизавета Петровна увидит, что я к мужчине в купе захожу, она… она… она очень строгая. При каждом разговоре только и говорила, что с мужчинами надо быть осторожной. У них только одно на уме. Но что у них на уме — не говорила… Может, что-то не такое уж плохое… — она немного улыбнулась.

— И потом… — Вера замолчала, подбирая слова. — Я как ее увижу, у меня все из головы и вылетит. Стыдно станет. Подумаю, что трушу, и опять полезу на этот поезд, назло себе. Я себя знаю. У меня, может, нервы не для войны, но я упрямая до ужаса.

Правильно девушка говорила. Знала себя. Я и сам опасался того же. Стоит ей попасть под начальственный взгляд и вся ее решимость растает, как сахар в кипятке.

— Тогда сидите тут и не высовывайтесь, — сказал я. — Не знаю, насколько неприлично, но это точно лучше, чем уехать на войну. Я скоро.

Синий вагон стоял ближе к голове, я прошел к нему пришлось через те же лязгающие площадки, где из щелей тянуло угольной гарью, и снова очутился в тишине и благоухании. Проводник в белых перчатках вскинул на меня глаза, похоже, узнал и пропустил, ничего не сказав.

Вот оно, нужное купе. Я постучал.

— Войдите.

Назимов сидел и читал какую-то книгу. Похоже, художественную.

— Приветствую вас, вольный врач, — засмеялся он. — Что случилось?

— Я с делом. С небольшим, но важным. — Я остался стоять в дверях. — Девушке, сестре милосердия из соседнего с моим купе, было дурно. Пароксизм. Я ее осмотрел внимательнее. Сердце у нее срывается на пустом месте, от любого волнения. Тут, в поезде, я ее за минуту привел к норме. А на разгрузке санитарного поезда или в больнице, где кровь, крик и смерти, такой припадок ее доконает. Саму придется откачивать, вместо того чтобы дело делать. Работать она не сможет. Не потому, что не хочет, а поскольку именно не сможет.

— Печально, — наморщил лоб Назимов. — И к чему вы ведете?

— Я выписал ей заключение. Что по состоянию здоровья ей на фронт нельзя и надо вернуться домой. Прошу вашей подписи и печати. Одного меня здесь мало.

Я положил лист на столик и подвинул к нему. Он надел очки, прочел, нахмурился, дочитал до конца.

— Пароксизмальная тахикардия, — повторил он негромко, будто пробуя слова на вкус. — Грамотно изложено. Сухо и по делу. Где, говорите, работали? Подзабыл уже.

— Под началом доктора Беликова. Городская лечебница на Тверской.

— Под началом. О как. С Беликовым я лично не знаком.

Потом вздохнул.

— Хотя это все неважно. В принципе, вы правы. Я с таким сталкивался не раз и не два.

Он достал из дорожного несессера круглую печать и подушечку, дохнул на оттиск, приложил к углу листа. Потом обмакнул перо и расписался.

— Вот так. Теперь это настоящий документ. — Он промокнул подпись и протянул мне лист. — Вы все сделали правильно, молодой человек. Иной на вашем месте пожал бы плечами и поехал дальше, пускай, мол, начальство разбирается. А начальство в Харбине разобралось бы с ней просто. Свалилась бы она там в первую неделю, ее бы списали со скандалом и отправили назад с жуткой душевной травмой. Так что лучше все сделать сейчас.

— Благодарю.

— Это вам спасибо. Мне таких девиц на фронте не надо, мне там здоровые нужны. — Он снял очки и потер переносицу. — Сходить бы к ней, ободрить, да не пойду. Увидит меня, решит, что пришел распекать, и зальется слезами от вины. А виноватой ей быть не за что. Пускай уж едет спокойно. А с ее бумагами в Питере разберутся. Там много людей, которые за них жалование получают.

Я вернулся к себе через весь состав. Около своего купе я столкнулся с Елизаветой Петровной. Она как раз шла по коридору.

— Я хотел бы поговорить с вами одну минуту, — сказал я.

— Что случилось? — нахмурилась Елизавета Петровна.

— У меня к вам бумага. Сестра Арсеньева возвращается домой. По состоянию здоровья.

Я протянул ей лист. Она прочла, и лицо у нее стало красным от недовольства.

— Домой. — Она вернула мне лист, с брезгливостью держа его двумя пальцами. — Я так и знала. С первого дня знала, что с ней будут проблемы! Начала понимать, что ее ждет, и сразу в кусты. Сердечко у нее! У всех у нас сердечко, доктор, да не все бегут.

— Это не побег. Это медицинское заключение, подписанное особоуполномоченным. С печатью.

— Печать, — фыркнула она. — Печать-то ей выправят, а совесть кто выправит? Стыд один. Я в Болгарию ездила такой же девчонкой, как она сейчас, в семьдесят седьмом, тиф подхватила. И ничего, сердце выдержало.

Я не стал ничего говорить и вернулся в свое купе.

Вера, похоже, слышала наш разговор через дверь. Опять губы посинели, хоть и немного, и, судя по лицу, опять приготовилась плакать.

— Я не убегаю, — проговорила она. — Я ведь правда не…

— Никто не убегает. Дышите. — Я присел напротив, нашел запястье. Частило, но не сильно. Простой испуг, не пароксизм. — Ваша старшая храбрая женщина, спору нет. Только храбрость не каждому к лицу. Ей подходит, вам нет. И слава богу.

Пульс понемногу унялся. Краска вернулась. Она выпрямилась, отдышалась и сидела теперь смирно, комкая в руках мокрый платок.

— Вы на меня тоже так думаете? Что струсила?

— Я думаю, что вы решили заняться не своим делом. Вы молоды и не разобрались, что к чему. Извините за неприличный вопрос, но сколько вам лет?

— Восемнадцать. В январе девятнадцать. — Она шмыгнула носом и вдруг, успокоившись, начала рассказывать. — Папенька у меня мировой судья, его там все знают, Николай Аркадьевич Арсеньев. Сестра старшая замужем уже, за акцизным, в Твери живет, скучно у них до смерти. А я в институте училась. Все думала, что после замуж выдадут за кого-нибудь скучного, и буду я, как сестра, не знать куда деть себя с тоски.

— Такого вы не хотели.

— Не хотела. — Она даже улыбнулась. — Я Севастопольские рассказы читала, и про сестер крестовоздвиженских, как они под пулями. И про англичанку эту, Найтингель, которая с лампой ходила между ранеными. Я думала, вот настоящее. Вот где человек нужен. А меня замуж за столоначальника. Свататься уж приходили, Аполлинарий Сергеевич, помощник податного инспектора. Усы напомажены, говорит про повышение в чине и про новую мебель. Я как представила всю жизнь с этими усами и мебелью, так и решилась. Курсы окончила и записалась. Папенька плакал. Маменька слегла. А я уехала.

— И вот доехали до Бологого.

Она опустила голову.

— И вот доехала. Стыдно, доктор. Все так красиво было, а вышло жалко.

— Жалко было бы там, на фронте. А тут просто разумно. — Я пожал плечами. — В восемнадцать лет хотеть подвига не стыдно. Стыдно врать себе, что ты к нему готов, когда не готов.

— А вы? Вы зачем едете, если все так страшно? Вы же сами все это знаете и все равно едете.

Вопрос был прямой, и увильнуть от него вышло бы некрасиво. Я подумал, что можно сказать часть правды.

— У меня свои счеты. На мне висит одна казенная отметка… неблагонадежность. Поставили люди, которым я перешел дорогу. Снять ее по-хорошему мне не дали. А есть человек повыше, который обещал ее разорвать своей рукой, если я поработаю там, на фронте, и принесу пользу. Вот и вся причина. Никакой это не подвиг. Я не совсем уверен, что правильно делаю, отправляясь на войну. Мог бы пользу миру принести и в Петербурге. Но что сделано, то сделано.

Поезд начал сбавлять ход. За окном поплыли стрелки, будки, штабеля шпал, потянулись запасные пути с темными товарными составами. Колеса застучали реже, состав дернуло на переводе.

Бологое. Легко на помине.

— Собирайтесь, — сказал я. — Бумагу спрячьте надежнее. И не вздумайте вернуться обратно.

Она поднялась, прижала к груди заключение и протянула руку для прощания. Потом, должно быть, решила, что руки мало.

Она шагнула ко мне, привстала на цыпочки и неловко поцеловала в губы. Тут же отшатнулась, залившись краской.

— Простите. Простите, я… спасибо вам. Я никогда не забуду.

Поезд встал. За дверью в коридоре уже зашаркали, загремели чьи-то чемоданы, проводник прокричал станцию.

Так, с одним делом я наконец-то разобрался.Теперь пора приниматься за другое. Которое касается непосредственно меня.

Запечатанный конверт, который по поручению чиновника я должен был отвезти в Харбин, лежал на столике, а я гипнотизировал его взглядом. Не нравился мне этот конверт. И не исключено, что эта неприязнь у нас с конвертом была взаимной.

Мерзкий он какой-то. Непонятный.

Лицо у чиновника, когда он передавал мне конверт, было таким же мерзким, как этот кусок бумаги. Я тогда не придал значения, торопился, голова была занята кассой, складом и прочими актуальными вещами. Но теперь, на досуге, оно мне вспоминалось все отчетливее. Приторно любезная рожа, гладкая, улыбающаяся. И при этом ее владелец только что получил жутких звездюлей от принца.

Но улыбается. Желает успехов. Осознал свою вину? Меру, степень, глубину?

Маловероятно. А вот то, что он что-то задумал — вероятно больше.

И поэтому дал какую-то непонятную бумагу.

Написать там можно все, что угодно, и я сам это отвезу своему будущему начальству.

Хотя, может, я зря себя накручиваю. Есть шансы, что там просто формуляр в две строчки. Сдал, забыл, поехал дальше.

А может, и нет.

Выбросить? Соблазнительно. Только если на месте спросят бумагу, а ее нет, начнутся вопросы. Куда дел казенный конверт с печатью. Потерял? Нехорошо терять такое.

Короче, в идеале вскрыть и прочитать. Тогда хоть буду знать, что меня ждет. Но увы, это не так просто. На конверте печать. Герб, оттиск четкий. Снять аккуратно так, чтобы потом собрать без следа, дело не просто сложное, а очень сложное. Если заметят, что вскрывал, будет плохо.

Может, на меня нападут грабители и утащат один только этот конверт? Бывают же на свете странные люди! Сам в шоке, ваше превосходительство!

Но пока что я сунул конверт обратно и пошел в вагон-ресторан.

Ресторан был в середине состава, через два тамбура. Запахи — вкусные. Белые скатерти с медными лампами под потолком, и, такое впечатление, что качало в нем меньше, чем в прочих. Вот он, свободный столик. У окна слева по ходу движения. Меню подали рукописное, на серой картонке. Кормили здесь весьма недурно! Бульон с пирожком, расстегай с осетриной, котлеты пожарские, бифштекс с картофелем, на сладкое компот и кофе. Я взял бульон и бифштекс. Вино брать не стал, ехать еще долго, голова должна соображать, да и вообще я непьющий, как мои соседи-картежники мне не нравится.

Обедал один. За соседними столами ели какие-то штатские, ехавшие, видно, по казенной надобности, чета пожилых немцев (наверняка не до конечной собрались), прапорщик с молодой женой. А наискосок, у другого окна, сидела барышня.

Ее я приметил сразу. Лет двадцати трех, может, четырех. Одета хорошо, дорого даже, дорожный костюм темного сукна, перчатки, на пальце кольцо с камешком. Лицо, что называется, заметное. Из тех, на которые мужчина оборачивается невольно, а потом еще раз. Ела она мало, ковыряла вилкой котлету и поглядывала по сторонам. И в этом ее поглядывании было что-то, что мне не понравилось.

Не понравилось не сразу, а когда я понял, на кого она смотрит.

За столом у дальней стены сидели четверо знакомых. Зуров, Смирнов, Горшков и молоденький князь Оболенский (фамильную саблю он в ресторан не захватил). Барышня смотрела на них. Не так, как смотрит на офицеров скучающая в дороге дама. А как-то внимательно, будто прицельно. Оценивающе.

Таким взглядом на потенциальных ухажеров не смотрят.

Поэтому непонятно.

Я доел бифштекс, выпил кофе, расплатился и поднялся. И вышло так, что барышня поднялась почти тогда же. Будто ждала. Я придержал тяжелую дверь тамбура, она прошла мимо, благодарно скользнув по мне взглядом, и двинулась туда же, куда и я.

В мой же вагон. Я шел сзади, шагах в пяти. Она миновала тамбур, прошла по коридору и скрылась в купе, не доходя до моего пару дверей. Я поравнялся, скользнул глазом. Дверь она прикрыть не успела или не сочла нужным. Купе пустое. То есть пустое от попутчиков. Барышня ехала одна.

Любопытно. Дама, которая берет целое купе второго класса себе одной и едет без горничной, без спутника, без никого. Деньги, стало быть, есть. А компании нет. Или нарочно нет.

Хотя мне-то что. Может, и к лучшему, что соседей у нее нет. Меньше людей — спокойнее в пути.

Я зашел к себе, задвинул дверь и снова достал чертов конверт. Пора решать этот вопрос. Хватит ему висеть над душой.

Резать край было нельзя, заклеено плотно, бумага хорошая, всякий надрез виден. Значит, будем «жарить». Но сургуч — штука капризная. Остыв, он делается хрупким, крошится, а от тепла плавится в две секунды. Греть надо снизу, под нашлепкой, между сургучом и бумагой, не трогая верхний оттиск с гербом. Нижний слой размягчится, печать отойдет целиком, а герб сверху останется как был.

Инструмент у меня имелся. Спиртовка в походной аптечке, без нее иглы не прокалить. Металлический шпатель, плоский, тонкий, как раз подлезть под сургуч. И тупой конец скальпеля на случай, если шпатель не возьмет. А чтобы герб не повело от лишнего жара, прикрыть его сверху тряпкой, смоченной в холодной воде.

План был недурен. Получится или нет, бог весть, сургуч мог весь потечь и тогда хоть выбрасывай. Но попробовать надо. Я поставил спиртовку, рядом положил шпатель и скальпель, налил в стакан воды и опустил туда вторую тряпицу. Достал спички, и…

И тут в дверь постучали.

Негромко, как-то женственно. Пришлось быстро все убирать.

— Войдите.

Дверь откатилась, и на пороге стояла она. Та самая барышня из ресторана.

— Простите ради бога. — Голос был мягкий, чуть виноватый. — Я узнала от проводника, что в этом вагоне едет доктор. Это ведь вы?

— Я. Дмитриев Вадим Александрович. Что-то случилось?

— Мигрень. — Она прижала пальцы к виску, поморщилась. — Ужасная мигрень, только что началась. В дороге со мной часто так бывает. Я бы не посмела вас беспокоить, но это сделалось невыносимо. У вас, может быть, найдется что-нибудь.

— Заходите, садитесь.

Она вошла, опустилась на край дивана напротив. Сказала, что ее зовут Софья, и тут же снова прижала ладонь ко лбу, очень страдальчески.

Мне это как-то не понравилось. Очень уж чересчур. Прям как на сцене.

Я придвинулся, взял ее за подбородок, повернул лицо к свету лампы. Заглянул в глаза.

И получил подтверждение своим мыслям.

При настоящей мигрени, острой невралгической боли, человек жмурится от света, отворачивается, зрачки у него сужены или, наоборот, расширены, на лбу испарина, пульс частый. Все это подделать нельзя, как ни старайся. А передо мной сидела барышня с чистыми, спокойными глазами. Лампа била ей прямо в лицо, и она не щурилась, не моргала лишнего, смотрела на меня в упор. Зрачки совершенно как у здоровой. Я мельком взял ее за запястье, будто бы проверить, не жар ли. Пульс шел спокойно, неторопливо, без всякой спешки. Кожа сухая, цвет лица свежий, румяный.

Никакой мигрени. Здорова, как не знаю кто.

Однако же. Не зря она мне показалась странной в ресторане. Чутье не обмануло.

И чего же, красавица, тебе от меня надо?

Ладно, поиграем. Я вроде как ничего не понял.

— Случай тяжелый, — сказал я серьезно. — Но вам повезло. У меня есть средство. Новейшее, парижское, еще толком и не в продаже. Один профессор с медицинского факультета дал мне на пробу. С мигренью справляется за минуту, сам не верил, пока не увидел.

— Правда? — Глаза у нее блеснули. — За минуту?

— Увидите сами.

Я залез в вещи, отсыпал в чайную ложку активированного угля. Развел в полстакане воды, размешал. Вышла жуткая черная муть.

— На вид страшновато, — сказал я, подавая ей стакан. — Но действует безотказно. Пейте до дна, маленькими глотками.

Она глянула на черную жижу с сомнением, но выпила. Поморщилась, на сей раз, кажется, искренне. Я отобрал стакан, сел, достал часы.

— Немного посидим молча. Закройте глаза, дышите спокойно. Ждем.

Она прикрыла глаза. Я смотрел на секундную стрелку. Через минуту я спросил:

— Ну как?

Софья открыла глаза, будто прислушалась к себе, и лицо ее озарилось.

— Боже мой. — Голос дрогнул театральным удивлением. — А ведь и правда. Прошло. Совсем прошло, как рукой сняло. Доктор, вы кудесник.

— Парижская наука, — скромно сказал я. — Я тут ни при чем.

Дальше пошло, как я и ждал. Барышня не торопилась уходить. Откинулась на спинку, повела плечом, оглядела меня уже без всякой страдальческой мины, с откровенным интересом. Заговорила о том, как тяжело ей даются дороги, как она нервничает в поезде, как одиноко ехать одной, когда не с кем словом перемолвиться. И до чего ей приятно, что в соседях оказался такой интересный молодой человек, да притом доктор. Спас ее от злобной мигрени.

— Я ведь вас еще в вагоне-ресторане заметила, — сказала она, чуть подавшись вперед. — Подумала тогда, какое умное лицо. Не то что эти. — Она повела глазами куда-то в сторону офицеров. — Шумят, в карты играют. А вы сидели один и о чем-то думали.

— Думал, не взять ли еще кофе.

Она засмеялась.

— Знаете что, доктор. — Софья понизила голос, словно делилась тайной. — У меня в купе есть превосходный коньяк. Французский, настоящий. Брат когда-то подарил. Что нам с вами скучать порознь… лучше скучать вместе! Принести? Выпьем за ваше парижское чудо. Разделим одиночество на двоих.

— С удовольствием, — сказал я.

Так-так-так. Чует мое сердце, все очень серьезно. Кто как зарабатывает себе на жизнь, а эта девица — явно нехорошими способами. Нет, не предложить себя за деньги. Другое.

И ее надо вывести на чистую воду, пока она не облапошила кого-нибудь. Тех же офицеров. Юный князь в такой ситуации мог бы потерять голову не хуже, чем от удара фамильной сабли.

Софья упорхнула и через минуту вернулась. В руках сумочка, и из сумочки она достала бутылку коньяку, две дорожные серебряные рюмки и сверток. В свертке оказался нарезанный лимон, присыпанный сахаром, и плитка шоколаду. Расставила все на столике ловко, по-хозяйски, видно было, что не впервой.

— Лимон к коньяку, — сказала она. — Как государь любит, говорят. И шоколад.

Села рядом, не напротив, а рядом, на мой диван, прикоснувшись бедром. Налила в обе рюмки, протянула мне одну. И вот тут, когда рюмка пошла ко мне в руку, я и поймал запах.

Он был тонкий, почти незаметный. Дубовая бочка, спирт, виноград, все как полагается хорошему коньяку. А под этим, на самом донышке, что-то еще. Сладковатое и химическое разом, с этакой дынной ноткой. Мирный обыватель не уловил бы его и за сто лет, перебило бы букетом. Но я запах хлоралгидрата я знаю.

Он снотворное, и сильное. Любимая игрушка вагонных воров. Капнул в рюмку, клиент уснул, а проснулся уже без бумажника, без часов и без прочих вещей. Валит человека за пять минут.

Значит, вот оно что.

Однако, голубушка! Зря я опасался, что дорога выдастся скучной.

— За парижскую науку, — сказал я, поднимая рюмку.

— За вас, доктор.

Я поднес рюмку к губам и сделал глоток. Большой, жадный, как пьет человек, которому хорошо и весело. Только в горло не пустил ни капли. Подержал во рту.

Хлоралгидрат со спиртом сделали за меня всю работу. Слизистую обожгло так, что и притворяться особо не пришлось. Я натурально побагровел, задержал дыхание, глаза заслезились. Скривился, мотнул головой и закашлялся, надсадно, в голос, будто питье пошло не в то горло. Свободной рукой выхватил из кармана платок (он у меня большой, плотный, батистовый), прижал ко рту, отвернулся и выплюнул в платок весь коньяк.

Скомкал мокрую тряпку, сунул обратно в карман. Вытер слезы. Прокашлялся еще раз для верности и сказал хрипло:

— Крепкая штука. Аж дух перехватило.

Софья смотрела на меня и видела то, что хотела увидеть. Пустую рюмку. Закашлявшегося, побагровевшего мужчину. Дело сделано, доза внутри, осталось подождать. Ее лицо стало довольным.

— Ох, простите. Он и правда крепкий, надо было предупредить. Я с вашего дозволения выпила совсем чуть-чуть. На меня коньяк и так очень сильно действует, я прямо-таки теряю голову.

Рюмку она только пригубила.

— Сейчас отдышусь, — сказал я. — Редко пью, вот и случается такое. Наверное, надо чаще. Для нервов полезно.

Она пододвинулась еще ближе, прям заворковала, тронула меня за рукав, потом положила свою руку на мою, начала что-то говорить про то, как ей хорошо и спокойно рядом со мной. Окончательно завладев моей рукой, она как бы невзначай положила ее на свое колено. Что-то ты переигрываешь, девушка, клиент так может возбудиться и не уснуть.

Я слушал вполуха и считал про себя время. Минута. Две. Три. Пять. Пора было начинать представление.

Ладонью я провел по лбу. Поморгал. Потер пальцами виски, медленно, будто в голове отяжелело.

— Что-то душно… — сказал я заплетающимся языком. — В вагоне душно. И голова… голова тяжелая сделалась.

— Так вы прилягте, доктор. — Голос ее стал заботливым до приторности. — Откиньтесь, отдохните. Я посижу рядом.

— Да… пожалуй…

Я откинулся на спинку дивана, уронил руку, свесил голову набок и прикрыл глаза. Задышал глубоко, спокойно, как дышит спящий с чистой совестью (если такие в природе существуют).

И стал смотреть сквозь ресницы.

Долго ждать не пришлось. Софья посидела с минуту неподвижно, потом тихо окликнула, раз, другой. Я не отозвался. Тогда с ней произошла перемена, и очень любопытная. Лицо стало жестким, наглым, даже злым. Передо мной сидела уже не кокетливая барышня, а нечто совсем другое.

Она поднялась, прислушалась к коридору. Там было тихо. Потом наклонилась надо мной и пошла шарить. Быстро, умело, без суеты. Тронула карманы сюртука снаружи и сунула руку за пазуху, туда, где обычно лежит бумажник. Пальцы у нее были ловкие, легкие, почти не чувствовались. Почти, конечно.

Я дал ей добраться до бумажника. И когда она потащила его, открыл глаза и схватил ее за запястье.

Она дернулась, но силы оказались неравны. Я чуть надавил ей на основание большого пальца. Это больно. Софья ахнула, лицо перекосило от боли.

— Что же вы, сударыня, — сказал я тихо. — По карманам лазить нехорошо. А поить людей снотворным еще больше нехорошо.

Но она не растерялась. Не стала вырываться, не завизжала. Свободной, левой рукой коротко и сильно стукнула в деревянную переборку вагона. Раз. Другой. Третий.

Сигнал, что ли?

Не успел я сообразить, кому она стучит, как дверь купе резко откатилась в сторону. На пороге стоял мужчина. Мрачный, плечистый, с тяжелым лицом и решительными глазами. Раньше я его не видел. В опущенной руке у него поблескивал вороненой сталью маленький бельгийский браунинг.

Он шагнул внутрь, прикрыл за собой дверь и негромко произнес:

— Руки убрал от моей сестры. Живо. Я сейчас полицию позову, и ты сгниешь на каторге за насилие.

* * *