Глава 10

Глава 10

Без крика. Молча. Из-за этого, в полной темноте, в адском свете ультрафиолетовой лампы это выглядело совсем страшно. Лицо у него стало не злое даже, а пустое. Зомби просто. Задушить меня, что ли, решил. Лампа в моей руке мотнулась, лиловый луч черканул по потолку. Она была в правой руке, то есть левая оказалась свободна.

Бить пришлось, не раздумывая. На размышления времени не было. Я качнулся вправо, уклонившись от его руки, и встретил его коротким левым в челюсть, снизу-сбоку, все по классике.

Ave, левый хук.

Кулак вошел хорошо, в челюсть. Голова у солдата дернулась, ноги подломились, и он сел, потом завалился набок, на мокрые доски.

Добрым словом и левым хуком можно добиться гораздо большего, чем одним добрым словом, подумалось мне. Перефразировал немного великого классика.

Кто-то наконец догадался зажечь фонарь, и теплушку залило обычным желтым светом. Лиловая лампа в моей руке теперь не нужна. Получивший в челюсть убийца оказался крепким, еще не успел упасть, а уже начал вставать, но на него накинулись со всех сторон. Жандарм, унтер, и свои же солдаты наперебой, будто только и ждали отмашки. Навалились, заломили руки, придавили коленом спину. Кто-то кричал «сильнее держи», кто-то, наоборот, говорил, что надо аккуратнее, чтоб не задушить. Связали ремнями и веревками, жандармы еще и наручники надели. Теперь человек лежал, отвернув лицо к стене, и молчал.

— Вещи его где, — сказал жандарм, отдуваясь. — Мешок, скатка, что там еще.

Принесли. Вытрясли прямо на доски, при всех. Портянки, ложка, кисет, прочее барахло. А на самом дне, завернутый в тряпку, лежал кожаный кошель. Тугой, увесистый по виду. Хотел, наверное, спрятать куда подальше, да не успел. Жандарм раскрыл его, заглянул, присвистнул и высыпал на ладонь горсть серебра и смятые бумажки.

— Кошель убитого, — сказал унтер глухо. — И его деньги.

Стало тихо. Все и так все поняли, что к чему, а тут еще и новые доказательства. Есть смысл о чем-то разговаривать с убийцей?

Суворин все же решил поговорить. Прошел вперед, присел над связанным на корточки, заглянул ему в лицо.

— Ну. Рассказывай, как было. Сам признаешься, легче будет, на суде зачтется.

Тот не ответил. Даже не пошевелился. Смотрел в стену, как смотрят, когда внутри уже все решено.

— Ты что, языка лишился? — Суворин повысил голос. — Спрашиваю, как убил.

Молчание. Жандарм шагнул к начальнику эшелона.

— Оставьте, ваше высокоблагородие. Чего вы из него тянете. И так все ясно как день. Кошель при нем, кровь на шинели, ротный деньги опознал… да их тут все опознают. Молчит и пусть молчит, его право. Он теперь до самого следователя ни слова не скажет, я эту породу знаю. А и скажет, так наврет. Ничего он к делу не прибавит, кроме вранья.

Суворин постоял еще, глядя на упрямый затылок, потом поднялся, держась за поясницу.

— Понятно.

Связанного подняли, поставили на ноги, повели к выходу. В дверях он на секунду уперся, обернулся и нашел глазами меня. Опять этот пустой взгляд. Я смотрел в ответ и думал, что он этим хочет сказать. Потом его пихнули в спину, и он вышел в начавшийся небольшой дождь.

А теперь дело за бумагами.

…В кабинете начальника станции Батраки горела керосиновая лампа под жестяным абажуром, и от нее по столу лежал желтый круг, а по углам копилась темнота. Народу набилось много. Суворин, Назимов, фон Зигель, я, старший жандарм с поезда, местный унтер из жандармского надзора, сам начальник станции, толстенький и заспанный, и при нем помощник, тощий, с чернильницей наготове. Тесно, накурено, кто-то один все распахивал форточку, кто-то другой тут же ее прикрывал.

Местный унтер взял дело в свои руки. Разбирался, похоже. С опытом. Наверное, работал раньше в сыскной полиции или в чем-то таком. Не просто ходил по полустанкам.

Он расстегнул ворот, сел к столу боком и начал диктовать.

— Пишите. Акт дознания. Сего числа, на станции Батраки Самаро-Златоустовской дороги, при следовании воинского эшелона номер… номер потом проставите… обнаружен труп нижнего чина, такой-то роты. Признаки насильственной смерти. Дальше с новой строки.

Перо у помощника скрипело, цеплялось за бумагу, брызгало. Он макал часто, писал старательным писарским почерком. Фон Зигель сидел рядом и время от времени пытался поправлять. Ни в каком деле не обойтись без нашего профессора. Обязан подсказать. Наверное, если у кого-то в поезде случится роман, он во время любовных занятий неведомым образом окажется рядом, будет критиковать и подсказывать.

— Про метод обнаружения отдельным пунктом, — сказал Назимов и обернулся ко мне. — Вадим Александрович, как это обозначить, чтоб по-научному.

— Пишите так, — сказал я. — Поскольку на влажном сукне следы крови неразличимы простым глазом, зауряд-врач Дмитриев применил физико-химический способ обнаружения. Освещение ультрафиолетовым светом, при котором кровяные пятна поглощают лучи и выделяются темными, и реактивную пробу с перекисью водорода. На шинели обвиняемого обнаружены обширные следы, давшие при пробе вскипание.

— Вскипание, — повторил помощник, дописывая.

Оно самое. Хорошее слово, ученое. Дарю, можешь использовать в разговорах с женой. «Дорогая, перестань вскипать из-за мелочей».

— Пергидроль на крови пенится, — сказал я. — В крови есть особое начало, фермент, он перекись разлагает, и идет кислород пузырями. Чистая химия. На простой воде или на грязи не вспенится, а на крови да. Так и пишите — реакция положительная.

Дальше пошло проще. Записали показания ротного про кошель, который принадлежал убитому, это подтвердили еще несколько человек. Записали, что обвиняемый от дачи показаний отказался и хранил молчание. Кошель пересчитали при всех, переписали до копейки, завернули обратно и приобщили к акту как вещественное доказательство. Туда же, отдельным узлом, отправилась шинель с темными пятнами на рукаве, которую сняли со связанного.

— Теперь все пусть подписывают, — сказал унтер.

Подписывали по очереди, передавая перо. Суворин расписался размашисто, одним росчерком. Назимов аккуратно, с титулом. Фон Зигель вывел свою фамилию готическими крючками, мелко. Я расписался под ними, скромно, зауряд-врач Дмитриев. Местный унтер приложил руку весьма коряво. Бумага обросла подписями, обрела солидность и вес.

— Ну, с богом, — сказал начальник станции. — Пойдемте на телеграф, что ли. Нужна депеша. Пусть там решают, как быть, мое дело маленькое.

Телеграфная была через две двери, полная запахов тесная комнатушка, и в ней пахло сургучом, нагретой медью, дымом из печки и черт его знает чем еще. Аппарат Морзе стоял на столе под лампой, рядом лежала бухта бумажной ленты, тонкой, как стружка. Разбуженный телеграфист, протирая глаза, сел к ключу.

Суворин продиктовал депешу коротко. По линии жандармско-полицейского управления дорог, начальству отделения, о происшествии в эшелоне и о задержанном. Телеграфист застучал ключом.

— Теперь ждем, — сказал унтер и сел на табурет у стены.

Ждали с полчаса. Суворин курил у форточки, фон Зигель дремал, привалившись к косяку. Я смотрел, как телеграфист от нечего делать сворачивает конец ленты в спираль. Потом аппарат вдруг ожил сам, без спросу, и пополз, выщелкивая точки и тире на ленту. Телеграфист подхватил ее пальцами, поднес к лампе, зашевелил губами.

— Готово, — сказал он. — Принимаю. Эшелон… следовать без задержки. Задержанного… оставить на месте под стражей. Для передачи судебному следователю. Точка.

— Слава богу, — кивнул Суворин. — Значит, не стоим.

Местный унтер приосанился.

— Не извольте беспокоиться. Мы его сей же час в станционную каталажку определим, под замок. А утром, с первым почтово-пассажирским, под конвоем повезем в Сызрань, в уездную тюрьму. Там его следователь и оформит честь по чести. У нас не убежит, у нас порядок.

Каталажка оказалась тут же, при станции, в торце пакгауза, низкая дверь с двумя засовами и оконце под потолком, забранное решеткой. Туда его и свели. Он не упирался, шел сам. У двери унтер развязал ему руки, чтоб не отлежал, и втолкнул внутрь. Дверь грохнула, засовы лязгнули один за другим. Все. На свету фонаря я успел разглядеть его лицо в последний раз. Никакого раскаяния на нем не было, и страха тоже. Усталость одна, как у человека, который долго чего-то ждал и наконец дождался, и теперь ему все равно. Голова уже на плахе или в петле. Хотя денег было у убитого много, хороший куш мог сорвать.

Оставалось последнее, что нужно сделать, и оно же самое неприятное. Тело.

Везти убитого дальше в теплушке, среди живых, нельзя никак. Санитарный устав на этот счет строг, и не зря. Разбираться по приказам не положено, отчего умер. Покойник в вагоне, при сотнях людей, это не покойник уже, а потенциальный рассадник заразы. Тиф, холера, что угодно. Так что убитому дальше с нами было не по пути. Перестраховка, конечно, сейчас холодно, и умер не от болезни, но приказ исключений не допускает.

Тело вынесли на перрон на носилках, накрыв шинелью с головой. Фон Зигель осмотрел его наскоро при фонаре, дотронулся до раны, и подписал свидетельство о смерти. Я расписался свидетелем. Бумагу передали станционной полиции, и убитый официально перестал быть нашей заботой и стал заботой их.

— В ледник пока, — распорядился начальник станции. — Куда ж его еще. До утра полежит на холоду, не испортится.

Ледник у них был знатный, глубокий погреб с набитым с зимы льдом, где станционные держали провизию, мясо, рыбу для буфета. Туда и снесли. Меня покоробило, что мертвое тело вместе с провизией, но для этих мест такое, похоже, было нормой. Местный унтер объяснил, что утром из волости приедет земский фельдшер, вскроет покойника для порядка, запишет, отчего помер, хотя и так все записано и все понятно, а после убитого похоронят на сельском погосте за казенный счет. Такое уже случалось, сказал он. Потом мрачно добавил — и еще случится не раз.

Ротный командир, хмурый, расстегнул на убитом ворот и забрал то, что полагалось вернуть в роту и семье. Нательный крест, еще что-то. Все это он переписал в ведомость огрызком карандаша. А деньги, выигранные им у всего вагона, считаются деньгами убитого, и после следствия отправят в деревню, семье. Вместе с похоронной бумагой.

Я постоял у входа в ледник, пока тело укладывали на лед, между кадками с буфетной провизией. Снизу тянуло холодом и сыростью. Сторож с фонарем повозился, поправил носилки, чтоб не съехали, и захлопнул тяжелую крышку. Странное соседство, мертвый солдат и говяжьи туши, но на войне, говорят, привыкаешь и не к такому. Утром приедет земский фельдшер, вскроет покойника наскоро, чтоб записать то, что и без него записано, и поедет назад по своим волостным делам. А потом убитого опустят в яму на сельском погосте, и поп прочтет над ним, что положено, за казенный счет, без лишних слов. Может, и крест поставят. А может, и нет. Да ну, над всеми ставят, как иначе.

— Поехали, господа, — сказал Суворин. — Хватит с нас на сегодня.

Колокол ударил трижды, паровоз отозвался долгим гудком, состав дернулся и пошел. Скоро впереди показался мост.

Александровский мост через Волгу — самый длинный в Европе, верста с лишком, тринадцать пролетов на каменных быках. Вблизи он оказался даже больше, чем я думал. Поезд втянулся в железную клетку ферм, и она загремела, заухала, отзываясь на каждый стык так, что закладывало уши. За переплетом балок внизу разворачивалась Волга, темная, широкая, огромная. Луна выкатилась из-за туч, и по воде легла дорожка, и было ее видно сразу на полверсты в обе стороны. Мост гудел и нес нас над всей этой водой, медленно, тяжело, основательно.

Отношение ко мне после неожиданного раскрытого убийства переменилось. Зауважали — очень.

— Ну, доктор, удружили, — сказал Смирнов. — Кабы не вы с вашим фонарем, стояли бы мы в Батраках до второго пришествия. Пока следствие, пока то да се, эшелон бы на трое суток застыл на путях.

Солдаты в тамбуре расступались молча и смотрели вслед как-то искоса. будто я не доктор, а колдун. Один даже перекрестился, когда думал, что не вижу. Лампа, темнота, кровь, непонятным образом проступившая из ничего на чужом рукаве, это для них это было жутковато.

Неожиданно ко мне заглянул сам Назимов.

— Зайдемте к Карлу Карловичу. Он просит зайти, угощает коньяком. После такой ночи грех не выпить.

Купе фон Зигеля вполне вместило четверых. Сам хозяин, Назимов, я и даже начальник эшелона, пришедший последним. Коньяк был хороший, я в этом не знаток, но горло обожгло (не так, как тем коньяком, который с сонными каплями), и в голове сразу слегка зашумело.

Потом фон Зигель отставил рюмку и уставился на меня. Видно было, что весь вечер он терпел и наконец дотерпел до своего вопроса.

— Вот чего я в толк не возьму. Лампу эту кварцевую вы у меня же из багажа и выпросили. Я ее для другого вез, волчанку лечить, кожный туберкулез, по способу датчанина Финзена. Светят ею больным, по часу, неделями. А вам с чего в голову пришло шинели ею светить? Хирургу! С какой такой стати?

Назимов с начальником поезда тоже заинтересовались. Вопрос, по совести, законный, не задать его невозможно. И ответ у меня был готов заранее. Не раз и не два я отвечал на нечто подобное. Не объяснять же им, в самом деле, откуда я это знаю на самом-то деле.

— Да случай, Карл Карлович, — сказал я и пожал плечами как можно небрежнее. — Читал я с полгода назад или больше один заграничный журнал. То ли немецкий, по физике, «Annalen der Physik», то ли французский какой-то вестник, не упомню точно. И статья там скучнейшая, по оптике. Пролистывал, я наукой вообще интересуюсь. В статье было про льняные ткани, про преломление света, про что-то такое, я не физик, многого, врать не буду, не совсем понял. Но что оказалось самым главным! Автор вскользь обмолвился, что органические жидкости, в отличие от воды, ультрафиолетовый спектр поглощают и оттого под таким светом кажутся черными. Я и запомнил, как курьез. Без всякой пользы. А нынче, когда увидел, что шинели у всех мокрые насквозь и глазом ничего не разобрать, оно само и всплыло. Дай, думаю, проверю на деле, благо лампа под боком. Проверил.

— А перекись, — вставил начальник поезда. — С перекисью-то откуда?

— Перекись это уже азы, — сказал я. — Пергидроль на любой ране пенится, это всякий фельдшер знает, кто хоть раз ссадину обрабатывал. Фермент крови ее разлагает, идет кислород. Так что тут я ничего нового не выдумал. Просто соединил одно с другим.

Фон Зигель помолчал, задумчиво покрутил головой.

— Интересный вы человек… но не боялись осрамиться? — спросил он. — Вывели бы сорок человек под лампу, посветили, и пшик. Ни пятна, ни виноватого. Перед всем эшелоном.

— Боялся, — сказал я честно. — Но что делать! Риск — дело благородное. Без риска никогда ничего не получится. Не рискнул бы — убийца ушел от ответа, да и стояли бы тут наверное еще долго.

— Хладнокровно рассуждаете, — заметил Зигель. — Очень похвально.

Назимов согласился.

— Это ж надо, — сказал он. — Прочитать пустяк в скучной статье, забыть про него на полгода, а потом в нужную минуту достать из памяти, как из кармана. Голова, господа. Вот что значит голова.

Фон Зигель выпил еще коньяку и кивнул. Ответ его устроил. Немецкий журнал, физика, оптика. Солидно! Сумасбродный мальчишка, который накануне дерзил ему в вагоне, на глазах превращался во что-то понятное и почти приличное. В начитанного человека с аналитическим складом ума. С таким можно и коньяку выпить.

— Ну, за науку тогда, — сказал он и поднял рюмку.

— За науку, — согласился Суворин.

* * *