Петербургский врач 6 · Глава 13

Глава 13

Обход я делал в третьем часу ночи, уже плохо соображая, какой это обход по счету и какая по счету ночь. В тифозной землянке стоял спертый, тяжелый воздух. Три десятка человек дышали, стонали, бормотали в бреду, и все это сливалось в один сплошной звук. За эти недели я притерпелся к нему, как к шуму дождя. Щупал лбы, считал пульс, и половину делал уже автоматически.

От дальней стены раздался крик.

Короткий, страшный, на одной ноте. Так в бреду не кричат. В нем мычат, зовут, ругаются с кем-то невидимым. А это был крик боли, живой и осмысленный.

Кричал Савельев, солдат третьей роты, лет двадцати. Вторая неделя тифа. До этой минуты он лежал пластом, в глухом жару, и на обходах я отмечал у него только пульс да температуру. Теперь он подтянул колени к самому животу и застыл на боку, скрюченный.

Я откинул одеяло.

Пульс частил так, что я едва успевал считать. Сто сорок. Нитка, а не пульс. Кожа мокрая и ледяная. Это самое скверное. Час назад человек горел под сорок, а теперь его залило холодным потом. Градусник показал тридцать шесть. При тифе температура так не падает. Она рушится, когда в животе произошла катастрофа.

Живот это подтверждал. Под ладонью лежала не брюшная стенка, а доска. Мышцы свело в сплошной неподдающийся щит. Савельев на прикосновение дернулся и застонал сквозь зубы, не открывая глаз.

И лицо. Нос заострился, щеки провалились, глаза ушли вглубь. Эту маску описали за две тысячи лет до меня, и означает она всегда одно и то же.

Прободение. Тифозная язва проела кишку насквозь, и все, что шло по кишке, теперь выливалось в брюшную полость. Перитонит. Счет с этой минуты шел на часы, и их было мало.

— Кузьма Лукич! — крикнул я. — Стол готовь! Инструменты в кипяток! Хлороформ, спирт, лампы! Живо!

Фельдшер вынырнул из-за полога раньше, чем я договорил.

— Кого резать, ваше благородие?

— Савельева. Прободение. До утра он не доживет.

Кузьма Лукич глянул на скрюченного солдата, охнул и побежал будить санитаров. Переспрашивать он давно отучился.

Под операционную землянка у нас уже была приспособлена. Стол из струганых досок, его перед каждым делом скоблили, обдавали хлоркой и кипятком. Хуже обстояло со светом. Одна карбидная лампа, моя, привезенная еще из Петербурга, да еще керосиновые. Для работы в животе этого мало. В брюшной полости и днем темно, как в погребе.

Выручали тазы. Медные, начищенные до зеркального блеска. После первой здешней операции я велел санитарам надраить их. Таз ставили позади лампы и чуть выше, и он собирал свет, отбрасывая яркое пятно туда, куда его повернешь. Примитивно, конечно. Но пятно ложилось прямо в рану, а больше мне ничего и не требовалось.

Савельева принесли на носилках и переложили на стол. Он уже не кричал, только постанывал на выдохе. Плохой признак, силы у него кончались. Санитар принялся вязать ему руки к столу полотенцами. Даже под наркозом человек может дернуться, а это при вскрытом животе никак нельзя.

Кузьма Лукич разложил инструменты, от которых еще шел пар, и взял склянку с хлороформом. Руки у него дрожали.

— Боязно, ваше благородие, — сказал он честно. — Он же вон какой. Кости да кожа. Такого усыпишь и не добудишься.

— Верно. Поэтому капаешь по счету и глаз не сводишь с дыхания. Дыхание стало реже, пропускаешь каплю. Порозовел, заворочался, добавляешь. Твоя забота одна, чтобы он дышал. Остальное мое.

Фельдшер был прав, я это понимал не хуже него. Истощенный тифозный под хлороформом это ходьба по жердочке над ямой. Чуть перелил, и дыхание встанет. Недолил, и больной очнется на столе в самый неподходящий момент. Но без наркоза в живот не влезешь. Выбора нам никто не предлагал.

Пока Савельева укладывали, я мыл руки. Горячая вода, мыло, спирт. Плеснул в ладони, растер до локтей, подождал, пока высохнет. Кожу стянуло, ссадины защипало.

Кузьма Лукич наложил маску и капнул. Раз, другой, с перерывами, как учили. Савельев замычал, задергал головой, потом обмяк. Дыхание сделалось глубоким и спокойным. Я выждал минуту, ущипнул кожу живота пинцетом. Никакой реакции. Можно.

Скальпель пошел по белой линии, от надлобковой области вверх, обходя пупок. Кожа, тощий подкожный слой, апоневроз. Кровило еле-еле, зажимать почти нечего, давление у парня и так на дне. Брюшину я подцепил пинцетом, надсек, и все стало ясно еще до всякого осмотра.

Из разреза ударило вонью. Санитар у лампы отшатнулся и задышал ртом. В животе хлюпнуло. Петли кишки были раздуты темной кровью.

— Таз ближе. Тампоны давай.

Дальше пошла работа руками. Я перебирал петли тонкой кишки, пропуская их между пальцами, метр за метром, как матрос канат. Кишка горячая, скользкая, местами вздутая. Дыра нашлась на подвздошной, невысоко от слепой, там, где тифу и положено делать дырки. Отверстие с копеечную монету, с изъеденным краем. При легком нажатии из него выступало кишечное содержимое.

— Вот она. Иглу с шелком.

Кузьма Лукич подал иглодержатель, не выпуская склянку. Он ухитрялся капать, следить за дыханием и подавать одной парой рук.

План был простой, из учебника. Кисетный шов вокруг отверстия, затянуть, погрузить дыру внутрь, сверху второй ряд. Десять минут работы.

Не вышло ничего.

Игла прошла через стенку, я подтянул нить, и стенка поползла. Не прорезалась, а именно поползла, расслоилась под пальцами, как мокрая бумага. Тиф выел ткань вокруг язвы на два пальца в каждую сторону. Пришлось отступить дальше, вколоть снова, потянуть, однако новый край тоже надорвался. Дыра стала шире, чем была до моего шитья.

— Все, ваше благородие, — тихо сказал Кузьма Лукич. — Гниль. Не зашьется она. Отойдет парень.

Резон в его словах был. С такой кишкой обычный шов не работает, я это только что прочувствовал собственными руками.

Но есть в животе штука, которая держит там, где не держит нить. Сальник.

Большой сальник, жировой фартук, что свисает поверх кишок. Природа повесила его туда не для красоты. Он весь пронизан сосудами, липнет к любому воспалению, накрывает его собой и отгораживает. Старые хирурги зовут его сторожем брюшной полости. Вот пусть и сторожит.

Сальник я вытянул в рану. Тощий, под стать хозяину, но живой, теплый. Выбрал прядь пошире, подтянул к дыре и стал пришивать. Не к гнилым краям, там нить не держит, а по окружности, к здоровой стенке, отступив от язвы на палец. Стежок за стежком, по кругу, без малейшего натяжения. Прядь легла на дыру заплатой и намертво закрыла ее живой плотью.

Подергал пинцетом. Держится. Надавил на кишку рядом. Из-под заплаты не сочилось.

— Ишь ты, — сказал Кузьма Лукич и больше ничего не добавил.

Дыра дырой, а живот оставался помойкой. Все, что вылилось из кишки за эти часы, разошлось между петлями, затекло под печень, в малый таз. Оставь там хоть ложку этой дряни, и никакая заплата не спасет.

— Раствор. Теплый.

Солевой раствор грелся у меня с самого начала. Я лил его в брюшную полость кружкой, разгонял рукой между петлями, потом вычерпывал и промакивал тампонами. Сначала обратно шла бурая жижа, потом просто мутная вода, потом почти прозрачная. Лил и вычерпывал, лил и вычерпывал. Ушло полное ведро и, по ощущениям, целый час.

Механически я живот отмыл. Но обманывать себя не стоило. Микробы за ночь успели впитаться в брюшину, уйти в лимфу, и к утру там начнется то, чего не вычерпаешь никакой кружкой. Заражение пойдет изнутри, а против него у здешней медицины нет ничего.

У меня есть.

— Неси банку, — сказал я. — Желтую, из ящика. И вареную марлю, весь пакет.

Банку принесли. Обычная склянка, заткнутая ватным комком, а в ней мутная желтая жидкость. Пенициллин. Сколько его там, я не знал и узнать не мог, лаборатории у меня нет. Но гнойные раны эта желтая водичка уже вытягивала, и не раз.

Пахло из банки подвалом. Сыростью, землей, даже грибами. Санитар потянул носом и посмотрел на меня почти с ужасом. В разрезанный живот собирались лить непонятный настой, так это выглядело с его стороны.

Очистка у меня была одна. Что называется, полевая. Сцедить жидкость и пропустить через марлю в восемь слоев в кипяченую посуду. Марля забирает обрывки плесени, хлопья, муть. То, что прокапало насквозь, выходило заметно прозрачнее и чище. Потом фильтровал при помощи ваты и шведкой бумаги, которую покупал в аптеке перед поездкой сюда. До настоящего лекарства этой жидкости далеко, тут я не обольщался. Но постороннего в ней мало, а пенициллин есть. Для моей задачи достаточно.

В процеженный бульон я уложил широкие марлевые салфетки и дал им пропитаться насквозь. Потом брал корнцангом и заводил в живот. Одну вдоль кишки, обернув заплату, как компрессом. Вторую под печень. Третью вниз, в таз, куда стекает всякая дрянь. Бульон должен лежать прямо на брюшине, в самом очаге.

Наглухо такой живот не зашивают. Концы всех трех салфеток я вывел наружу через углы раны, как фитили. По ним гной, если соберется, сможет оттекать сам. И по ним же можно каждый день подливать внутрь свежий пенициллиновый бульон прямо к кишке. Брюшную стенку я стянул редкими швами, между которыми торчали марлевые хвосты. Вид не для учебника. Зато у парня появился шанс, которого час назад не существовало.

Со стола Савельева сняли живым, и на этом хорошие новости кончались. Пульс проседал. Из человека за сутки вышло ведро воды, с потом, со рвотой, в брюшную полость. Сердцу попросту нечего было гнать по сосудам.

Аппарат Боброва стоял наготове. Стеклянная банка, резиновая трубка, толстые иглы. Иглы я воткнул под кожу бедер, по одной с каждой стороны, и пустил теплый солевой раствор самотеком. Под кожей вспухал волдырь с кулак, потом медленно рассасывался, и я пускал следующую порцию. В вену было бы быстрее и правильнее. Но с раствором, сделанным в котле и отмеренным на глазок, в вену лезть страшно. Под кожей он всосется постепенно и простит мне неточность.

Кузьма Лукич колол камфору. Каждые четыре часа, под кожу, подстегивать сердце, чтобы дотянуло.

К рассвету я сидел у нар и держал пальцы на запястье. Керосиновая лампа чадила, фитиль давно пора было подрезать, но вставать не хотелось. Пальцы считали сами, без моего участия.

Сто двадцать. Через час сто десять, и толчок стал полнее, отчетливее. Уже не нитка. Струна, но живая.

Лицо тоже менялось. Нос все еще торчал остро, но губы, ночью синие, чуть порозовели. Дыхание шло без хрипов, чистое.

— Камфору по часам, как условились, — сказал я, поднимаясь. — Будить меня, если пульс зачастит или живот вздует. Пойду умоюсь хоть.

— Идите, ваше благородие. — Кузьма Лукич стоял у входа и глядел на Савельева со странным лицом. — Ишь. Дышит ведь.

…Полтора месяца спустя я сидел у себя в землянке и подводил итоги. Подводились они, честно говоря, с трудом. Не из-за цифр, цифры как раз сходились. Просто голова после этих полутора месяцев работала как несмазанная телега, со скрипом и не сразу.

Новых больных не было четырнадцать дней. Две полные недели, ни одного свежего жара, ни одной сыпи. Последний тяжелый, унтер из третьей роты, третьего дня миновал кризис. Температура у него упала, он пришел в себя и попросил есть, что для тифозного равносильно воскресению. Эпидемия была сломлена. Де-факто сломлена, потому что де-юре карантин я пока не снимал и снимать не спешил.

Теперь цифры.

Третья рота, почти двести человек. Та самая, которую повар и водоносы напоили из мертвого колодца. Тяжелую и среднетяжелую форму перенесли девяносто семь человек. Половина роты, без малого. Зараза досталась им честно, из одного ведра.

Остальной отряд, восемь сотен с лишним душ. Заболели одиннадцать. Одиннадцать на восемьсот. Вот это и была цена карантина. Повязки на рукавах, часовые у воды, кипяток, хлорка, вываренное белье, мытье рук из-под палки. Вся та драконовщина, за которую меня первые недели тихо ненавидел весь отряд. Не будь ее, тиф пошел бы гулять из роты в роту, и к зиме лагерь превратился бы в сплошной лазарет с кладбищем при нем. Так что ненавидели не зря. Сработало.

Дальше в ведомости шло то, чем мы этих людей вытаскивали. Читалось как опись из осажденной крепости.

Уголь. Самодельный, из гаоляновых стеблей и корней. Жгли его пудами, толкли в пыль, разводили водой, и больные пили черную болтушку по четыре раза в день, все до единого. Уголь связывал токсин в кишке и выводил наружу. Скольких он спас от гибели, подсчитать нельзя, статистики нет. Но без него мертвых было бы больше, это я знаю наверняка.

Аппарат Боброва работал как насос на пожаре. Тридцать самых тяжелых мы с фельдшерами «отпаивали», вводя под кожу литры теплого солевого раствора.

Камфора и кофеин. Исколоты подчистую, все запасы. Десятка четыре сердец дотянули до конца болезни только потому, что их сутками подстегивали иглой. Тифозный токсин бьет по сердечной мышце прицельно, и если мышцу не поддержать, то все плохо.

Пневмония. Лежачий тифозный отхаркивать не может, легкие у него застаиваются, как вода в канаве. Поэтому всех лежачих переворачивали и отхлопывали по спинам, по расписанию, как вахту. Горячие камни к ногам, холод на голову, обтирания при жаре за сорок. Скучная, черная работа, на которой все и держится.

А тем, у кого пневмония все же началась, шел пенициллин. Желтый процеженный бульон. Девять застойных пневмоний, девять почти верных покойников при таком истощении. Выжили все. Плесень из моих банок душила пневмококка так, как ничто другое.

И хирургия. Трижды за эпидемию пришлось вскрывать животы. Дважды по прободению, как у Савельева. Сальниковая заплата, промывка, пенициллиновые салфетки в брюшную полость. Оба живы. Савельев уже ходит вдоль нар, держась за стенку, тощий, как жердь, но живой и злой, потому что хочет есть. Третий живот я вскрывал по кровотечению, и о нем разговор отдельный. Эту схватку я проиграл.

В графе умерших стояли две фамилии.

Двое из ста восьми. Меньше двух процентов. А я знал, сколько брюшной тиф берет сейчас по Маньчжурии. Двадцать процентов. По этой арифметике из моих больных должны были умереть человек двадцать. Умерли двое, и обоих я помнил по минутам.

Первый, резервист лет сорока пяти, из запасных. Тифозный миокардит. Токсин выел сердечную мышцу изнутри, и камфора под конец уже не находила, что подстегивать. Сердце остановилось во сне, тихо, между двумя обходами. Утром его нашли холодным.

Второй, молодой, из той же третьей роты. Кишечное кровотечение. Язва разъела крупный сосуд в стенке кишки, и кровь пошла внутрь, в просвет. Беда в том, что первый признак такого кровотечения, черный стул, у моих больных смазан углем. Уголь красит все черным. Я предупреждал, но этого не хватило. Фельдшер заметил неладное по бледности, когда солдат уже был совсем белый. Я добежал за две минуты, вскрыл живот на столе, но там стояла кровь, и давления уже не было. Он истек внутрь себя раньше, чем я нашел сосуд.

Этих двоих я буду помнить долго. Но арифметику никто не отменял. Должны были уйти двадцать. Ушли двое. Восемнадцать человек ходят сейчас по лагерю, хлебают слизистый отвар и ругают меня за то, что не даю нормально поесть. Пусть ругают.

Полог откинулся, и вошел Лихарев. Пригнулся под накатом, сел на ящик напротив, стянул фуражку. За эти полтора месяца он похудел. Серое лицо стало еще серее, седой щетины прибавилось.

— Ну, доктор. Что у тебя на сегодня.

— Хвастаться особо нечем, Антон Власьевич, но отчитаться есть чем. Эпидемия остановлена. Новых случаев две недели нет. Больные идут на поправку, последний тяжелый кризис миновал.

— Стало быть, конец.

— Стало быть, конец. С оговорками.

— Вот с оговорок и начинай. — Он вытянул ноги. — Мне люди нужны, Вадим Александрович. Третья рота у тебя взаперти второй месяц, штаб запрашивает списки строевых. Снимай уже свои рогатки, а?

— Сниму через три недели, не раньше. А насчет третьей роты скажу сразу, чтобы потом не было разговора. В строй она не годна. И через три недели не будет.

— Это как понимать? Люди-то выздоровели, хоть и еще слабенькие. Потихоньку пусть бы что-то делали.

— Выздоровели. Но слабенькие — не то слово. Скелеты, обтянутые кожей. Тиф сжег им все. Мышцы, жир, сердце потрепал. Такой солдат версту с винтовкой не пройдет, свалится на полдороге. Восстанавливаться им два месяца, лучше три. Усиленный стол, покой, потом работа вполсилы. Тогда к весне получите роту обратно, живую и злую.

Лихарев потер лицо ладонью.

— Два месяца. И как я это штабу доложу?

— Как есть. Рота перенесла эпидемию брюшного тифа и находится на восстановлении. Любой врач подпишет.

— Любой не любой… Ладно. — Он махнул рукой. — Благо японец притих, больших дел нет. Постреливаем друг в друга через реку. Перезимуем. А карантин, значит, еще три недели?

— Три недели. И одно останется навсегда, Антон Власьевич, это уже не карантин, это закон. Воду кипятить и руки мыть перед едой. До конца войны. Отмените, и через месяц начнем все сначала.

— Да кто ж отменит. — Лихарев поднялся, нахлобучил фуражку. — Я после этой твоей эпидемии сам сырую воду видеть не могу. Снится она мне, вода эта. — У полога он обернулся. — А за роту спасибо, доктор. Я похоронных писем настроился писать десятками. Двумя обошлось.

И вышел, не дожидаясь ответа.

А я остался с самой каверзной частью всей этой истории. С едой.

Со стороны кажется, что раз температура спала, дело сделано. Корми человека да радуйся. На деле у брюшного тифа именно тут припасена последняя подлость. Выздоравливающий тифозный это человек, у которого в тонкой кишке сидят глубокие язвы, только-только начавшие затягиваться. Язва покрывается тонкой корочкой, струпом, а стенка кишки под ней истончена до папиросной бумаги. Дальше два сценария, оба плохие. Либо грубый комок пищи проходит по кишке и сдирает струп, как наждаком. Под ним сосуд, и начинается кровотечение внутрь. Либо еда дает брожение, кишку раздувает газами, истонченная стенка натягивается и лопается. Перитонит и все лечение в никуда.

Проще говоря, в эти недели ложка убивает вернее пули. Разреши я выздоравливающим есть из общего котла, и половину спасенных пришлось бы хоронить через несколько дней после того, как у них спала температура. Причем в муках.

Общий котел это что? Это солдатская пайка, и вся она для тифозного чистый яд. Черный хлеб и сухари из него — враг номер один. Грубые крошки дерут кишку, а рожь бродит и пучит. Щи из кислой капусты. Кислота разъедает заживающее, капуста дает газы, и они рвут истонченную стенку. Перловка, гречка, пшено. Грубое зерно не переваривается до конца и скребет по язвам. Солонина. Жесткое волокно, которое струп сдерет гарантированно. То есть буквально все, что стоит в солдатской раскладке, под запретом.

Поэтому у меня с первых недель работал отдельный котел, госпитальный. Меню в нем короткое, невкусное, зато никого не убивает. Слизистые отвары, главное блюдо. Овес или рис разваривают часами и процеживают, остается одна густая слизь, без единого зерна. Эта слизь обволакивает кишку изнутри и прикрывает язвы, как повязкой. Дальше бульон из свежего мяса, не из солонины, процеженный через марлю дважды, чтобы ни волокна. И яйца всмятку, легкий белок, лучше которого для такого больного ничего не придумано. С яйцами выручали казаки. Стрижак разослал своих по окрестным фанзам, и они скупали яйца у китайцев по всей округе корзинами. Китайцы быстро смекнули, что к чему, и подняли цену вдвое. Торговля есть торговля, платим. Реквизировать не стали.

У котла с утра до ночи стоял часовым Кузьма Лукич или кто-то из фельдшеров. Выздоравливающий тифозный голоден зверски, организм требует восполнить потраченное, и требует сейчас же. Уследить за сотней голодных мужиков труднее, чем за складом со спиртом. Одного мы поймали, когда земляк из второй роты перекинул ему через оцепление сухарь. Сухарь я отобрал лично и тут же, при всех, объяснил, что этим гостинцем земляк едва не убил его вернее японца. Не уверен, что поверили оба. Но сухари через оцепление летать перестали.

Тот, кто из второй роты, после этого имел непродолжительную, но яркую беседу с тремя унтерами. Судя по синякам на роже, она ему запомнится надолго.

На полный солдатский стол этих людей можно будет переводить месяца через три. Постепенно, по шагу. Сначала протертые каши, потом белый хлеб, если добуду, и только потом остальное. Скучно, долго, зато все останутся живы.

А потом приехала комиссия.

Известие о ней Лихарев получил накануне. Едет врачебная комиссия из армейского санитарного управления, принять и оказать содействие. Что за содействие — в бумаге ни слова, и это мне сразу не понравилось. Хотя проверка после эпидемии дело обычное.

Прикатили к полудню, на двух повозках, с конвоем из шести казаков. Трое врачебных чинов и писарь с походной конторкой. Старшим оказался статский советник Мезенцев, Павел Аркадьевич, инспектор санитарной части при полевом военно-медицинском управлении.

На вид ему было за пятьдесят. Сухой, прямой, седая бородка клином, пенсне на черном шнуре.

Осмотр он начал с тифозного барака и прошел его быстро, брезгливо, к нарам близко не подходя. Больных не осмотрел ни одного. У выхода потребовал ведомости и скорбные листы. Писарь принял у меня стопку и утащил в отведенную им землянку. Потом Мезенцев пожелал видеть кухню, госпитальный котел, кипятильные бочки. Мои объяснения он слушал молча, поджав губы, и изредка кивал спутникам, будто ставил галочки в невидимом списке.

Возле землянки с банками он задержался.

— Что здесь у вас?

— Культура плесени, господин инспектор. Из нее я готовлю антисептический настой. Он подавляет гноеродных микробов. Я применял его на ранах и при пневмониях. Научные исследования о ее применении написаны еще в Петербурге. Проводились опыты и показали эффективность метода.

Мезенцев наклонился, посмотрел сквозь пенсне на желтую жидкость под бархатной пленкой. Выпрямился. Лицо у него сделалось такое, будто ему показали дохлую крысу в супе.

— Плесень, — повторил он. — Так-с.

И пошел прочь, не задав больше ни одного вопроса. Спутники двинулись следом. Вот тут мне первый раз стало по-настоящему неуютно. Вопросы задает тот, кто хочет разобраться. Кто вопросов не задает, тот приехал с готовым ответом.

Ответ нам предъявили очень скоро, в штабной землянке. Лихарев сидел за своим столом, я на ящике сбоку. Мезенцев расположился напротив, за ним двое его врачей и писарь с раскрытой тетрадью. Папку с моими ведомостями инспектор положил перед собой и придавил ладонью, как будто она могла уползти.

— Господин зауряд-врач. — Голос у него был сухой и отчетливый. — Я ознакомился с вашими донесениями еще в управлении. Ознакомился и здесь, на месте. И скажу вам прямо, без околичностей. Ни я, ни мои коллеги не верим в этих бумагах ни единой цифре.

— Цифры несложно проверить, — сказал я. — Больные живы. Извольте пересчитать.

— Пересчитаем-с. Все пересчитаем, не извольте беспокоиться. — Он раскрыл папку. — Смертность менее двух процентов при брюшном тифе. В полевых условиях, в землянках, в грязи. Милостивый государь, таких результатов не дают лучшие клиники Европы! В университетских клиниках, при полном уходе, при лучших профессорах, теряют каждого десятого. А у вас, изволите видеть, двое из ста восьми. Подобная статистика возможна в одном-единственном случае. Если она сочинена.

Лихарев шевельнулся за столом, но промолчал.

— Далее. — Мезенцев перевернул лист. — Методы, которые вы изволите описывать в донесениях. Кормление нижних чинов толченым углем. Вливание воды под кожу. Настой плесени, вводимый в брюшную полость, в открытую рану! — Пенсне блеснуло. — Я тридцать лет на медицинской службе, милостивый государь. Ни в одном руководстве, ни в одной клинике империи ничего подобного нет и быть не может. Это не медицина. Это знахарство, и знахарство опасное, производимое над солдатами его величества.

— Эти солдаты живы. Все, кроме двоих. Можете опросить любого.

— Это вы так докладываете. — Он аккуратно закрыл папку. — А теперь о том, что тревожит меня более всего. По вашим запискам и требованиям в отряд месяцами шло казенное имущество. Спирт, мыло, белье, медикаменты, хлорная известь. В количествах, которых не получает иной дивизионный лазарет. И все это, если верить отчетам, истрачено на лечение, коего в описанном виде быть не могло. Вывод напрашивается сам собою. Средства расхищались, а отчеты составлялись для прикрытия расхищения.

Писарь строчил, не поднимая головы. Скрипело перо, и больше в землянке не было слышно ничего.

— Посему объявляю. — Мезенцев поднялся и одернул шинель. — Я намерен ходатайствовать перед управлением о вашем отстранении от должности впредь до окончания следствия. Следствие же будет назначено по всей форме. И о способах вашего, с позволения сказать, лечения, и о судьбе казенного имущества. Извольте приготовить все книги, требования и остатки медикаментов. Проверку мы начнем незамедлительно.

ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Вакцина от брюшного тифа и Русско-японская война.

К началу войны мировая медицина уже обладала мощным оружием против одной из главных окопных болезней — брюшного тифа. Еще в 1896 году британский бактериолог Алморот Райт и немецкий ученый Рихард Пфейффер независимо друг от друга разработали эффективную противотифозную вакцину из убитых нагреванием бактерий. Во время Англо-бурской войны (1899–1902) британцы успешно привили около 100 000 солдат, что резко снизило показатели смертности.

Риск заразиться (или умереть, если все-таки заразился), снижался почти на 40 процентов.

Тем не менее, в Российской императорской армии на полях Маньчжурии эта вакцина не применялась вообще. Ситуация 1904–1905 годов вошла в историю медицины как пример чудовищной бюрократической неповоротливости и безумного консерватизма Военно-медицинского ведомства.

В России прекрасно знали о зарубежном опыте. И. И. Мечников и Л. А. Тарасевич публично призывали к немедленному внедрению прививок в армии, однако армейское руководство отмахнулось.

Причины этого:

1. Дорого и далеко.

Производство вакцины в масштабах полумиллионной армии требовало создания новых лабораторий и серьезных финансовых вливаний. Кроме того, препарат нужно было везти на Дальний Восток. Военное министерство, привыкшее экономить на медицинском обеспечении нижних чинов, решило, что разворачивать массовое производство «нецелесообразно». Финансы были поставлены выше солдатских жизней.

2. Консерватизм.

В Главном военно-санитарном управлении заседали пожилые профессора и статские советники. Многие из них не доверяли молодой науке — иммунологии. Вакцинация считалась ими «опасным и сомнительным новшеством». Ретрограды упрямо твердили, что от кишечных инфекций солдата спасет не «впрыскивание гнилостных ядов», а исключительно правильная диета и хорошая питьевая вода. Тот факт, что в Маньчжурии достать чистую воду было невозможно, их не волновал.

3. Страх перед побочными эффектами.

Первые версии вакцины были весьма «грубыми» и тяжело переносились организмом. После прививки на один-два дня могла подняться высокая лихорадка с ломотой в костях, слабостью и болью в месте укола. Армейские чины опасались, что вакцинация выведет из строя целые батальоны.

Итог:

Во время русско-японской войны русская армия потеряла от инфекционных болезней (среди которых брюшной тиф был главным), десятки тысяч человек — сопоставимо с боевыми потерями.

Осознание ошибки пришло слишком поздно. Обязательная вакцинация солдат от брюшного тифа в русской армии начнется лишь десять лет спустя, в 1915 году, в разгар Первой мировой войны, когда игнорировать законы эпидемиологии станет окончательно невозможно.