Глава 14
Лихарев поднялся не сразу. Сначала положил обе ладони на стол, надавил ими, тяжело, всем весом, и посмотрел на инспектора снизу вверх. Потом встал. Землянка сразу сделалась тесной.
— Стало быть, с рассветом, — сказал он. — Проверяйте, воля ваша. Только я вам, Павел Аркадьевич, одну вещь скажу. До Тяньчжуантая отсюда много верст, и чуть ли не все гаоляном. А в гаоляне нынче неспокойно. Хунхузы шалят и другие бандиты. Берегли бы вы себя. Шальная пуля чинов не разбирает. Вдруг не доедете с вашими бумагами?
Он сказал это тихо и спокойно, как о погоде. Мне стало не по себе, а Мезенцев и вовсе побелел. Сначала лоб, потом щеки, пятнами. Обычно так, пятнами, краснеют, а он побелел. Пенсне у него дрогнуло, и он судорожно поймал его.
— Вы… — Голос сорвался, он начал снова. — Вы мне угрожаете, подполковник? Мне, чиновнику при исполнении? Это бунт-с! Я немедленно доложу главнокомандующему! Лично!
— Докладывайте. — Лихарев грохнул кулаком по столу так, что подпрыгнула чернильница и писарь дернулся всем телом. — Плевать я хотел на штабных крючкотворов! Я сам к Куропаткину поеду! Сам! Списки выживших ему на стол положу, поименно, с ротами и званиями. И поглядим, кому его высокопревосходительство поверит. Вам с папкой или мне с живыми солдатами!
Двое врачей за спиной инспектора смотрели в пол. Писарь застыл с пером на весу, и с пера сорвалась капля, расплылась на протоколе кляксой. Хорошая клякса, жирная.
Так. Еще две-три фразы, и здесь наговорят такого, что не поправишь никаким следствием. Лихарев уже дошел до точки кипения. А Мезенцев доложит, еще как доложит. Судя по его физиономии, он это дело любит и умеет делать. Пора было вмешиваться.
Я встал с ящика и шагнул между ними. Буквально, физически, к столу.
— Господа. К чему этот скандал?
Я говорил спокойно, даже скучно, как на утреннем обходе.
— Господин статский советник желает проверки. Прекрасно. Я и сам ее желаю. Я готов отчитаться за все. В любое время. Хоть сейчас, хоть позже. Мне бояться нечего по одной единственной причине — я ничего не воровал. Книги в порядке, остатки на месте, больные живы, и все они умеют говорить. А сверх того я напишу подробный научный труд с обоснованием каждого метода, которые я применял. С историями болезни, с цифрами температурными листами. Отправьте его в управление, в академию, куда сочтете нужным. Пусть разбирают специалисты. Истина на моей стороне.
— Знахарство не обосновывают трудами, милостивый государь, — произнес Мезенцев
— Обоснованное знахарство называется медициной. Проверьте и решите сами.
Секунд десять он смотрел на меня поверх пенсне. Потом на Лихарева. Подполковник стоял мрачный, набычившийся, и вид его ясно говорил, что до Тяньчжуантая действительно далеко. Инспектор это понял. Он был чиновник, а чиновники живучи именно потому, что умеют вовремя отступить на заранее подготовленные позиции. Как тараканы, когда на кухне внезапно загорается свет.
— Извольте, — сухо сказал он. — Сейчас так сейчас. Но предупреждаю. Я осмотрю все. Каждую ведомость, каждую склянку, каждого нижнего чина. И если найдется хоть одно несоответствие…
— Найдется, — сказал я. — В любом хозяйстве найдется. Вопрос в том, на сколько копеек.
Лихарев хмыкнул. Мезенцев поджал губы.
На воздухе после землянки было почти хорошо. Комиссия задержалась у входа, инспектор что-то выговаривал своим врачам. А меня тронули за рукав и отвели в сторону. Стрижак. Подошел он, по своему обыкновению, так, что я не услышал. Подкрался.
— Вадим Александрович. — Он говорил тихо, глядя не на меня, а поверх плеча, на комиссию. — Я вот что думаю. Пошлю сейчас пару казачков, они рысью вперед уйдут, к дороге. Как этот обратно покатит, мы его из гаоляна и снимем. Чисто снимем, не сомневайтесь. Да, хунхузы шалят, они и вправду шалят. И бумаг никаких не будет, и следствия. Дорога дальняя, всякое случается. Поди докажи.
Самое скверное, что он не шутил. Стоял, щурился, прикидывал дистанцию до дороги. Для него это была задача не сложнее вчерашней, и решал он ее из чистой благодарности ко мне. От такой заботы по спине пробежал холодок.
— Матвей Кузьмич. Спасибо. Я серьезно говорю, спасибо. Только успокойся и казаков никуда не посылай.
— Отчего же? Дело верное.
— Оттого, что он не один такой в управлении. Застрелишь этого, пришлют трех. И уже не с папкой, а с конвоем. Я с ним по-своему разберусь, без стрельбы. Он врач, хоть и заржавел в канцеляриях. А врача можно убедить. Покажу ему то, чего он не видел, и он сам все поймет.
— А не поймет?
— Поймет. Куда денется.
Стрижак посопел, поскреб бороду.
— Ну, глядите. — Он вздохнул с явным сожалением. — А то смотрите, предложение остается в силе. Это не наш человек, это враг. Японцам пользу приносит. С такими должен быть разговор короткий. Коль закон не позволяет поступать по справедливости, надо обходиться без закона.
И отправился к своим. А я пошел показывать инспектору хозяйство.
Ревизия началась с аптечной землянки и сразу приняла характер допроса. Мезенцев шел с моей расходной книгой в руках, писарь семенил следом с конторкой на ремне, двое врачей замыкали. Инспектор останавливался у каждой статьи и тыкал в нее пальцем, как в улику.
— Хлорная известь. — Он поднял на меня глаза. — Двенадцать пудов за два месяца. Двенадцать! Дивизионный лазарет расходует два. Куда вы дели десять пудов казенной извести, позвольте узнать?
— Пойдемте, покажу.
Я повел его к умывальникам. Длинная жердь на столбах, подвешенные котелки с гвоздем в донышке, под ними корыто. Возле корыта дневальный. Вода в бочке рядом отдавала хлором так, что чувствовалось за пять шагов.
— Раствор меняется несколько раз в день. У меня ни один человек не сядет есть, не вымыв руки в хлорной воде. За этим следят унтера, и следят всерьез. Кто не вымыл, тот в воспитательных целях получает по мор… то есть обедает последним, из отдельного котелка, и чистит нужники вне очереди.
— Нужники, — повторил Мезенцев с отвращением.
— Вот именно. Идемте, это рядом.
Нужники я тоже показал ему. Ровики за лагерем, крытые, с жердями, и в каждом поверх содержимого лежал белый слой, толстый, как первый снег. Дневальный как раз шел вдоль ровика с ведром и совком, подсыпал свежую.
— Засыпка после каждого посещения. Известь убивает тифозную палочку. Оттуда зараза идет в воду, на руки и в котел. Перекройте этот путь, и эпидемия задохнется. Я его перекрыл. Вот ваши десять пудов, господин статский советник. Они все здесь, в этих ровиках. Можете пересчитать слои.
Один из врачей комиссии, помоложе, наклонился над ровиком и посмотрел с интересом. Мезенцев дернул щекой и открыл книгу на следующей закладке.
— Мыло. Пуд с четвертью. И ланолин, весь запас, до последней банки. Ланолин, милостивый государь, отпускается для мазевых основ. Какие мази вы готовили в таких количествах?
— Никаких. Ланолин шел на руки.
— На чьи руки⁈
Вместо ответа я подозвал проходившего мимо санитара. Тот подошел, вытянулся.
— Покажи руки господину инспектору.
Санитар показал. Кожа на кистях была красная, сухая, в трещинах у ногтей, кое-где до крови. Руки человека, который моет их с мылом и хлоркой тридцать раз на дню, два месяца подряд.
— У фельдшеров то же самое, да и у солдат немногим лучше — мытье рук хлоркой вредно для кожи. Мыло ушло на мытье рук и на стирку белья тифозных, его стирают отдельно и кипятят. А ланолин на то, чтобы эти руки вообще остались руками. Трещина на пальце у санитара, который выносит судна, это ворота для заразы. В обе стороны, заметьте. Дешевле смазывать ланолином, чем потом хоронить.
Мезенцев посмотрел на санитарские ладони долгим взглядом. Что-то в нем чуть сдвинулось, я это заметил по паузе. Тридцать лет назад его наверняка учили, что чистые руки спасают родильниц. Потом он про это уже почти забыл. И вот, напоминание.
— Дальше, — сказал он суше прежнего. — Камфора в масле. Кофеин. Вы истратили полугодовой запас сердечных средств на один батальон. Полугодовой! Чем вы объясните такой расход? Или нижние чины у вас пили кофеин вместо чаю?
— Объясню не я. Кузьма Лукич!
Фельдшер появился из перевязочной, на ходу вытирая руки. Встал перед инспектором как перед генералом, руки по швам.
— Доложи господину инспектору, как мы применяли камфору и кофеин при тифе.
— Слушаюсь. — Кузьма Лукич откашлялся. — Кололи по часам, ваше высокородие. Строго по расписанию, как доктор установил. Тяжелым камфору через каждые четыре часа, днем и ночью. Не дожидаясь, пока пульс упадет. Доктор так объяснил, что сердце при тифе слабнет не вдруг, а исподволь, и подпирать его надо загодя, а не когда уже валится. У меня на каждого записано, во сколько колото и по скольку. Тетрадка в перевязочной, могу представить.
— Представь, — сказал Мезенцев.
Тетрадку принесли. Инспектор листал ее долго. Кривые химическим карандашом, часы, дозы, отметки крестиком, где укол пропущен и почему. Кузьма Лукич вел ее так, как иной аптекарь не ведет кассу.
— При тифе сердечная слабость и есть главный убийца, — сказал я. — Не сама лихорадка, а миокардит и коллапс на третьей неделе. Один мой покойник умер от сердца, это записано в скорбных листах. Остальным сердце удержали. Вот вашим полугодовым запасом и удержали. Я считаю, размен выгодный.
Мезенцев закрыл тетрадь. Помолчал. И зашел с последнего козыря, приберег его напоследок, по всем правилам.
— Хлороформ, — произнес он раздельно, почти с удовольствием. — И эфир. По требованиям вы получили много наркозных средств. При тифозной эпидемии! Тиф, милостивый государь, не оперируют. Его не оперируют нигде в мире. Зачем брюшнотифозному отделению хлороформ в таких количествах? Куда он делся? Продан? Выменян? Или, простите великодушно, выпит?
Врачи за его спиной переглянулись.
— Я им усыплял тех, кого резал, — сказал я. — Пойдемте, покажу кого.
В тифозные землянки Мезенцев входил с заранее приготовленным выражением лица. Человек заранее решил, что увидит смрад, грязь, умирающих на гнилой соломе, и уже приготовил брезгливую складку у рта. Складка пропала на втором шаге.
В землянке было тепло и чисто. Пахло карболкой и немного хлоркой, обычный госпитальный дух. Нары в два яруса, на нарах свежее белье, у каждого больного в головах дощечка с номером и скорбный лист на бечевке. Проходы подметены, у печки дневальный, на печке ведро с кипятком. Больные лежали худые, желтоватые, стриженные наголо, но глаза у них были живые. Выздоравливающие сидели и при появлении начальства встали, кто мог.
Инспектор прошел вдоль нар медленно, совсем не так, как в первый раз. Теперь он смотрел. Останавливался, брал скорбные листы, читал температурные кривые. Кривые были красивые, я сам их люблю. Долгий горб лихорадки, потом ступенчатый спуск, потом ниточка нормальной температуры.
У дальних нар он остановился и обратился к солдату, широкоплечему, с запавшими щеками.
— Как с тобой обращались, братец? Говори прямо, не бойся, я за тем и приехал. Жалобы есть? Чем кормили? Что за уголь вас заставляли есть?
Солдат посмотрел на инспектора. Потом на меня. Потом опять на инспектора, и взгляд у него сделался тяжелый, как у мужика, у которого чужой человек спрашивает, не обижает ли его собственная мать.
— Уголь ели, точно, — сказал он. — Толченый, с водой. Погань на вкус, врать не буду. Зато животом не маялись, у кого нутро горело, тем легчало. А обращались… — Он подумал. — Вадим Александрович от нас неделями не отходил. Ночью встанешь, а он по проходу идет, пульсы щупает. Мы за него бога молим, ваше высокородие. Всей командой молим. Вот и все обращение.
— Верно говорит! — подали голос с соседних нар. — Доктор нас с того света вытащил, а вы приехали спрашивать!
— Молчать, — вздохнув, сказал Кузьма Лукич, и стало тихо.
Мезенцев постоял, глядя на солдата. Спорить с живым выздоровевшим тифозным трудно даже статскому советнику. Бумагу можно объявить подложной. А этого куда объявишь?
— Теперь главное, — сказал я. — Ради чего был хлороформ.
Я подвел его к двум нарам у стены, отгороженным ширмой из простыни. Там лежали двое. Я откинул одеяло на первом и поднял рубаху. Поперек живота, правее средней линии, шел свежий рубец. Розовый, чистый, с ниточками следов от швов. Второму я открыл живот так же. Рубец как под копирку.
— Прободение пейеровых бляшек, господин статский советник. У обоих, на третьей неделе болезни, с разницей в четыре дня. Язва проела кишечную стенку насквозь, кишечное содержимое пошло в брюшную полость. Начинающийся разлитой перитонит. Оба вскрыты мною здесь, на месте, под хлороформом. Отверстие ушито, полость осушена и обработана. В полость и в рану вводился настой пенициллиновой культуры. Вот куда шел хлороформ.
Мезенцев стоял неподвижно. Потом сделал то, чего я от него, честно говоря, уже не ждал. Он снял перчатку, присел на край нар и взял солдата за запястье. Пульс он считал по часам, целую минуту, шевеля губами. Потом положил ладонь на живот рядом с рубцом, помял осторожно, следя за лицом больного. Больной не поморщился. Инспектор ощупал сам рубец, заглянул, оттянув веко, в глаз, посмотрел язык. Руки у него, надо признать, оказались правильные, врачебные. Не разучился.
— Живот мягкий, — проговорил он тихо, себе самому. — Безболезненный. Температура?
— Восьмой день нормальная. У второго десятый.
— Они выжили после прободения. После калового перитонита. В землянке. Оба.
— Один не выжил. Истек кровью, прежде чем я успел что-то сделать. Это тоже в листах, я ничего не прячу.
Он медленно поднялся с нар. И тут началась стрельба. Сначала винтовочная, потом где-то у первой роты застучал пулемет. Винтовки совсем зачастили. Японцы решили обстрелять нас средь бела дня, в надежде застать врасплох.
— Лежать всем! — гаркнул Кузьма Лукич больным. — Не подниматься!
Бой оказался недолгим. Постреляли минут пятнадцать и стихли, только наша артиллерия еще какое-то время огрызалась в сторону гаоляна. А потом от первой роты прибежал посыльный.
— Ваше благородие! Доктора! Обозного посекло, кровью исходит!
Я помчался к перевязочной. Мезенцев, к моему удивлению, побежал следом, придерживая пенсне. Привычка, надо думать. Не всегда же он был чиновником.
Раненого внесли на шинели и переложили на стол. Молодой парень из обоза, лет двадцати, лицо серое, губы с синевой. Дышал он с хрипом, с клекотом, и при каждом вдохе в ране что-то посвистывало. А рана была такая, что фельдшер, разрезавший ворот, невольно отступил на шаг.
Пуля попала не в него, а в телегу, в оглоблю, и разнесла ее. Одна щепка, здоровенная, длиной чуть ли не с предплечье и толщиной в два пальца, рваная и острая, вошла ему в основание шеи над ключицей и ушла вглубь, вниз и вправо, под ключицу. Снаружи торчал конец в ладонь длиной. Из-под щепки, вдоль дерева, толчками выбивало алую кровь. Толчками, в такт пульсу. Артериальная.
Мезенцев подошел к столу, глянул и оценил все с одного взгляда. Глаз у него, похоже, был наметанный.
— Подключичная артерия, — сказал он негромко. — Дерево сработало пробкой, оно же и прижимает разрыв. Тронете щепу, и он истечет за двадцать секунд, вы не успеете даже открыть рану. А не тронете, умрет от сдавления и шока к вечеру. Это не жилец, Дмитриев. Тут медицина бессильна. Лучше не мучайте его.
По учебникам он был кругом прав. Подключичная артерия лежит глубоко, за ключицей, за мышцами, добраться до нее в полевых условиях считается невозможным. Все это правда. Правда для того, кто собрался лезть в саму рану. А я туда не собирался.
— Хлороформ на маску, — сказал я Кузьме Лукичу. — Быстро. Спирт мне на руки, инструменты из кипятка. Санитар, ножницы, режь дальше шинель и рубаху, всю правую сторону оголить. Голову влево и не двигать.
— Вы слышали, что я сказал? — Мезенцев повысил голос. — Вы убьете его прямо на столе! Зачем вы мучаете умирающего? Это против всякой врачебной этики!
Я пошел мыть руки и не ответил. Некогда. Против этики оставить парня умирать, когда можно попробовать иначе.
Кузьма Лукич накапал хлороформ на маску, раненый подергался, забормотал и обмяк. Дыхание выровняли, пульс на здоровой руке частил, но держался. Кровопотеря пока терпимая, щепа и вправду работала пробкой. Спасибо ей. И спасибо, что не тронул никто по дороге. Мезенцев стоял с круглыми глазами, но хотя бы не полез мешать. Хотя как он полезет, у некоторых санитаров кулаки пудовые и лица, сказать что недружелюбные — ничего не сказать.
Весь фокус был в одном. Не лезть в рану. В ране каша, кровь, дерево и разорванные ткани, там ничего не найдешь и все погубишь. Сосуд надо взять выше, там, где он еще цел. Проксимальный контроль, перехват до места разрыва. Мысль простая, но до нее пока додумались единицы.
Разрез я сделал на шее, над ключицей, отступя от щепы. Быстро, в три движения. Кожа, подкожная клетчатка, широкая мышца. Развел края, тупо раздвинул волокна лестничной мышцы. Вот она. Подключичная артерия, толстая, с палец, вздрагивала под пальцами при каждом ударе сердца. Целая. До разрыва отсюда пара сантиметров вниз, туда, где сидело дерево.
Сосудистых зажимов у меня не было. Их еще толком не придумали. Зато был тупой крючок и суровая шелковая нить. Я подвел крючок под артерию, осторожно, чтобы не порвать вену рядом, протянул под сосудом нить и взял его на держалку. Потянул. Петля мягко пережала артерию, кровоток вниз остановился. Толчки из-под щепы ослабли и сошли на нет.
— Кузьма Лукич. Берись за щепу. Тяни по ходу, как вошла, без рывка. По моей команде.
Фельдшер обхватил деревяшку обеими руками. Мезенцев за моей спиной шумно втянул воздух.
— Тяни.
Щепа пошла туго, с сырым звуком, и вышла вся, окровавленная, страшная, с клочьями тканей на заусенцах. Кузьма Лукич отбросил ее в таз. Мезенцев отшатнулся от стола. Он ждал фонтана в потолок, это было написано у него на лице.
Фонтана не было. В ране медленно набиралась темная венозная кровь, я осушил ее тампонами. И все. Сухо. Артерия выше была пережата держалкой, и разрыв молчал.
— Крови нет, — сказал Мезенцев. Просто констатировал, для себя.
— Пока держалка затянута, нет. Теперь смотрите дальше, это стоит того.
Я расширил рану вниз и нашел место разрыва. Щепа порвала артерию наполовину, рваным лоскутом. По всем руководствам этого времени сосуд полагалось перевязать наглухо, выше и ниже, и забыть. Человек бы выжил, скорее всего. А рука бы осталась без магистрального притока, и с хорошей вероятностью через неделю мы бы ее ампутировали по локоть, а то и выше. Молодому парню, двадцати лет, на всю жизнь.
А можно сделать иначе.
— Самую тонкую иглу, — сказал я. — Круглую, из малого набора. И тончайший шелк. Кузьма Лукич, нитку протяни через ланолин, всю, от края до края.
— Через ланолин? — не понял фельдшер.
— Жирная нить меньше рвет стенку, и кровь на ней не так свертывается. Делай.
Дальше пошла работа, о которой рассказывать дольше, чем ее делать, хотя делать ее страшнее всего на свете. Стенка артерии тонкая, скользкая, живая. Стежки нужны крошечные, через все слои, край в край, часто. Я шил, почти не дыша, но слышал за спиной дыхание Мезенцева. Он стоял близко, заглядывал и молчал. Восемь стежков. Девять. Десять. Узелки в сторону от просвета. Все.
— Ослабляю держалку. Тампоны наготове.
Я отпустил петлю. Артерия наполнилась, дрогнула, по ней прошла волна. Шов набух, на нем выступили две темные капли, повисели и остановились. Больше не выступило ничего. Шов держал. Я подождал десять ударов пульса, потом еще десять. Сухо.
— Кисть посмотрите, — сказал я, не оборачиваясь.
Кузьма Лукич взял руку раненого.
— Розовеет, Вадим Александрович. Теплая становится.
На лучевой артерии, у запястья, прощупывался пульс. Слабый, но живой, по восстановленной трубе. Я вытащил из-под артерии держалку. Нашел при помощи синьки и вычистил остатки дерева, промыл полость пенициллиновым настоем, оставил марлевый выпускник и стал зашивать послойно. Обычная штопка, после сосудистого шва она идет как отдых.
Инструменты я бросил в таз и только тогда разогнулся. Спина затекла, надо сказать. Мезенцев стоял по ту сторону стола. Пенсне он держал в руке, смотрел на раненого, и лицо у него было растерянное.
— Рука будет действовать, — сказал я. — Перевяжите его, Кузьма Лукич, и в чистую землянку. Дальше по схеме.
— Вы сшили подключичную артерию, — произнес Мезенцев. — Конец в конец… нет, боковым швом. Шелком через ланолин. — Он говорил медленно, точно переводил с чужого языка. — Я читал прошлым годом реферат… француз, Каррель, опыты на сосудах у животных. Это считается делом будущего. Отдаленного будущего, милостивый государь!
— Будущее наступает быстрее, чем пишут рефераты. Особенно на войне.
Он надел пенсне, снял, протер платком, снова надел. Руки у него слегка дрожали.
Уезжала комиссия под вечер. Повозки уже стояли запряженные. Мезенцев вышел из отведенной ему землянки в шинели, с той самой папкой, и направился ко мне. Лихарев неспешной походкой подошел к нам.
— Господин зауряд-врач. — Инспектор остановился в двух шагах и заговорил официальным голосом. — По итогам произведенной проверки заявляю следующее. Обвинения в расхищении казенного имущества я снимаю. Полностью. Имущество израсходовано… — он запнулся на секунду, подбирая слово, — целесообразно. Отчетность найдена мною в образцовом порядке. Ходатайства о вашем отстранении не будет.
— Однако. — Мезенцев поднял палец. — Ваши методы, милостивый государь. Странный уголь. Вливания под кожу ведрами. Лед к голове и жар к ногам. Плесень эта ваша, прости господи, дьявольская. Шов на артерии, наконец. Все это переворачивает очень и очень многое из того, чему меня учили и чему я сам учил других. Так вот-с. Я требую, слышите, требую, чтобы обещанный вами научный труд был написан. Подробно, с историями болезни, с методикой, с цифрами. Каждая процедура, каждый раствор, каждый шов. Подробнейше! Я лично представлю его в управление и добьюсь, чтобы его читали не столоначальники, а профессора. Если вы правы, об этом обязана узнать вся военная медицина. А если ошибаетесь, пусть вас разбирают равные вам, а не следователи. Обязуетесь?
— Обязуюсь. Мне самому это нужно, господин статский советник. Больше, чем вам.
— Не уверен, — сухо сказал он. Потом повернулся к повозке, помедлил и добавил вполголоса:
— Двое после прободения. Я это видел своими глазами и все никак не поверю. Прощайте, Дмитриев. Пишите ваш труд, и быстро.
Повозки тронулись и потянулись к дороге, конвой пристроился по бокам.
Стрижак стоял у крайнего поста, смотрел им вслед из-под ладони и хмурился. Я подошел. Он покосился на меня, вздохнул и сплюнул.
— Эх, ладно. Уехал, и черт с ним. Целый уехал, и целый приедет. Заметьте, ваша воля исполнена. — Он помолчал и добавил с искренним сожалением: — Но по роже дать все-таки надо было. Хоть разок. Для порядку.
