Петербургский врач 6 · Глава 23

Глава 23

Верхового заметили с северного поста, когда до него оставалось версты полторы. Солдат прибежал к штабной землянке, запыхавшись.

— Одиночный, вашбродь! Гонит вовсю, конь в мыле!

Один всадник, среди бела дня, по открытой дороге. Так ездят только те, кому положено торопиться, и с бумагами, которые жгут карман. Лихарев вышел наружу, я тоже. Работы в лазарете с утра не нашлось: после ночного боя не прибавилось ни одного раненого. Я слонялся без дела, что на войне само по себе подозрительно. Но на самом деле решил немного отдохнуть. Без этого нельзя.

Всадник подошел к валу рысью, уже усталой, спотыкающейся. Конь был загнан — бока ходили, как кузнечные мехи, с морды хлопьями летела пена и тут же схватывалась на холоде. Сам верховой оказался молоденьким хорунжим, заиндевевшим до бровей (у нас поднялся мороз). Усы, брови, башлык — все белое, в инее. Он сполз с седла, не сполз даже, а отвалился, устоял на ногах и козырнул.

— Господин подполковник! Срочный пакет из полевого штаба армии. Приказано вручить лично и получить расписку.

Из-за пазухи он вытащил плоский пакет. Серая казенная бумага, шпагат крест-накрест, на узлах сургуч. Печати целые, я видел, как Лихарев машинально провел по ним пальцем. Привычка: сначала проверь сургуч, потом читай.

— Коня примите, — сказал Лихарев казакам. — Вываживать полчаса, не поить сразу. А вы, хорунжий, в землянку, к печке. Стрижака найдите, пусть ко мне идет. Чует сердце недоброе… и слухи разносятся. Боюсь, это по его душу. Да и вы, доктор, придите.

Хорунжего я по дороге в землянку осмотрел, благо шли рядом. Обмороженного на нем не нашлось, только обветренное. Нос и скулы содраны ветром до красноты, губы потрескались. Я велел ему смазать лицо мазью, которую сейчас принесет по моей просьбе фельдшер (не пенициллиновую, такого, слава богу, не надо), и не соваться к печке вплотную: с мороза к жару нельзя, кожа слезет. Он кивал.

О том, что в пакете, он не знал.

— Не могу ведать, — сказал он, отогреваясь у печки и обхватив кружку с чаем обеими руками. — Мое дело довезти. Скажу одно: я такой пакет не первый везу. Нас, посыльных, вторую неделю гоняют по всему фронту, как борзых. И все больше по конным частям.

Стрижака искать не пришлось, он уже шел сам. Новости в отряде разносятся быстро.

Лихарев разрезал шпагат, развернул бумагу и стал читать. Читал он молча, и по мере чтения лицо у него мрачнело. Закончив, он положил лист на стол, разгладил ладонью и подвинул к нам.

— Полюбуйтесь.

Бумага была короткая.

«Начальнику Приморского отряда подполковнику Лихареву. Предписываю немедленно по получении сего выделить из состава вверенного отряда сотню подъесаула Стрижака в полном вооружении и снаряжении, при лошадях. К сотне прикомандировать зауряд-врача Дмитриева с необходимым медицинским имуществом. Сотне форсированным маршем следовать в район деревни Сыфантай, где поступить в личное распоряжение генерал-адъютанта Мищенко. Об исполнении донести».

Подпись, номер, число. О том, зачем мы понадобились генералу, ни слова. Ни намека даже.

— В личное распоряжение, — повторил Лихарев вслух и постучал пальцем по листу. — Понимаете, что это значит? Это значит, что Мищенко вас затребовал поименно. Не сотню казаков вообще, а твою, Матвей Кузьмич. Не врача какого-нибудь, а вот его. Запомнил, стало быть, смотр.

— Выходит, запомнил, — сказал Стрижак. По голосу было слышно, что он не огорчен. Скорее наоборот.

— Тебе, вижу, нравится. — Лихарев глянул на него исподлобья. — Конечно. Застоялся ты тут, в камышах. А мне каково? Я на чем остаюсь? Лучшую сотню забирают. Полфронта у меня на твоих казаках держалось, если считать по делу, а не по спискам.

Он встал, прошелся по землянке.

— И доктора забирают, — продолжил он. — Вот это хуже всего. К тебе, Вадим Александрович, я, грешным делом, привык. Привык, что у меня люди с дырками в животе выживают. Что тиф не косит роты и раны стоят чистые. Другие отряды хоронят, а я в строй возвращаю.

— Лазарет остается, Антон Власьевич. И Ростовцев остается. Он теперь справится.

— Ростовцев твой неглуп, спору нет. Но он — не ты. — Лихарев махнул рукой и сел обратно. — Ладно. Приказ есть приказ, через голову не прыгнешь. Отписал бы я Куропаткину, что доктор мне самому нужен, да кто меня спросит. Бумага генеральская, из полевого штаба. Тут не поспоришь, тут исполняют.

Он помолчал, глядя на предписание, потом заговорил более-менее спокойным тоном.

— Любопытно, зачем вы им. Мищенко — кавалерия. Вся конница правого фланга под ним. И вот он стягивает к себе сотни отовсюду, даже из такой дыры, как наша. Значит, конный кулак собирают, и большой. А раз большой, значит, дело затевается серьезное. Я так понимаю: готовят наступление. Ударят конницей в стык, следом пехота, и попробуют наконец продавить японца. Может, и пора. А может… Знаете, чем это кончается, когда конницу пускают в лоб на окопы?

— Догадываюсь, — сказал я.

— Вот и я догадываюсь. Сгноят вас там, Вадим Александрович. Бросят лаву на пулеметы, положат половину, а вы со своим скальпелем будете по снегу ползать от одного к другому. — Он поморщился. — Прости, Матвей Кузьмич, каркаю. Может, и обойдется.

— Бог не выдаст, — сказал Стрижак равнодушно. — Не казачье это дело, помирать раньше времени.

Я слушал и молчал. Лихарев рассуждал как окопный офицер, и по-своему логично. Но тут другая картина. Конницу не собирают в кулак для удара в лоб, для этого есть пехота и артиллерия. Лошадь против окопа с проволокой не пойдет. Конную массу копят для одного: чтобы бросить ее в обход, в глубину, по тылам. Дороги, мосты, склады, станции. Налететь, сжечь, взорвать и уйти раньше, чем противник развернется. Рейд.

Вслух я ничего этого не сказал. Догадки при себе держать полезнее, целее будешь.

— Когда выступать? — спросил Стрижак.

— Написано «немедленно». Значит, завтра затемно, раньше не соберетесь. Сегодня перековка, вьюки, довольствие.

Лихарев поднялся, давая понять, что разговор окончен.

— Все, господа. Времени у вас сутки, и я бы на вашем месте не тратил его на разговоры.

Остаток дня ушел на передачу хозяйства.

Ростовцев выслушал новость молча. Неделю назад он бы, пожалуй, обрадовался: вся медицина отряда переходит к нему. Теперь лицо счастливым не было. Понимал, что именно на него переходит.

— Уголь жгите, как жгли, — объяснял я, — запас держите фунтов двадцать, не меньше. Теперь главное.

Я открыл свой ящик с посевами.

— Оставляю вам все это. С собой забираю только высушенные образцы. Как выращивать и применять, помните.

Ростовцев только кивал.

Да, высушенные образцы поедут со мной. Кто знает, что случится дальше. Туда же, во вьюк, пошла зеленки, мешочек угля, шовный шелк, кетгут, хлороформ, кокаин, шприцы и прочее, весь мой хирургический набор. Инструменты я переложил ветошью и упаковал так, чтобы не гремели и не побились.

Дыхательные мешки я оставил в лазарете. Хотел взять хоть один и передумал. Резина на здешнем морозе дубеет и трескается, в седельном вьюке мешок побьется за первый же переход. Да и не для рейда эта вещь: она для операционной, для стола, для помощника рядом. Там, куда мы шли, если у человека остановилось дыхание, то, вероятно, это уже все.

— Берегите их, — сказал я Ростовцеву. — Второго завода «Треугольник» тут поблизости нет.

— Сберегу. — Он помялся, потом все-таки сказал: — Вадим Александрович. Я хотел… В общем, спасибо. Я сюда ехал учить, а вышло наоборот. Постараюсь не испортить то, что вы тут поставили.

— Не старайтесь не испортить. Старайтесь сделать лучше, это надежнее работает.

Он грустно улыбнулся.

Вечером зашел проститься Воздвиженский. Принес флягу с коньяком, мы выпили по глотку.

— Завидую, — сказал он. — Честное слово, завидую. У Мищенко вся конная артиллерия сейчас, забайкальские батареи, поговаривают. Настоящее дело будет. А я тут сиди да жди, пока японец в проволоке запутается.

— Тут уже ничего не поделаешь.

— Да. — Он спрятал флягу. — Возвращайтесь, доктор. С вами тут не скучно было.

Кузьма Лукич прощался последним, уже у коней. Долгих слов у него не нашлось, да я их и не ждал. Он проверил, как увязаны мои вьюки, подтянул ремень, который и без него держал, и сказал только:

— Вы там, ваше благородие, поперек пуль не становитесь. Ваше дело после пуль начинается, а не до.

— Постараюсь, Лукич. Ты тут Ростовцева придерживай, если понесет.

— Не понесет. Обтесался. — Он подумал и добавил: — Хороший из него врач выходит…

Выступили затемно, часа за два до рассвета.

Сотня вытянулась по дороге длинной темной лентой. Сто с лишним всадников, вьючные лошади с овсом и сухарями. Все перекованы на зимние подковы с шипами, и теперь копыта не скользили по обледенелой дороге, а вгрызались в нее с хрустом. Казаки сидели в седлах по-хозяйски, одетые тепло. Стрижак свое войско в дорогу собрал так, что придраться было не к чему.

Лихарев вышел проводить. Стоял у ворот, засунув руки в рукава, смотрел, как сотня проходит мимо. Мне на прощание сказал коротко:

— Вернешься — приму. Место твое тут никто не займет. Все, езжай.

Дорога пошла на северо-восток, прочь от залива, от камышей, от нашей соленой грязи. Грязь, кстати, не так давно кончилась. Вместо нее началась зима, настоящая, маньчжурская, о которой меня когда-то предупреждали.

Ветер тут был как наждак. Он шел с севера, сухой, колючий, и драл любой открытый кусок кожи. Снега лежало немного, его сдувало с промерзшей земли и несло понизу белыми змеями, через дорогу, между конских ног. Лошади заиндевели с головы до хвоста, у морд висели сосульки от дыхания. У казаков усы и брови стояли белые, ледяные, и все лица до глаз были замотаны башлыками.

Я в первый же переход понял, что мороз на марше — противник посерьезнее хунхузов, и объявил Стрижаку свои правила. На каждом привале десятникам осматривать людей: щеки, носы, уши. Белое пятно на коже — отогревать, снегом не тереть, им только кожу сдерешь. Ноги переобувать, портянки перематывать сухим концом, кто поленится, тот без пальцев останется. Не пить водку на морозе в седле: тепло от нее короткое и обманное, а замерзают с ней быстрее.

— Слыхали, черти? — гаркнул Стрижак сотне. — Доктора слушать, как меня! У кого нос отвалится, тому я второй не пришью, и он не пришьет!

Казаки смеялись, но правила соблюдали. Народ они были тертый, забайкальцев среди них хватало, и что такое зимняя дорога, понимали без лекций. За три перехода проблемы были только у двоих: у одного прихватило щеку, появилось белое пятно с пятак, отогрели вовремя, у второго замерз палец на ноге, первая степень, пузырей нет. Оба остались в строю. Для такой дороги — почти ничего.

Мороз, между прочим, воевал не только с людьми. На первой же ночевке казаки разобрали винтовки и стали протирать затворы насухо, от смазки. Я спросил зачем. Оказалось, ружейное масло на таком холоде густеет в мазь, и затвор к утру можно не открыть. Смажешь щедро, останешься с дубиной вместо винтовки. Забайкальцы это знали с дому и учили остальных. Я взял себе на заметку: с кольтом та же история, протер и его.

Ночевали в китайских деревнях, в фанзах. Фанза — жилье так себе, стены из глины с гаоляновой соломой, окна бумажные. Но у китайцев есть кан, лежанка во всю стену, а под ней дымоход от очага. Топишь очаг, и глиняная лежанка греется, как печной бок. На горячем кане, вповалку, в тесноте, ночь проходила терпимо. Китайцы на постой пускали без радости, но и без скандала: казаки платили. Стрижак за этим следил строго. Умный человек: нам через эти деревни, может, еще обратно идти.

На второй ночевке работа нашлась и мне. В той же деревне заночевал попутный обоз, и обозные привели ко мне солдатика, ездового. Тот днем промочил ноги на переправе через ручей, постеснялся доложить и доехал до ночлега в обледенелых сапогах. Сапоги с него снимали вдвоем, с трудом. Обе ступни белые, твердые на ощупь, чувствительности нет. Обморожение, и глубокое.

Растирать такое нельзя, поломаешь отмороженные ткани, как стекло. Греть у огня тоже нельзя, сожжешь то, что еще можно спасти. Я велел налить два ведра воды, чуть теплой, едва-едва, и грел ему ноги в воде, понемногу подливая горячую. Час возни. К концу ступни порозовели, вернулась боль, ездовой скулил сквозь зубы, и это было хорошо: болит, значит, живое. Пальцы на левой оставались сомнительными, два побагровели и вздулись. Я перевязал их сухо, с ватой, велел обозному унтеру везти парня в этап, в тепло, и не вздумать ставить его на ноги неделю.

— Довезу, — сказал унтер и посмотрел на меня с сомнением. — А пальцы как же? Отвалятся?

— Может, и обойдется. Через три дня будет видно. Черное отрежут, остальное заживет.

Унтер покрутил головой и увел своего ездового. А от меня полночи не отходила невеселая мысль: если так выглядит обычный марш, то что будет там, куда нас ведут.

На второй день дорога стала оживать. Сначала попался встречный обоз, пустой, потом еще один. Потом мы стали обгонять попутных: пехотная рота на марше, вереница саней с сеном. Все это тянулось в одну сторону с нами, к правому флангу. У колодца в большой деревне поили коней рядом с чужой сотней, оренбуржцы, шли откуда-то из-под Мукдена. Их есаул на вопрос «куда» пожал плечами: туда же, куда и вы, а зачем — господь ведает и Мищенко.

— Что же это такое, — сказал мне Стрижак, когда мы отъехали. Он держался рядом со мной весь марш, не то охранял, не то разговором спасался от скуки. — Со всей армии конницу гребут. Уральцы, слыхал, идут, донцы. Это ж какая силища собирается. Куда столько?

— А сам как думаешь?

— Думаю, наступать будем. — Он пожевал ус, вытащил его из-под башлыка. — Только чудно. Для наступления конницу при пехоте держат, по дивизиям. А тут ее в одно место сгребают, в кучу. Кучей на окопы не ходят.

Он соображал в своем деле. Но я говорить на эту тему не хотел.

— Поживем — увидим, — сказал я.

К вечеру третьего перехода мы вышли к долине Хуньхэ.

Сыфантай мы почуяли раньше, чем увидели. Сначала над краем равнины поднялся дым. Не столб, а сплошная низкая пелена, какая бывает над большим селом в мороз. Потом донесся гул — слитный, живой, из тысячи звуков сразу. А потом дорога поднялась на пологий холм, и внизу открылось все целиком.

Я такого скопления войск еще не видел. Ни на станциях, ни в Харбине, нигде.

Большая китайская деревня, а вокруг нее на заснеженном поле — лагерь без конца и края. Коновязи тянулись рядами, сотнями рядов, и у каждой стояли лошади. Тысячи лошадей. Между коновязями горели костры, и дым от них стелился по всей долине. Ржание, звон котелков, стук топоров, чей-то мат, чья-то песня, и все это сливалось в тот самый гул, слышный за версты.

Мы спустились и пошли через лагерь шагом, разыскивая коменданта. По сторонам было на что посмотреть.

Народ тут собрался со всей империи. Уральцы в лохматых папахах, бородатые, спокойные. Забайкальцы на своих мохнатых низкорослых лошадках, неказистых с виду, но эти лошадки, я уже знал, жуют гаолян и идут по морозу там, где строевой конь ложится. Донцы. Драгуны в касках-фуражках, регулярная кавалерия, у этих все по уставу, даже костры горели в линеечку. А у крайних фанз бурки, черные папахи, кинжалы в серебре. Кавказцы. Горцы, за десять тысяч верст от своих гор.

— Дагестанцы, — сказал Стрижак со знанием дела. — И терцы вон. Ну, брат, это уже не шутки. Раз горцев привезли, значит, рубка будет.

Попался по дороге и перевязочный пункт. Две фанзы под флагом с красным крестом, у входа сани, из трубы дым. Значит, санитарную часть сюда уже стянули, и не для парада. Для него перевязочные не разворачивают. А тут может даже и целая лекарня.

Мимо нас в сторону деревни провезли пушки. Легкие, конные, на высоких колесах, по шесть лошадей в упряжке. Ездовые сидели заиндевевшие и неподвижные, только головы поворачивались. За пушками прошли зарядные ящики, потом вьючный караван, и все это втягивалось в деревню, и деревня все принимала, как бездонная река.

Комендантский офицер нашелся у околицы, с охрипшим голосом и списком в руках. Стрижак назвался.

— Сотня подъесаула Стрижака, Приморский отряд. При сотне зауряд-врач Дмитриев. Предписано в личное распоряжение генерала.

Комендант полистал свой список, нашел, отметил.

— Ждали вас. Сотне становиться на северном краю, за уральцами, там укажут. Фураж получите у интенданта. А вам, доктор, приказано по прибытии явиться в штаб, не мешкая. Вон туда. — Он махнул ладонью в глубину деревни. — Самая большая фанза, с вымпелом, мимо не пройдете. Там спросят.

Стрижак удивленно посмотрел на меня, развел руками и поехал становиться. А я направился искать штабную фанзу. Поехал через деревню шагом, между костров и коновязей. Штаб я увидел издалека. Фанза и правда была самая большая, с черепичной крышей, над ней на шесте обвис генеральский вымпел, схваченный морозом. У ворот стояли часовые-казаки, во дворе — десятка два оседланных коней, и офицеры входили и выходили без остановки.

Я спешился у ворот. Ноги после перехода держали так себе, пришлось постоять секунду, привыкая. Отдал повод подскочившему солдату, стянул башлык и стряхнул снег с шинели.

— Ну, — сказал я себе тихонько вслух. — Сейчас узнаю, зачем меня позвали.