Глава 5
Палец Стрижака лежал на карте, на той излучине. Он смотрел так, будто офицер уже был у него в руках, а не спал за много верст в чужой фанзе, под охраной и с вооруженным батальоном в двух шагах.
— Хорошо, — сказал Лихарёв. — Прибрать. А как ты его прибирать думаешь, Матвей Кузьмич? Своей сотней туда полезешь? Так тебя за версту услышат.
— Зачем со всей сотней. — Стрижак выпрямился, отлепил палец от карты. — Много народу и не надо. Тут, наоборот, чем меньше, тем лучше. Возьму человек пять, самых тихих. У меня есть такие, что кошке на хвост наступят, а она и не заметит, что к ней подошли. На лодочках ночью, по большой воде. Тихонько подгребём с моря, с той стороны, откуда не ждут. Он же с моря нападения не ждёт, дурак! У него все глаза на нашу сторону смотрят, на позиции. А мы с тыла, с воды. Вылезем, караул снимем без шума, кинжалами, и в фанзу. И его самого, там же, во сне. Никто и охнуть не успеет.
Он говорил это уверенно, но возбужденно. Видать, загорелся идеей.
— Кинжалами, — повторил Лихарёв. Помолчал. — Складно у тебя выходит на словах, Матвей Кузьмич. Но на словах всегда складнее, чем в жизни. Увы.
— А что не так?
— Всё не так. — Лихарёв встал из-за стола, прошёлся по землянке. — Авантюра это, вот что. Ты говоришь, с моря не ждут. Может, и не ждут. А лодки твои всё одно заметят. Ночь ночью, а на воде глаз видит далеко, особенно если луна выйдет. Часовой у них не слепой сидит. Заметит пятно на воде, поднимет тревогу. А ты подойти ещё не успел.
Стрижак хотел возразить, но Лихарёв поднял ладонь.
— Погоди. Дальше слушай. Ну, положим, подобрались. Вылезли. Караул снимать думаешь тихо. Кинжалом. Но тут тебе не барана резать. Японец, он драться умеет, этого у него не отнимешь. Крепкий народ, увёртливый. И сколько их там — неизвестно. Пока ты одного возьмёшь, другой рот раскроет. И всё. Как заорут, как пальба пойдёт, тут тебе и конец. Батальон рядом. Прибегут на выручку прежде, чем ты до своих лодок доберёшься. Положат вас всех на том берегу. Пять казаков ни за грош.
В землянке стало тихо. Печка потрескивала, свеча кидала тени на бревенчатые стены. Воздвиженский сидел на ящике, крутил в руках очки. Привычка у него такая, когда думает.
Стрижак стоял набычившись и молчал. Возразить ему было нечего, и оттого он злился. Потом вздохнул, тяжело, всей грудью.
— Всё так, Антон Власьевич. Риск есть. И лодки могут заметить, и ножом не всякого возьмёшь тихо. Знаю я это. — Но он снова ткнул в карту, с какой-то настырной уверенностью в собственной правоте. — А только сделать что-то надо. Понимаешь? Надо.
— Да чем тебе этот офицер так сдался?
— А тем. — Стрижак повернулся к нам всем сразу. — Ты пойми, Антон Власьевич. Он же дурак, но дурак злой и упорный. Гонит своих солдат на наши окопы почти каждый божий день. Ложатся они там штабелями. Но и наши тоже гибнут, потому что отбиваться надо. Он их не жалеет, а нам-то каково? Мы тоже своих кладём, отбивая их. А если убьём его, поставят другого, и не сразу. Может, тот будет поспокойнее. Тогда и атак меньше станет, и мы отсидимся. Война сделается тише, позиционнее. А там, глядишь, Куропаткин что-нибудь надумает, как японца прищучить, или в верхах договорятся, замирение выйдет. Война уже у всех в печенках. И у нас, и у простых японцев. Так что есть ради чего голову подставить. Один человек, а сколько за ним жизней, и ихних, и наших.
Он выговорился и замолчал. Довод был не пустой. Я слушал и думал, что в этом что-то есть. Хотя и не всё гладко даже в случае удачи. Убьем одного, поставят другого, а тот возьмёт да окажется ещё хуже. Так тоже бывает. Но проверить это можно только одним способом. Убить и посмотреть. Вот такая простая и страшная логика.
Лихарёв тёр щетину, молчал. Он не спорил больше, но и не соглашался. Понимал, что казак дело говорит, но как это дело сделать без большого риска, не видел.
Но у меня появилась мысль.
Основная загвоздка в чём? В шуме. Не в лодках даже, лодки дело второе, хотя и там огромная опасность. А в том, что ножом убрать охрану очень сложно, а стоит начаться стрельбе, и всё пропало. Один выстрел, и весь батальон на ногах. Значит, надо, чтоб выстрела не было слышно.
— Погодите-ка, — сказал я. — А что, если сделать так, чтоб выстрел был бесшумным?
Все повернулись ко мне. Стрижак сдвинул брови, Зубелин моргнул, Воздвиженский надел очки.
— Это как? — спросил Лихарёв. — Бесшумный выстрел. Ты, доктор, часом, не заговариваешься? Порох, он на то и порох, чтоб греметь. Из ружья ли, из револьвера, а грохнет так, что за версту слыхать. Может, ученые в столице что и придумали, какой-нибудь тихий порох, но где мы, а где они.
— Не всегда порох может греметь, — ответил я. — Наган есть у кого?
Зубелин дал мне свой наган. Отстегнул кобуру, вынул револьвер, протянул мне его рукоятью вперёд. Обычный наган образца девяносто пятого года, потёртый, с облезлым воронением. Я откинул дверцу, проверил, что заряжен, взвёл курок наполовину, показал им.
— Смотрите. Отчего револьвер грохочет? Оттого, что при выстреле пороховые газы вылетают из ствола, а с ними и весь звук. И ладно бы только из ствола. У всякого револьвера между барабаном и стволом есть щель, зазор. Малая, с волос толщиной, а есть. И вот в эту щель тоже бьют газы, под страшным давлением, с боков. Что ты на ствол ни навинти, а из этой щели всё равно бахнет. Оттого револьвер и не заглушить, ни один. Ни кольт, ни смит-вессон, никакой.
— А наган, стало быть, глушить можно? — Воздвиженский подался вперёд.
— А наган можно. Один он такой на весь свет. Глядите, как хитро сделан. — Я взвёл курок до конца. Барабан провернулся и подался вперёд, надвинулся на казённик ствола. — Видите? При взводе барабан идёт вперёд и садится на ствол вплотную. А гильза у нагана длинная, с закраиной, дульце у неё пустое, торчит поверх пули. И вот это дульце при выстреле входит прямо в ствол и запечатывает стык намертво. Щели нет. Газам деваться некуда, кроме как вперёд, по стволу. Вот его и можно заткнуть.
Я держал револьвер на ладони, и они смотрели на него так, будто впервые увидели. А ведь у половины отряда такие на боку висят.
— Заткнуть, — хмыкнул Стрижак. — Как это ты его заткнёшь, чтоб он ещё и стрелял?
— Не заткнуть наглухо. Приделать к стволу трубку. Внутри трубки перегородки, одна за другой, с промежутками. Газ, он ведь чего громкий? Оттого, что вылетает разом, весь, в один миг. А если пустить его через несколько камор, чтоб он растекался, тёрся, терял силу, то и звука не станет. Не сразу вылетит, а понемногу, глухо. Как из бутылки не хлопнешь, если горлышко тряпкой заткнуть, а помаленьку выпустишь.
Воздвиженский уже кивал. До него дошло раньше всех.
— Расширительная камора, — сказал он. — Как в паровозном глушителе, только наоборот, для звука. Понятно. А из чего вы её делать думаете, Вадим Александрович? Тут точность нужна.
— Точность там не бог весть какая, — сказал я. — Труба нужна. Латунная гильза от скорострельной пушки в самый раз, от тридцатисемимиллиметровой. Не найдётся гильзы, сгодится и обрезок стальной трубы, лишь бы по калибру подошёл да стенка потолще. Внутрь трубы шайбы, стальные или латунные, с дырой посерёдке, чтоб пуля прошла. А между шайбами прокладки, глухие, без дыры. Вот через эти прокладки пуля сама себе дорогу и пробьёт при выстреле, а газ они удержат.
— Глухие прокладки? — Лихарёв нахмурился. — Пуля через них пройдёт, а газ нет? Как так?
— А так, что пуля твёрдая и летит быстро, ей резина нипочём, проткнёт и дальше пойдёт. А резина за ней сомкнётся, дыру затянет, и газ отсечёт. На один выстрел, на второй хватит. Материал только нужен верный. Резина толстая, вулканизированная. У меня жгуты есть, прокладки от стерилизатора. Кожа подошвенная, войлок от валенка. Войлок пропитать солидолом погуще, чтоб плотнее сидел. Нарубить из этого добра кружков по трубе, переложить с шайбами, стянуть, и готово.
Я говорил, а сам уже видел эту штуку целиком, всю сборку, будто держал её в руках. Дело нехитрое, любой слесарь соберёт за полдня. Крепить только придётся с умом. Резьбу на стволе нагана в поле не нарежешь, значит, хомут. Цанга. Насадить на мушку и на ствол, затянуть винтом, чтоб держало плотно и с оси не сбивало.
— Одна беда, — добавил я. — Недолговечная штука. Резину с кожей пуля рвёт. Выстрелов на семь хватит, на один барабан. Ну, на два, если повезёт. А дальше дыры разлохматятся и звук полезет наружу. Первый выстрел будет как хлопок в ладоши, тихий, шагов на десять слыхать, не дальше. Будто ветка сухая переломилась. А седьмой уже почти как обычный бахнет. Но нам семь тихих и не надо. Нам бы два-три, часового снять да офицера. А там уж всё равно, пускай гремит.
Стало тихо. Стрижак смотрел на наган в моей руке, и в глазах у него горели сильнее прежнего.
— Так это что же, — проговорил он. — Подошёл, хлопнул тихонько, и всё? И никто не слышал?
— В десяти шагах, может, и услышат. Дальше нет.
— Вот это дело. — Он повернулся к Лихарёву. — Слыхал, Антон Власьевич? Вот с этой штукой можно и без крику.
Лихарёв взял у меня наган, повертел, посмотрел на щель между барабаном и стволом, будто хотел сам убедиться. Потом вернул Зубелину.
— Занятно, — сказал он. — Очень даже занятно. Только сейчас ночь, а не мастерская. И спать пора. С утра и займётесь, доктор, вы да Аркадий Игнатьевич, у вас руки на такое подходящие. А сейчас всем спать. — Он оглядел нас. — И вот ещё что. Не думаю, что японцы нам этот корабль так спустят. Обидели мы их крепко, канонерку на дно, дело для них позорное. Захотят отыграться, и я бы на их месте нынче же ночью и полез, пока мы празднуем да ушами хлопаем. Так что спать, а ухо держать востро. Караулы удвоить. Быть готовыми ко всему.
Все стали подниматься, разбирать шинели. Лихарёв придержал меня за локоть.
— А вам, доктор, особая просьба. Вернее, приказ. — Он смотрел на меня без улыбки, хотя говорил вроде как в шутку. — Если ночью полезут и завяжется драка, вы из своей норы не высовывайтесь. Стрелков у меня хватает, каждый казак с винтовкой родился. А вот залатать раненого да выдумать какую-нибудь хитрую штуку вроде вашей мины или этого глушителя, таких у меня нет. Так что не обессудьте. Увижу, что вы со своим иностранным самопалом в атаку побежали, велю запереть в землянке и часового приставлю. Двух. Даже трех.
— Шутите… — сказал я.
— Наполовину. — Он не улыбнулся. — Вторая половина серьёзная. Беречь себя будете?
— Буду, — сказал я. — В драку не полезу. Обещаю. Моё дело потом, когда стрелять закончат.
— Вот и отлично.
Я вышел из штабной землянки в темноту. Небо расчистилось, повытянуло облака. Стояли крупные холодные звёзды. С залива тянуло сыростью и тиной. Отлив ушёл далеко, обнажил отмель, и оттуда несло гнилью, как всегда в этот час. Я дошёл до своей землянки, откинул полог и залез внутрь.
Тесно, но тепло. Печурка, топчан, ящики с медикаментами вдоль стены, стол из снарядной укупорки. Я разделся не до конца, скинул только сапоги, лёг поверх шинели. Кольт вынул из кобуры и положил рядом, под руку, на ящик. Смит-вессон рядом, мало ли что. Ситуации бывают такими, что перезаряжать некогда и надо хватать второй ствол. Сейчас поспать бы, но не спалось. В голове крутилась эта трубка с прокладками, я мысленно собирал её и разбирал, прикидывал, чем стянуть, где взять шайбы. Так, за этой возней, и задремал.
Проснулся от выстрела.
Один, потом сразу россыпь. Винтовки, часто, беспорядочно, и следом крик. Я сел на топчане в темноте. Сон слетел мигом. Началось. Лихарёв как в воду глядел.
Стрельба густела. Ударил залп, другой, где-то далеко влево бахнула наша трёхдюймовка, коротко, зло. По крыше простучало, будто кто горсть камней бросил. Пули шли поверху, срезали камыш. Я нашарил кольт, взвёл и сел, привалившись спиной к земляной стене, у самого входа. Полог откинул на палец, чтоб видеть. Небо то и дело озарялось вспышками, красноватыми, короткими.
Сидеть в норе, когда снаружи бьются, дело плохое. Руки чешутся выйти, помочь своим, а нельзя. Обещал ведь. И приказ был. Умом я понимал, что Лихарёв прав, толку от еще одного человека в перестрелке немного, только пулю поймаю сдуру. А зашивать потом кто будет. Но сидеть всё равно тяжко. Я сжимал рукоять кольта и слушал, как оно там, снаружи, пытаясь разобрать по звуку, что там происходит.
Кто-то пробежал мимо землянки, тяжело, по грязи, шлёпая. Крикнули по-русски, зло, матерно. Значит, свои. Не пробились японцы. Стрельба шла и дальше, по направлению к воде. Японцы, видать, лезли оттуда, из камыша. Но мы были готовы и встретили незваных гостей как надо.
Всё это тянулось долго, хотя, наверное, не больше двадцати минут. Потом стрельба стала реже, вразнобой, потом смолкла совсем, только одиночные хлопки где-то у воды, добивали, должно быть, отставших. И тишина. Тишина после боя, в которой ухо ещё звенит и ждёт нового выстрела.
Я досидел ещё немного для верности. Потом обулся, сунул кольт в кобуру и вылез.
Снаружи метались фонари. Еще тянуло пороховой гарью, резко и кисло. Кто-то кричал. Меня позвали почти сразу.
— Ваше благородие! Доктор! Раненые! Кузьма Лукич, скорей!
Отбились, стало быть. А раненые всегда есть. Без них, к сожалению, после боя редко бывает.
В операционной землянке уже горела карбидная лампа, белым, ярким, и Кузьма Лукич, засучив рукава, раскладывал на застеленном чистой простынёй ящике инструменты. Повезло мне с фельдшером, можно сказать прямо.
— Двое тяжёлых, Вадим Александрович, — сказал он — И по мелочи царапаных есть. Тех потом. Первого несут.
Первого внесли на шинели, четверо. Молодой казак, лет двадцати, серый весь, губы закушены. Пуля в бедре, высоко. Штаны напитались тёмным, но не хлестало, значит, крупную не задело, а то бы уже вытекло всё. Я разрезал штанину, посмотрел. Входное с наружной стороны, аккуратное, чёрное. Выхода нет. Сидит внутри, в мясе, где-то у самой кости.
— Хлороформ, — сказал я. — Кузьма Лукич, маску. Считай, держи пульс.
Хлороформа было в обрез (этим хозяйственным вопросом надо будет заняться), но тут без него никак, наживую нельзя, человек с ума сойдёт от боли и мне всё дело испортит дёрганьем. Кузьма Лукич наложил на лицо казаку марлевую маску, капнул из склянки, размеренно, по капле. Казак задышал тяжело, замычал, стал считать, сбился, обмяк. Уснул.
Я взял пуговчатый зонд, ввёл в канал, осторожно, чувствуя кончиком дорогу. Зонд пошёл вглубь, вкось, вдоль бедренной кости, и упёрся во что-то твёрдое, но не в кость, в кости отдача другая. Вот она. Засела глубоко, зараза, у самой надкостницы, но, слава богу, бедренную артерию обошла, а то бы этот казак уже был не жилец.
Я расширил рану скальпелем по ходу зонда, немного, сколько нужно, чтоб пролез корнцанг. Крови прибавилось, потекло, я тампоном промакивал, чтоб видеть. Один сосуд забил струйкой, помельче, я его прихватил зажимом, перевязал шёлком, узел затянул. Потом завёл корнцанг по зонду, вглубь, нащупал пулю губками. Она вертелась, уходила, свинец мягкий, скользит. Со второго раза прихватил как следует, потянул на себя плавно, без рывка, чтоб не сорвалась и не наделала нового ходу. Пошла. Вышла с чмоканьем, вся в тёмной крови, смятая с одного бока о кость. Я бросил её в лоток, звякнула.
— Ушла родимая, — сказал Кузьма Лукич с удовлетворением. — Пульс держится, ваше благородие. Хорошо идёт.
Дальше проще. Я прочистил канал, промыл, проверил, не осталось ли в глубине клочка сукна или ещё какой дряни, затащенной пулей. Это в ране хуже самой пули, от этого нагноение и антонов огонь. Вроде чисто. Тампонировал йодоформной марлей, неплотно, чтоб отходило, чему надо. Наглухо такую рану зашивать нельзя, загниёт изнутри. Наложил повязку, прибинтовал. Час работы, ну, чуть меньше.
— Этот выкарабкается, — сказал я, разгибая спину. — Если гангрены не будет. Следи за ногой, Кузьма Лукич. Запахнет, покраснеет, вздуется, сразу ко мне. Тащите следующего.
Следующий был хуже. Немолодой солдат, из пехотного прикрытия, с штыковой. Достали его японцы, видать, в рукопашной, когда до окопов дошло. Какой-то безумец добежал. Так-то не весь вражеский батальон участвовал в нападении, цели смять нас не было, а то бы тяжелых у меня было не два, а десятки. Но этому солдату не повезло.
Штык вошёл в бок, ниже рёбер, слева. Место скверное. Чуть глубже, чуть правее, и задета кишка или селезёнка, и тогда все плохо. Тут спасение, чтобы штык прошёл вскользь, по мякоти, не пробив брюшину.
Солдат был в сознании, дышал коротко, часто, держался за бок ладонью, и сквозь пальцы у него сочилось.
— Терпи, — сказал я ему. — Сейчас гляну.
Усыпили хлороформом.
Я развёл края раны крючками. Заглянул внутрь, промакивая кровь.
Рана шла косо, по касательной, распорола мышцы и фасции, но брюшина цела. Сальник, селезёнка, кишка — всё осталось по ту сторону, куда штык, слава богу, не дошёл.
Повезло мужику. Второй раз за ночь везёт, сперва казаку, теперь этому.
— Живой будешь, — сказал я ему. — Не боись. Мимо прошло, где не надо.
Работы тут вышло больше, чем с пулей. Рваная рана, широкая, мяса набок, всё в грязи, в клочьях мундира, затащенных штыком. Я вычищал долго, вырезал размозжённые, побитые края, обрывки, всё, что гнить будет. Кровило из мышцы, я прихватывал зажимами, перевязывал, где мог. Потом сшивал, послойно. Не наглухо, оставил выход, сунул марлевый выпускник, чтоб гною было куда идти, а не копиться внутри.
— Готово, — сказал я, накладывая последний оборот бинта. — Этого тоже в тепло. Поить понемногу, но часто. Не заливать кружками, а давать глотками, чтобы не вырвало. Крови потеряли изрядно, надо возместить. Теперь царапанных глянуть.
Таковых оказалось четверо. Одному пуля прошла по касательной вдоль рёбер, содрала кожу да мясо неглубоко, борозду пропахала, но внутрь не полезла. Промыл, зашил, дел на четверть часа. Другому осколком или щепкой от бревна рассекло лоб, залило кровью все лицо, смотрится страшно, но сама рана пустяковая. Крови много, беды мало. Свёл края, стянул тремя стежками, залепил. Остальные и вовсе с ссадинами, тех перевязать да отпустить. Однако такими темпами обезболивающее скоро кончится, надо требовать привезти.
К тому времени, как я управился со всеми, за пологом посерело. Ночь кончалась. Я вышел размять спину и вдохнуть воздуху. Не хлороформного и кровяного, а простого, сырого, с залива. Светало медленно, неохотно, туман лежал по плавням, и из него торчали чёрные метёлки камыша. Где-то в отряде уже стучали котелками, тянуло дымом. Живые завтракали. Двое убитых лежали под рогожей до погребения. Могло быть и больше. Обошлось малой кровью, если так можно сказать про двух мёртвых и шестерых раненых.
Поспать удалось часа три, не больше. Разбудил меня Воздвиженский, сунулся в землянку, уже при очках и при деловой физиономии.
— Вадим Александрович, вы обещали. Насчёт трубки-то. Я гильзу нашёл, латунную, от малой пушки, как вы сказали. Даже не одну. И трубу стальную приберёг, на всякий случай. С чего начнём?
Начали с гильзы. Она была длинновата. Я отмерил, Воздвиженский отпилил ножовкой, зачистил край. Внутри вычистили, обезжирили. Он же, как человек рукастый и в металле соображающий, взялся точить шайбы. А точнее, вырубать их зубилом из латунного листа и обтачивать напильником, с дырой посерёдке, чтоб пуля прошла впритирку. Работа кропотливая, но он её любил, я видел, для него это отдых.
Прокладки резал я. Достал жгуты, толстые, немецкие, нарезал кружков. Добавил кожи, нашел старую подошву от сапога. Войлок надёргал из раскуроченного валенка, пропитал солидолом, который Воздвиженский принёс из батарейного хозяйства. Кружки резались туго, я взмок, пока навырезал сколько надо. Складывали по очереди, в трубу. Шайба, прокладка, шайба, прокладка, набивали плотно, стягивали с торца гайкой на резьбовой шпильке, которую Воздвиженский тоже где-то раздобыл. Хомут на ствол вышел не сразу, повозились с ним дольше всего. Держать он должен был крепко и трубку не косить, а то пуля пойдёт вкривь и пробьёт корпус. Наконец собрали. Насадили на наган, затянули винт.
Штука вышла увесистая, некрасивая. Торчала, тускло блестела латунью. Неэстетично. Зато дешево, надежно и практично.
— Ну что, — сказал Воздвиженский, оглядывая наше творение. — Пойдём пробовать? Только не тут.
Отправились подальше, в тыл, где стояла разбитая китайская деревня. Фанзы стояли без крыш, с провалами стен, глинобитные коробки, пустые. Место глухое, мёртвое, ни души. Печальное место. Тоска берет за душу, глядя на вокруг. Жили себе люди, работали, ели спали, гнали водку из гаоляна, а потом война, и все закончилось.
Со мной и Воздвиженским пошли Лихарёв, Стрижак, Зубелин да ещё пара офицеров. Всем было любопытно. Шли по подмёрзшей за ночь тропе, туман к утру подтаял, солнце вставало мутное, красноватое.
Выбрали фанзу поглуше, поставили в дальнем углу мишень, доску от ящика с намалёванным углём кругом. Я зарядил наган, все семь гнёзд. Оглядел своих. Они стояли поодаль, ждали. Опасно стрелять пробу с руки, лучше бы веревочкой, но рискну. Здесь такой осторожности могут не понять. Хотя свою смелость я вроде уже пару раз доказывал.
— Далеко не отходите, — сказал я. — А то не услышите, а мне надо, чтоб вы услышали, вернее, не услышали.
Сложно как-то получилось сказать, но все меня поняли.
Встал, прицелился, выстрелил.
Хлопнуло. Тихо, коротко, будто и правда ветка переломилась или слегка в ладоши ударили. Никакого грохота. Дёрнулась рука, из трубки выбило дымок, и всё. В десяти шагах, где стояли офицеры, конечно, услышали, но дальше, на расстоянии в пятьдесят шагов и не разобрали б, что стреляли.
Все замерли. Стрижак раскрыл рот.
— Это чего? — спросил он. — Это выстрел был? Пуля-то где?
Я показал на доску. В угольном круге чернела свежая дыра.
— Там пуля. Проверь.
Он сходил, поглядел, поковырял пальцем, обернулся. Лицо у него сделалось, как у ребёнка, которому фокус показали.
— Мать честная. — Он снова потрогал доску, будто не веря. — Влепил, а слышно чуть. Ну-ка ещё разок.
Я выстрелил второй раз, третий. Второй хлопнул чуть громче, третий ещё громче, как я и говорил, резина сдавала. Но всё одно тихо, не в сравнение с обычным. Четвёртый уже щёлкнул звонко, как кнутом, а к седьмому трубка своё отработала, бахнуло почти как из голого ствола, только с хрипом. Всё сошлось, как я и обещал. Два-три первых выстрела почти немых, дальше громче и громче.
— Три тихих есть, — подытожил я, вытряхивая стреляные гильзы. — Немного, но кое-что. В идеале с собой иметь два револьвера. Три выстрела с одного, три с другого.
Стрижак был сам не свой от радости. Он взял у меня наган с трубкой, повертел, приложился, будто примеряясь.
— Всё, — сказал он твёрдо. — Всё, Антон Власьевич. С этой штукой я его беру. Тихо подойду, тихо сниму. Никакого шуму. Идём гасить японца, чего ждать. Понаделаем таких штук — и вперед.
Но Лихарёв не разделял его восторга. Он стоял, засунув руки в карманы шинели, смотрел на дыры в доске и хмурился.
— Погоди радоваться, — сказал он. — Штука славная, спору нет. Доктор молодец, она нам ещё сгодится, и не раз, в разных делах, где тихо надо. Это я запомню. Но ты, Матвей Кузьмич, за трубку эту ухватился, а про главное забыл. Револьвер твой теперь бесшумный, верно. А лодки твои по-прежнему не невидимые, давай этого не забывать. Как заметят вас на воде, так весь твой тихий наган гроша ломаного не будет стоить. Постреляешь не ты своих японцев тихонько, а батальон тебя из винтовок в решето, и громко. Не в выстреле беда теперь. Она в том, что вас увидят прежде, чем ты до фанзы доберёшься.
Стрижак насупился. Радость с него сходила.
— Так что ж теперь, совсем не ходить?
— А может, и не ходить. Может, оно того не стоит, головы класть за одного офицера, когда ещё бабушка надвое сказала, будет с того толк или нет.
— Как это не стоит? Я битый час толковал…
— Толковал, слышал. А я тебе своё толкую.
Я смотрел на них и видел, что дело плохо. Не в глушителе дело, глушитель они уже приняли, а вот дальше пошло вразнос. Стрижак упёрся, вбил себе в голову этого офицера и теперь ни в какую не отступит, хоть кол на голове теши. А Лихарёв гнул своё, осторожничал, и правильно делал, за людей он отвечал.
Казацкая вольница на дисциплину нашла. И то, и другое по-своему верно, а вместе не сходится. Ещё немного, и сцепятся не на шутку, а куда это заведёт, бог знает. Стрижак человек горячий, ему что в голову взбрело, то и вынь да положь, а субординация — дело далекое.
Надо было их разнимать, пока не поздно. А как разнимешь, если у обоих своя правда. Разве что дать им третью.
Я и сам не был уверен, что убить японского начальника сейчас самое важное. Может, и правда, не стоит оно риска. Но раз уж Стрижак закусил удила, а Лихарёв упёрся, то пусть хоть спор их выйдет не пустой. Была у меня одна мыслишка, ещё смутная, но была. Про лодки. Вернее, про то, как без них обойтись.
— Погодите-ка, — сказал я. — Есть идея. Как к нему подобраться безо всяких лодок.
А теперь давайте немного поговорим о кольте Вадима.
Историческая справка
Останавливающее действие, или почему вернулись к 45-му калибру
В конце 19 века американская армия, поддавшись общемировой моде на уменьшение калибров (что позволяло снизить вес оружия и увеличить точность), отказалась от своих старых револьверов 45-го калибра времен Дикого Запада. В 1892 году на вооружение был принят современный револьвер Кольта под патрон .38 Long Colt (9 мм). Он был легким, точным и почти не имел отдачи. На полигоне генералы были в восторге.
А потом началась Филиппино-американская война (1899–1902) и последовавшее за ней восстание на острове Минданао. Там американская армия столкнулась с моро — воинственными исламскими племенами.
Кошмар «Хураментадо»
Воины моро практиковали ритуальные самоубийственные атаки, которые испанцы называли «хураментадо» (поклявшиеся умереть). Религиозный фанатик давал клятву забрать с собой как можно больше неверных, принимал наркотические вещества (жевал бетель), а затем делал страшную вещь.
Он туго перетягивал себе руки и ноги кожаными жгутами или мокрыми веревками. Это снижало отток крови от конечностей, вбрасывало в кровь адреналин, болевые ощущения снижались. Если пуля пробивала ему руку или ногу, кровопотери снижались.
С диким криком, размахивая тяжелым волнистым мечом (крисом) или жутким тесаком (баронгом), такой фанатик бросался на американский патруль из джунглей.
Провал 38-го калибра
Тут-то и выяснилась катастрофическая слабость 9-миллиметровых револьверов. Американские офицеры всаживали в бегущего моро весь барабан (шесть пуль 38-го калибра) точно в грудь, но легкие пули не имели достаточного останавливающего действия. Они прошивали фанатика насквозь, не вызывая немедленного шока.
Моро с пробитым сердцем или легкими успевал пробежать еще десять-пятнадцать шагов, одним взмахом криса сносил голову стрелявшему американцу и лишь после этого падал замертво. Армию охватила паника. Офицеры начали массово писать рапорты о том, что табельное оружие не способно защитить их в ближнем бою.
Возвращение Кувалды
В отчаянии армейское командование приказало вскрыть арсеналы и срочно отправить на Филиппины старые дедовские револьверы Colt Single Action Army 45-го калибра (знаменитые «Миротворцы»). Разница оказалась колоссальной. Тяжелая тупоконечная свинцовая пуля калибра 11,43 мм весом в 16 граммов, летящая с относительно небольшой скоростью, не пробивала тело насквозь. Она отдавала всю свою чудовищную кинетическую энергию цели. Удар такой пули буквально сбивал бегущего фанатика с ног, ломая кости и вызывая мгновенный шок, от которого практически не спасали ни наркотики, ни жгуты.
Появление Colt New Service
Проблема старых «Миротворцев» была лишь в том, что перед каждым выстрелом нужно было взводить курок пальцем (одинарное действие). Армии требовался современный револьвер двойного действия, но со старым добрым убойным 45-м калибром.
Именно ответом на эту потребность и стал Colt New Service (револьвер Вадима), выпущенный в 1898 году. Это был массивный, невероятно надежный револьвер, стреляющий патронами.45 Colt. Он бил так же мощно, как дедовский «Миротворец», но стрелял быстро, как современные модели. В 1909 году армия США официально закупит именно эти револьверы, чтобы вооружить офицеров до появления легендарного пистолета Кольт М1911.
Интересный факт.
В 1904 году американские военные врачи Луис ЛаГард и полковник Джон Томпсон провели официальные испытания на скотобойнях в Чикаго. Они стреляли по животным и медицинским кадаврам из разных калибров, затем исследовали ранения. Их официальный вердикт гласил: «Никакой калибр меньше 45-го не способен надежно остановить решительно настроенного противника».

Это крис.

А это баронг.
И теперь представьте, что на вас с таким бежит находящийся под наркотиками фанатик-островитянин.