Петербургский врач 6 · Глава 10

Глава 10

— Уголь, Кузьма Лукич, если его правильно пожечь, работает в кишках как губка, — растолковывал я на ходу. — Тифозный микроб сидит в кишке и льет оттуда отраву в кровь. От нее жар, бред, сердце садится. А уголь эту отраву вбирает в себя и выносит наружу, хм, известным путем. Меньше отравы в крови, легче больному.

— Понял, ваше благородие. — Фельдшер поспевал рядом, придерживая полу шинели. — Только его как принимать прикажете? Уголь ведь. Не микстура.

— Глотать. Толочь в мелкую пыль, разводить кипяченой водой и пить. Выйдет черная болтушка, гуще молока и гораздо страшнее. По две-три столовые ложки пыли на прием, приемов три-четыре в день.

Кузьма Лукич прикинул что-то в уме и покрутил головой.

— Это ж сколько на брата в сутки выходит?

— Много. На одного грамм пятьдесят, а то и восемьдесят. На наших четверых уже большая кружка пыли с верхом. Каждый день.

Про себя я считал дальше, и счет получался невеселый. Четверо это только сегодня. Инкубацию прошли многие, у каждого свой срок. Завтра слягут новые, через неделю больных может стать полсотни. Кружками тут не отделаешься. Нужны ведра. Пуды угольной пыли. И жечь ее надо начинать сейчас, а не когда самих припечет.

— А уголь где возьмем? — спросил фельдшер. — Дровяного нет. Гаолян в золу сгорает, какой с него уголь.

— В золу он сгорает на воздухе. А мы будем томить его без воздуха, в закрытой посуде. Тогда он не сгорит, а обуглится. Рубить стебли потолще, на короткие чурбачки. И корни копать обязательно. Корень у гаоляна плотный, деревянистый, из него уголь самый крепкий.

— Корни. — Кузьма Лукич вздохнул. — Земля-то твердая.

— Неглубоко сидят, выкопают. Бери из санитарной команды человек десять. Половину на рубку, половину на корни. К вечеру мне нужна гора и того, и другого.

Он ушел распоряжаться, а я остался думать над посудой.

Задача на вид простая. Набить рубленый гаолян в закрытую емкость, замазать глиной, оставить дырочку для газа и сунуть в жаркий костер. Без кислорода дерево не горит, а разлагается. Уходит вода, уходят смолы, остается почти чистый углерод. Из дырочки при этом бьет горючий газ. Он же и сигнал, что дело идет.

Чугунные котелки у нас имелись. Я взял один, повертел, приложил крышку и увидел всю беду сразу. Крышка широкая, прилегает кое-как, щель по всему кругу. Глиной замазать можно, но чугун в костре поведет, глина потрескается, и в щели пойдет воздух. А воздух внутри означает, что вместо угля я достану горсть золы. Полдня работы впустую.

Хотелось, конечно, не просто угля, а самого лучшего. По уму древесину перед обжигом пропитывают хлористым цинком, тогда поры выходят частые и глубокие, уголь впитывает вдесятеро. Только мечтать об этом здесь глупо. Хлористый цинк в аптеках держат в пузырьках, язвы прижигать. Ведрами он идет разве что на фабриках, шпалы пропитывать да латунь паять.

Запроси я у интендантов два пуда хлористого цинка, они покрутят пальцем у виска. И правильно сделают, потому что на этапных складах его нет и не будет. А главное даже не это. Уголь после такой пропитки надо отмывать от цинка соляной кислотой, потом дистиллированной водой, литрами. А у меня ни кислоты, ни дистиллятора. Не отмоешь, и цинк убьет больных быстрее тифа. Нет так нет.

Тем временем под брезентом, у орудий, лежали стопкой стреляные гильзы от трехдюймовок. Латунные, длинные, с узким горлышком.

Вот оно. Лежит и блестит.

Горлышко у гильзы узкое, меньше восьми сантиметров. Залепить его одним комком мокрой глины дело пяти секунд, и никаких щелей. Сама гильза цилиндр длиной под сорок сантиметров, газ из дырочки будет бить прямой струей, как из горелки. И этого добра у артиллеристов навалом, батарея огонь вела часто, стреляных гильз горы.

Минусы тоже имелись, и серьезные. Первый: объем. В гильзу входит чуть больше полутора литров. Набьешь ее сырым гаоляном плотно, до хруста, а после усушки и обжига достанешь две-три горсти угля. Чтобы набрать ведро, надо закладывать в огонь штук двадцать-тридцать разом.

Второй минус еще хуже. Латунь это медь с цинком, и плавится она при девятистах градусах. А хороший костер в самой середке дает под тысячу. Брось гильзу в пекло и отвернись, и через полчаса вместо гильзы будет латунная лужа. Значит, держать металл в коридоре. Не ниже четырехсот, иначе уголь не испечется, но не выше восьмисот пятидесяти, иначе латунь поплывет. И это без термометра, на глаз. Ладно, глаз как раз у людей есть, цвет каления никто не отменял.

Оставалась мелочь. Уговорить артиллериста расстаться с казенным имуществом.

Воздвиженского я нашел здесь же. Он сидел на станине и что-то записывал в тетрадку, дыша на пальцы. Стихи что ль пишет?

— Аркадий Игнатьевич, мне нужны ваши гильзы. Штук тридцать. И сразу говорю честно: назад вы их не получите. Они пойдут в костер и оттуда выйдут порчеными.

Он поднял голову и поправил очки.

— Однако, доктор. Начало интригующее. А зачем вам тридцать гильз в костре?

— Уголь жечь. Активированный. Есть такое средство от тифа: пережженный особым образом уголь. Больной его глотает, и уголь впитывает в желудке и кишках отраву от болезни, как губка воду. Мне его нужны пуды, а жечь не в чем. Котелки плохо подходят. Ваша гильза с узким горлом подходит лучше всего. Набил гаоляном, замазал глиной, и в огонь.

Воздвиженский слушал внимательно. По физиономии я видел, что техническая сторона ему уже нравится.

— Толково, — сказал он. — Горло узкое, пробка глиняная сядет намертво. Только латунь у вас потечет, доктор. Костер жарче, чем ей положено.

— Не потечет. Гильзы в самое пекло не пойдут, будут лежать над огнем, поперек траншеи. И дежурный будет следить за цветом каления. Как чересчур — откатываем, потом обратно.

— Так. — Он снял очки, подышал на стекла, надел обратно. — Против самого дела я ничего не имею. Наоборот. Но гильзы, Вадим Александрович, имущество казенное. Латунь, все под счетом, все подлежит сдаче. А тут три десятка, и после вашего костра их только в лом. Спросят с меня. С меня за столько голову снимут.

— Значит, идем к Лихареву. У него шея крепкая, может, удержит голову.

— Вот это разговор, — согласился Воздвиженский и встал.

Лихарев выслушал нас, не перебивая. Потом потер щетину ладонью.

— Доктор, с тобой не соскучишься. Позавчера ты у меня землянку интендантскую отобрал. Вчера казаков в брезент зашивал. Сегодня тебе гильзы жечь подавай. Завтра что, пушку попросишь?

— Пушку не попрошу, Антон Власьевич. Пушкой тиф не возьмешь. А уголь возьмет. Многим он поможет дотянуть до выздоровления. Другого лекарства у меня нет и не предвидится.

— Знаю, что нет. — Он повернулся к Воздвиженскому. — А ты что скажешь, Аркадий Игнатьевич? Твое хозяйство.

— Скажу, что дело стоящее. — Воздвиженский поправил очки. — Гильзы стреляные, боевой ценности не имеют, одна отчетная, черт бы ее побрал. Но без вашей бумаги я не дам ни одной. Порядок есть порядок.

— Порядок, — хмыкнул Лихарев. — У меня в отряде тиф, доктор угольный завод открывает, казаки в брезенте плавают, а он про порядок. Ну и правильно, за то тебя и держу.

Он придвинул бумагу и обмакнул перо.

— Пишу приказ. Гильзы, числом тридцать, израсходовать для санитарных надобностей отряда, списать по акту как утраченные при боевых действиях. Акт составишь, Аркадий Игнатьевич, я подпишу. Если в штабе спросят, отвечу сам. В конце концов, батарею мне тиф разоружит вернее японца, если канониры лягут. Так и запишем, если что.

— Так и запишем, — согласился Воздвиженский.

— Все, забирайте и жгите. Только отряд мне не спалите заодно.

Работа началась сразу и пошла быстро. Солдаты нарубили гаоляна, толстые стебли кололи на чурбачки в ладонь длиной. Корней накопали два мешка, комья глины с них сбивали, корневища секли топором. Земля поддалась, мерзлый слой был еще тонкий.

Траншею вырыли в стороне от землянок, узкую, чуть уже гильзы по ширине, шагов на десять в длину. На дне развели огонь и держали его, пока не нагорели угли и жар не пошел от всей канавы разом. Другие солдаты тем временем набивали гильзы. Чурбачки и рубленые корни вгоняли внутрь плотно, до хруста, доколачивали деревянной колотушкой. Горло каждой гильзы залепляли комком мокрой глины, а в глине лучиной протыкали дырочку не толще соломины.

Уложили первый десяток поперек траншеи, как вертела. Сначала из дырочек пошел пар, с ним свист и шипение. Потом пар сменился сизым дымом, дым погустел и вспыхнул. Над каждой гильзой встал синий язычок пламени и загудел, как горелка.

— Ишь ты, — сказал кто-то из солдат. — Сама себя палит.

— Это газ из дерева выходит, — объяснил я. — Пока огонек горит, внутри идет дело и латуни ничего не грозит: все тепло уходит в работу. А вот как погаснет, уголь готов, и гильза начнет греться уже сама. Проспишь, расплавится. Поэтому смотреть в оба.

Дежурным по огню я поставил ефрейтора Сомова, мужика немолодого и вроде глазастого. Наставление ему дал короткое, но суровое.

Темно-красная гильза пусть лежит, это ее рабочий цвет. Посветлела до вишневого, откатывай багром от жара. Пошла в оранжевый, кричи и катай прочь немедля, потому что это уже не нагрев, а конец. И как только над пробкой погас синий огонек, гильзу щипцами вон из траншеи. Глину сбить, уголь высыпать в ведро.

Ведра стояли рядом, с холодной кипяченой водой. На это я потратил отдельные полчаса, втолковывая, что вода нужна именно кипяченая. Уголь пойдет внутрь больным, и гасить его в сырой воде из протоки значит заново напоить его той же заразой, от которой лечим.

Первую гильзу сняли часа через полтора. Сомов сбил обухом глиняную пробку, перевернул. Из горла посыпался уголь, малиново-красный, дышащий жаром, и с шипением ушел в ведро. Пар ударил столбом, вода забурлила. Солдаты отшатнулись, потом загоготали.

А мне это шипение было дороже всего. Раскаленный уголь от ледяной воды рвет изнутри. Поры лопаются, ветвятся, раскрываются, и впитывающая поверхность вырастает во много раз. Без хлористого цинка, без кислот, одним перепадом температур. Грубо, зато работает.

Без урока, понятно, не обошлось. Одну гильзу Сомов проглядел, огонек над ней погас, а она осталась лежать в самом жару. Спохватились, когда латунь пошла в оранжевый. Багром ее выкатили, но поздно: гильза осела набок и сплющилась, как восковая. Воздвиженский, пришедший поглядеть на производство, поморщился.

— Вот вам и предел прочности, — сказал он. — Наглядно.

— Наглядней некуда. Сомов, видал? Вот этого мне больше не надо. Одна такая лужа, и я тебя самого гаоляном набью.

— Виноват, ваше благородие. Усмотрю.

И усмотрел. Больше ни одной гильзы мы не потеряли.

Воздвиженский от траншеи не уходил до самой темноты, хотя никто его не держал. Ходил вдоль огня, заглядывал на факелы, что-то прикидывал. Потом подошел ко мне с итогом.

— Считал я вашу выработку, доктор. С гильзы выходит две горсти готового угля, от силы три. Это грамм полтораста, если по-вашему. Закладка в тридцать гильз даст фунтов десять-одиннадцать. Цикл часа два, ночью можно гнать две-три закладки. Выходит около пуда в сутки, если люди не спят.

— Пуд в сутки меня устроит. Пока. Если больных станет полсотни, придется рыть вторую траншею.

— Выроем. — Он спрятал тетрадку. — Знаете, что забавно? Гильза свое отстреляла, ее в лом. А она напоследок людей лечит. Про такое в Михайловском не рассказывали. Красиво!

Похоже, он и впрямь поэт.

К сумеркам траншея работала как заводик: одни гильзы гудели факелами, другие остывали в стороне, третьи набивались свежим гаоляном. Гашеный уголь вылавливали из ведер и раскладывали сушиться на листах железа у печки в перевязочной землянке. Черные куски, легкие, звонкие. Разломишь, а внутри блеск и мелкая сеть пор.

Ночью траншея не гасла. Сомов сдал вахту сменщику, но перед тем полчаса водил его вдоль огня и втолковывал про цвета с таким видом, будто сам это ремесло знал лет двадцать. Синие факелы стояли над гильзами в темноте, гудели, и от них по гаоляновым метелкам ходили отсветы. Часовые на валу поглядывали в нашу сторону с подозрением. Их можно понять: посреди позиций горит канава, а над ней синие огни, как на кладбище в страшной сказке.

Двое санитаров сели толочь. Деревянными пестиками, в котелках, до мельчайшей пудры. Чем мельче пыль, тем больше ее поверхность, тем крепче она вяжет отраву в кишках, так что я велел не лениться и толочь до состояния сажи. Потом просеивали сквозь частую марлю, крупное ссыпали обратно под пестик. К полуночи у меня стояло полведра черной пудры. Для начала хватало.

Больных поили тут же, не дожидаясь утра. Я сам развел первую порцию, показывая Кузьме Лукичу и фельдшерам. Две ложки пыли с верхом на кружку теплой кипяченой воды. Размешать до однородной черной жижи и дать выпить, пока не осела. Кто в памяти, пьет сам. Кто в бреду, того поить с ложки, приподняв голову и понемногу, чтоб не захлебнулся.

Первый больной, тот самый узколицый парень, смотрел на кружку с ужасом.

— Черное же, ваше благородие. Как деготь. Как его пить?

— Деготь и есть, — сказал Кузьма Лукич. — Особый, докторский. Пей давай, не рассуждай. Доктор плохого не даст.

Парень выпил, давясь, перевел дух. Губы и зубы у него стали черные, как у трубочиста.

— Ну и как оно? — спросил Кузьма Лукич.

— Никак, — слабо сказал парень. — Песок и песок. На зубах скрипит.

— Вот и хорошо, что никак. Лекарство вкусным не бывает.

Остальных напоили с ложки. Расписание я установил простое, и Кузьма Лукич записал его углем на доске у входа. Болтушка четыре раза в день, между ней солевое и сахарное питье, понемногу и часто. Уголь и питье разносить в разное время, часа через два одно после другого, иначе уголь свяжет в кишке и соль, и сахар, и весь толк от питья пропадет. Пойдет им уголь впрок не сразу, чудес я не ждал. Но каждая ложка этой грязи на вид вытянет из кишки часть токсина, а с тифом весь расчет на то, чтобы сердце и сосуды дотянули до перелома болезни.

— И вот что, Кузьма Лукич, запомни сам и фельдшерам вбей, — сказал я уже на выходе. — Уголь красит все черным. Стул у них теперь будет черный, это уголь, не пугайся. Плохо тут другое. Черный стул при тифе бывает и от кишечного кровотечения, из язвы. Раньше я бы это увидел сразу, а теперь признак смазан. Значит, следить вдвое. Пульс зачастил, живот подтянуло доской, больной побелел и обмяк, сразу за мной. В любой час.

— Понял. Значит, глядим не только в парашу, а на самого.

— Именно так.

Утро началось с того, чего я ждал и боялся. Кузьма Лукич привел двоих новых. Оба из третьей роты, оба с жаром, у обоих на животе те же редкие бледные пятна, что наливаются обратно, если отнять палец. Шестеро. Волна пошла, как по расписанию. Обоих в тифозную землянку, обоим уголь, солевое питье и строгую жидкую диету. Санитары приняли их молча, без суеты. Уже наука.

После этого я пошел искать Корнева.

Уголь углем, но зараза откуда-то пришла, и пока я не знал откуда. Тиф вылез в третьей роте, первые четверо слегли разом, а третьей ротой командовал штабс-капитан Корнев. Тот самый, коренастый, обветренный докрасна, с сиплым простуженным голосом. После объявления у штаба он подошел ко мне первым и сказал, что готов делать, что нужно. Правда, тут же добавил, что чему быть, того не миновать. Фаталист. Я такой взгляд на жизнь не разделяю, о чем ему тогда же и сообщил. Он не обиделся. На том и сошлись.

Корнев нашелся у своей роты, гонял солдат с повязками на рукавах, копавших новый нужник.

— Доктор. — Он козырнул. — С чем пожаловали? Неужто еще у кого сыпь?

— Пока нет. Я по другому делу. Хочу понять, откуда в вашей роте тиф. Он с неба не падает, он приходит с водой или с грязными руками. Найдем дыру, заткнем. Не найдем, будет печально.

— Ищите. — Корнев пожал плечами. — Только что тут искать. Живем в болоте, пьем болото. Вот и весь сказ.

— Не весь. Болото это у всех, а лежит пока одна ваша рота. Причем первые четверо слегли разом, в один день. Так бывает, когда люди хлебнули заразы из одного места и в одно время. Недели две назад, плюс-минус. У тифа срок от заражения до жара как раз такой. Расскажите про вашу кухню. Кто варит, откуда вода.

Корнев посопел, но повел меня к ротной кухне. Кухня как кухня: два вкопанных котла под навесом из жердей, поленница рубленого гаоляна, от котлов пар. В одном булькала каша, второй стоял с водой. Вода была едва теплая.

— Это у вас что, кипяченая?

— С утра кипятили, ваше благородие, — отозвался от поленницы кашевар. — Остыла.

Заведовал кухней ефрейтор Агафонов. Мужик рыхлый, щекастый, с красными распаренными руками и засаленным воротом. Из тех, кого в любой роте любят: каша у него не пригорает, с начальством ладит. При виде ротного он засуетился, вытер руки о фартук и вытянулся.

— Вода откуда? — спросил я.

— Из протоки, ваше благородие, откуда ж еще. Как положено. Водоносы ходят, таскают. Из колодцев брать не велено, давно еще говорили. Колодцы у мертвой деревни, вода в них тухлая.

— Кипятишь?

— А как же. Все кипятим, и на кашу, и на чай.

Отвечал он гладко, даже слишком. Глаза при этом ходили: на меня, на Корнева, опять на меня. Я такие глаза видел не раз. Так смотрит человек, который врет не по злобе, а по привычке и очень хочет, чтоб от него отстали.

— Ладно, — сказал я. — Позже договорим. Сначала водоносы. Кто у вас постоянно при кухне, воду таскает?

— Трое, ваше благородие. Мальцев, Хомяков и Гуляев.

— Зови всех троих. И сам никуда не уходи.

Пока за ними бегали, я отвел Корнева в сторону.

— Вспомните, что было недели две назад. Не болел ли кто, не менялось ли что по воде, по кухне.

Корнев потер обветренную щеку.

— Две недели. — Он подумал. — Дожди были, вот что. Лило четверо суток кряду, всю низину затопило. К протоке тогда пройти было тяжко, тропу залило по колено, крюк выходил версты полторы по грязи. Водоносы выли, помню. Ведра на коромыслах, по такой каше.

— Полторы версты по грязи, с ведрами. А колодец у мертвой деревни ближе?

— Колодец-то? — Корнев глянул на меня и осекся. Дошло до него быстро. — Колодец рядом. Шагов триста.

— Вот вам и дыра… Как вас по имени-отчеству?

— Егор Саввич.

— Вот вам и дыра, Егор Саввич. По времени сходится день в день. Дожди, тропа утонула, а колодец под боком. Осталось услышать это от них самих.

Водоносы явились втроем и выстроились у навеса. Двое немолодых, битых службой, третий совсем парнишка, Гуляев, с оттопыренными ушами. Я не стал ни кричать, ни ходить кругами. С такими работает другое: спокойный голос и уверенность, что тебе уже все известно.

— Так. Слушайте меня внимательно и запомните. Мне нужно заразу остановить. Говорить будете правду, потому что главное я и без вас знаю. В дожди, когда тропу к протоке залило, вы к протоке не ходили. Вы брали воду из колодца у мертвой деревни. Мне осталось узнать одно: сколько дней вы ее оттуда таскали.

Тишина. Старший из водоносов, Мальцев, смотрел в землю. Хомяков в сторону. А Гуляев побелел так, что уши у него, наоборот, вспыхнули.

— Ваше благородие… — начал Мальцев и замолчал.

— Сколько дней?

— Три дня, — глухо сказал он. — Виноваты. Тропа тонула вовсе, с коромыслом не пройти, я двоих чуть в грязи не утопил. А колодец вот он. Вода в нем чистая на вид была, светлая. Мы думали, ничего. Кипятят же все одно, а жар все плохое в воде убивает.

— Чистая на вид, — повторил я. — Запомните раз и навсегда. Тифозный микроб глазом не видать. Самая светлая вода может быть отравлена насмерть, а мутная из лужи оказаться безобидной. Колодец у мертвой деревни стоит рядом с брошенным жильем и старыми выгребными ямами. Дожди прошли, все с поверхности стекло вниз, в водоносный слой, и прямиком в ваш колодец. Вы три дня таскали роте заразу ведрами.

Гуляев смотрел на меня так, будто я при нем читал смертный приговор. В общем, недалеко от истины.

— Кипятят же, — тихо сказал Мальцев. — На кухне.

— Кипятят, — согласился я и повернулся к Агафонову.

Кашевар стоял уже не красный, а серый. Руки его мяли фартук.

— Твоя очередь. Ты воду из тех ведер кипятил? Всю? Каждый раз? До ключа и подолгу?

— Кипятил, ваше благородие, вот вам крест…

— Врешь! — сипло рявкнул Корнев, и от этого сипа кашевар присел. — В глаза смотри! Ты мне всю роту положить можешь! Говори как есть, хуже будет!

И Агафонов сломался. Заговорил быстро, давясь словами, размазывая ладонью пот по щекам. Котлы велики, дров в обрез, сырой гаолян горит худо. Пока воду до ключа доведешь, час пройдет, а рота ждет, унтера ругаются, обед по расписанию. Вот он и снимал раньше, едва забулькает. А когда кипяченая вода расходилась до срока, доливал в бак сырой, прямо из ведер. Не каждый день, божился он, только когда не поспевал. Кто ж знал. Все так делают. Вода и вода.

— Все так делают, — повторил Корнев и отвернулся. Кулаки у него сжались и разжались. — Пряхин! — позвал он унтера.

— Этих троих и кашевара под стражу. В отдельную землянку, часового к входу. И повязки на них, они из третьей роты, не забыл?

Водоносов увели. Агафонов шел последним и все оглядывался, будто ждал, что его окликнут и простят. Не окликнули.

Дыру мы нашли, теперь ее следовало заткнуть наглухо. Я тут же, при Корневе, распорядился насчет колодца. Завалить камнем и землей доверху, сверху накидать колючки. Рядом вкопать столб с доской и надписью, что вода отравленная. Читать умеют не все, так что часовому на том участке отдельно наказать гнать всякого, кто сунется к деревне с ведром. И второе, уже по всем ротам. Кашеварам кипятить воду не на глазок, а по часам, пятнадцать минут белого ключа, и я буду приходить с проверкой без предупреждения. Найду в баке сырую воду, кашевар пойдет тем же маршрутом, что Агафонов.

— Крепко берете, доктор, — сказал Корнев. — И правильно.

— В самый раз беру. Один такой Агафонов с ведром стоит роты. Вы это теперь знаете лучше меня.

Он не стал спорить.

Мы постояли немного у остывающих котлов. Он молчал, глядя вслед своим арестантам, потом сипло откашлялся.

— Шестеро лежат. Из-за ведра воды и часа времени. — Он покачал головой. — А я его, дурака, еще к медали хотел представлять. Кормил больно вкусно.

— Вкусно и заразно. Пойдемте, Егор Саввич. Это еще не конец, это начало, и командир должен знать все сегодня же.

— Пойдемте, доктор. — Корнев одернул шинель. — Про такое докладывают сразу.