Петербургский врач 7 · Глава 15

Глава 15

Вот он, с кровотечением. Культя бедра. Восьмые сутки после ампутации.

Гольдин шел у носилок боком и прижимал толстый ком марли к ране. По локтю у него текла кровь.

— Само началось, Вадим Александрович. Я прижал, где вы показывали.

— Хорошо. Не отпускай, пока не скажу.

На столе я откинул простыню. Культя раскисшая, швы разошлись, дно раны серое. Крови в тюфяке, на носилках и на полу тьма. Пульс сто сорок и мелкий, губы белые, на вопрос отвечает с задержкой.

Гной доел стенку сосуда, и она поддалась. Обычная история на второй неделе, и обычно последняя.

Лезть за артерией в эту кашу бессмысленно. Лигатура на гнилой ткани не держится: прорежется через час, и будет новое кровотечение. Значит, выше, по здоровому, отдельным разрезом.

— Тихон Кузьмич, руки мыть и ко мне. Прижми бедренную в паху. Гольдина сменишь. Тампон пока не убирать.

Савельев успел вымыться, пока Гольдин стоял у пациента, и переложил ладонь на артерию так, что больной даже не заметил смены.

— Хлороформ? — спросил Мухин от изголовья.

— Никакого хлороформа. Обескровлен. Дадим — и он у нас на столе кончится, тихо и без хлопот.

Я велел развести кокаин по Шлейху, и обколол кожу и клетчатку по проекции сосуда, ниже пупартовой связки. Больной дернулся один раз, на первом вколе, дальше лежал спокойно и смотрел в потолок. При такой кровопотере люди вообще ведут себя тихо. Им уже все не очень интересно.

Разрез сантиметров восемь. Клетчатка сухая, крови почти нет, и это плохой признак, а не удобство. Вскрыл, отвел вену тупым крючком, подвел под артерию иглу Дешана с двойной шелковой нитью. Ниже отхождения глубокой артерии бедра, обязательно ниже: перевяжешь выше — и культя останется почти без питания, и через три дня я буду резать ее снова, если будет что резать.

Две лигатуры, между ними перерезал. Савельев по кивку убрал руку. В ране сухо.

— Все, — сказал я. — Тёплый физиологический раствор. Начинайте под кожу живота, по пол-литра с двух сторон, медленно. Одновременно готовьте прибор для вливания в вену. Уложить ровно, ноги на подставку. Укрыть, грелки к туловищу. Когда окончательно придёт в себя и не будет тошнить, тёплый чай маленькими глотками.

— Найдем, — сказала Агеева.

После перевязки артерии я вернулся к культе. Снял уцелевшие швы, убрал сгустки и всё, что уже не кровило и расползалось под пинцетом. Глубокого кармана не нашлось. Культю промыл тёплым физиологическим раствором, рыхло прикрыл марлей с пятипроцентным солевым раствором и оставил полностью открытой.

— Доживет? — тихо спросил Гольдин.

— До утра скорее всего должен. А потом кто знает…

Дальше пошли привезенные с вокзала. Их оказалось четырнадцать, а не восемь, как ожидалось, и приехали они в тех же повязках, в каких их сняли с поезда сутки назад. Двоих я отправил сразу за ширмы, там уже ничего не сделаешь. Трое требовали ножа немедленно: два обширных затека на бедре и осколочный перелом локтевого сустава с гнойным артритом и поражением кости.

Резали долго. Гольдин к концу держался на ногах уже едва-едва, и я отправил его спать, а Мухина оставил.

Домой я пошел, когда в бараке стало тихо, насколько там вообще бывает тихо. Мороз к ночи затянул. Светились окна ресторана, оттуда несло музыкой, и извозчик у подъезда бил себя рукавицами по бокам.

Во дворе горел свет во всех моих окнах. Я поднялся по лестнице, открыл, прошел в комнату и остановился в дверях.

Она была зашита полками от пола до потолка по стенам.

Семен слез со стула, взял тряпку и вытер руки. На полу еще лежали опилки и стружка.

— Принимайте работу, господин доктор.

Полки шли в шесть ярусов. По краю каждой доски он пустил тонкую планку, чтобы банки не сползали, если задеть. У окна оставил место под стол, как я говорил, и проходы между стенами не заужены.

Я взялся за среднюю доску и надавил. Держалась.

— Сосна сухая, хорошая. — сказал Семен. — Такое стоит, пока дом стоит.

— Отлично, — похвалил я. — А со склянками как?

— Перемыты, все сто шестьдесят четыре. Содой, в кипятке, потом сушил у печи горлом вниз. Битых восемь, я их отставил, но не выбросил, можете сами посмотреть.

— Не стану. Восемь на полторы сотни это ничего.

Он смотрел на меня без всякого ожидания похвалы, просто ждал, что скажу дальше. Я прошелся вдоль стен и посмотрел на все это как следует.

Работа хорошая. Даже очень. Не ожидал такого, надо признать.

— Полки годятся, — сказал я. — Только на них половину того, что нужно, ставить не будем.

Семен не удивился, но посмотрел на меня внимательнее.

— Вата, марля, порошки, — объяснил я. — Все, что рыхлое и мягкое, на открытом воздухе держать нельзя. Плесень летает, а мы ее и будем выращивать в лечебных целях. Ее в любом жилье полно, ты ее не видишь, а она садится на все подряд, и печаль.

— Значит, за дверцами надо.

— Правильно, за дверцами. Нужны три шкафа. Не буфеты со стеклом, а глухие, с плотными дверцами, чтобы закрывались хорошо, не в палец щель. Полки внутри.

— Новые дорогие.

— Новых и не надо. Завтра с утра купишь газеты, все, какие в Харбине выходят. Гляди объявления о продаже обстановки. Тут пол-Харбина живет на чемоданах: кто разорился, кто съезжает в Россию, мебель спускают за треть цены. Найдешь три штуки, торгуйся, найми подводу и привези.

— Одинаковые искать?

— Не важно. Важно, чтобы дверцы затворялись плотно и внутри без грязи. Если пахнет чем-нибудь резким, не бери, я в них не сапоги ставить буду. Вот на шкафы.

Я отсчитал деньги и положил на подоконник. Он не стал их сразу забирать, только глянул на пачку.

— Дальше, — сказал я. — Нужен бак, большой. Выварка, в какой белье кипятят. Такой, чтобы встал на кухонную плиту и не свалился. В нем будешь кипятить банки и всю посуду, с содой. Соды купи не фунт, а пуд: она пойдет ведрами. Уксусной эссенции четверть.

Семен вытащил бумажку и стал записывать.

— Ступки фарфоровые с пестиками, три штуки, разного размера. Не чугунные и не медные, а именно фарфоровые, белые. Ланолин и вазелин, по пять фунтов, аптечные, не тележную мазь. Ваты гигроскопической и марли бери сколько дадут, хоть все, что в лавке есть. Считай, что много не бывает.

— В аптеке столько ваты в одни руки не отпустят, — сказал Семен, не поднимая головы. — И спросят, кому.

— Тогда не в одной аптеке бери. Или не в аптеке вовсе: марля в мануфактурных лавках есть, ее китайцы в Фуцзядяне возами возят. Пусть будет чуть хуже качеством, это не страшно. Скажешь, доктор для частной практики берет. Это, кстати, почти что правда.

— Понял.

— Эфир медицинский. Фунта два, если дадут. Не дадут — не спорь, не ругайся и фамилию мою не называй. Скажи спасибо и уходи, за эфиром я схожу сам. Хлороформ то же самое.

Дальше пошло совсем простое. Сахару голову. Крахмала. Зерна сухого, пшеницы или ячменя, мешок, и чтобы не прелое, а из свежего привоза. Мясного экстракта, того самого, Либиха, в маленьких банках, черная соленая паста, взять сразу ящик, если найдется, он месяцами не портится и в тепле стоит.

— И мяса, — сказал я. — Свежего, говядины, фунтов тридцать для начала. Не для стола, для варки.

— Тридцать фунтов? — Семен впервые за вечер помедлил. — Пропадет.

— Зимой в Харбине не пропадет. На дворе мороз. Возьмем у хозяина угол в сарае, поставим там ящик, из досок обобьем, крышку с навесом, чтобы птица не растащила и собаки не подкопались. Кинул туда мясо, оно за ночь стало как полено, и лежи оно там до весны. Надо будет — вынес, отрубил топором сколько нужно, остальное обратно.

— Ящик я сколочу.

— Отлично. Про сарай я с хозяином сам договорюсь.

С Ковалевым мы договорились в тот же вечер, минут за пять. Я спустился в лавку, он как раз закрывался, гремел заслонками. Угол в сарае и место под ящик у стены — рубль в месяц. Он не спросил, что я собираюсь хранить. Взял деньги, вытер руки о фартук и сказал, что замок на сарай поставит новый, свой, из лавки, а ключей будет два.

Деловой человек. За то, что он не задает вопросов, я ему, по-хорошему, должен приплачивать отдельно.

Наверху Семен уже подмел стружку. Оставалось, наверное, последнее.

— Теперь про холод. Мне в этой комнате нужно место, где всегда будет прохладно. Не мороз и не тепло, а примерно как в погребе. Градусов пять, ну шесть.

Семен посмотрел на печь, потом на окно, потом снова на меня. Взгляд удивленный.

— В комнате с печью? Тут двадцать держится.

— В комнате с печью. Поэтому надо сделать ледник. Ящик в ящике: наружный побольше, внутренний поменьше, между стенками вершка три пустоты, и все набить войлоком плотно, без пропусков. Войлок купишь на толкучке, там его на валенки продают, лучше бери куском. Крышка такая же, двойная, и по краю притвор с валиком, чтобы холод не уходил. Внутрь противень, на противень лед. От противня трубка вниз, в стенке дыра, а под ней ведро: талая вода должна уходить сама, чтобы там не стояла лужа.

— Лед я найду. — сказал он.

— Да, с ним тут проблем нет. На Сунгари режут всю зиму, у любого водовоза купишь воз. Только не с улицы, он здесь грязный, такой не подойдет. Сложи в сарай, пересыпь опилками, до лета пролежит. Внутрь ящика повесишь градусник. Важно, чтоб держалось одинаково постоянно, не скакало.

Он подумал.

— За день не сделаю.

— А за день никто и не требует. Тут дела не на один день и не на два. Шкафы, лавки, ящик в сарае, ледник, лед. Делай по порядку, спеши, но не суетись. Чем раньше все встанет на место, тем лучше, но только не в ущерб.

— Понял. Он сложил свою бумагу вчетверо, убрал ее за пазуху и пошел на кухню возиться с печью.

Дверь я запер и сел на кровать разуваться. Азаров за вечер у меня не появился, и не прислал ни записки, ни кого-то от себя.

Ну, посмотрим. Я передал, что нужно срочно, дальше это их забота. Если у людей Ракитина здесь свои спешные дела и им не до меня — хорошо, значит, будем считать, что связи у меня нет, и работать соответственно. А если они при всем своем серьезном виде просто разгильдяи, то я это тоже приму к сведению.

Свет я загасил, лег и стал думать про Вельского. Что делать-то? Как понять, кто он?

Постоянно следить за ним в госпитале я, понятное дело, не могу. Спрашивать открыто про него у коллег нельзя, сразу все станет известно.

Мне нужно не подозрение, а доказательства.

Они могут существовать. Морфинист с большим стажем имеет при себе наркотик. Но он держит его там, где бывает каждый день по десять часов и куда никто не входит без него. То есть в своем кабинете, за запертой дверью. Свой кабинет у Вельского был.

Значит, вопрос сводится к ключу.

И тут все стало совсем ясно, потому что ключ от каждой двери в этом госпитале лежит в одном известном месте: в шкафу у старшей сестры, в конторе, налево по коридору. Серафима Петровна женщина обстоятельная, у нее весь госпиталь на картонных бирках развешан по крючкам.

Хорошая мысль. С ней я перевернулся на бок и уснул.

Утро началось как всегда, с совещания. За ночь поступило шесть, умерло трое, из них двое во втором хирургическом. Один — тот, что лежал за ширмой с газовой, второй из вчерашних привезенных.

Сазонов кивнул, не поднимая головы от ведомостей, и перешел к дровам. Дров опять не хватало, и Гуров опять требовал заявку по форме, с подписью, в двух экземплярах. Вельский сидел напротив и держал свои белые руки на столе. Я на него старался не поворачивать взгляд.

В отделении я первым делом пошел смотреть вчерашнего. Лежал он бледный, как бумага, но в сознании и просил пить. Культя сухая, повязка промокла сукровицей, но не кровью.

— Соленого раствора под кожу еще литр, — сказал я Агеевой. — И кормить. Бульон, яйца, все, что можно. Организму теперь кровь заново делать.

Обход занял три часа. Гольдин шел справа с журналом, Мухин и Снегирев сзади.

Соляные повязки давали, что обещали. Там, где неделю назад были синюшные вялые грануляции теперь отделяемое шло обильно, но рана подсыхала по краям и краснела.

Трое подошли к тому, чтобы закрывать раны швом. Я показал, как сближать края полосками липкого пластыря, не затягивая, и оставил распоряжение: если через сутки температура не полезет вверх, накладывать вторичные швы редко, через палец, и обязательно с выпускником в углу.

— А если полезет? — спросил Снегирев.

— Полезет — швы снять в тот же час, не дожидаясь меня. Лучше десять раз распустить, чем один раз закрыть гной наглухо.

После обхода я оперировал. Флегмона бедра у солдата, привезенного вчера. Неделю ходил с осколочной раной, которую ему аккуратно зашили наглухо в каком-то полевом лазарете.

Разрез широкий, по всей длине затека, и второй разрез с наружной стороны, контрапертура, чтобы гною было куда идти. Между ними резиновая трубка насквозь, полоски марли по бокам. Гноя вышло стакана полтора. Мышцы серые, но живые, дергаются на пинцет. Ногу, пожалуй, сохраним.

— Промывать не карболкой, — сказал я Кулагину, который стоял на подхвате. — Спиртом разведенным и солевым. Карболку в этом отделении я больше не вижу и видеть не хочу.

Кулагин промолчал.

К часу я закончил и вышел во двор. Надо пообедать.

Наискось через улицу от ворот стояла харчевня. Место я приметил давно и все откладывал.

Но внутри оказалось не так уж и плохо. Столы без скатертей, но хорошо вымыты добела. За стойкой распоряжалась немолодая сибирячка с красными руками, на кухне работали двое китайцев.

Подали щи с мясом, гречневую кашу со шкварками, хлеб и чай. Щи оказались настоящие, густые, и мясо в них попадалось нормальное, не жилы и кости. Каша горячая. Хлеб свежий. Все вместе двадцать копеек.

Кормят, оказывается, прилично. Отметим на будущее.

Я ел не спеша и слушал, что говорят вокруг, но ничего интересного не услышал.

Потом я вернулся в гопиталь.

Кабинет старшей сестры помещался в конце коридора, за канцелярией, и назвать его кабинетом можно было только из вежливости: комната шага в четыре, стол, два стула, шкаф с ведомостями и железная печка, от которой шло столько тепла, что окно запотевало. На столе лежали стопки требований, стоял чернильный прибор, а сбоку, под рукой, самовар на подносе.

У двери, на стене, висел плоский деревянный шкаф с крючками. Дверца прикрыта на щеколду, без замка. Днем ее и не запирают — за ключами приходят часто.

— Вадим Александрович. — Лебедева отложила перо. — Проходите. Вы ко мне по делу или так?

— Скорее так. Вырваться на минуту из своего отделения, чтоб с ума не сойти.

— Не надо сходить. Садитесь, чаю выпьете.

Она поставила стакан, налила, придвинула сахарницу с колотым сахаром. Руки у нее крупные, сильные, с обломанными ногтями, и стакан в них казался наперстком.

Я сел спиной к двери. Шкаф с ключами оказался у меня за плечом, и завел разговор ни о чем. Про то, что в бараке жарко топят и окна текут. Про сестер, которых на двести человек очень мало. Про Гнатюка, который голосом своим гасит керосиновые лампы.

Лебедева говорить охотно. Ей, судя по всему, целыми днями говорили только про недостачу, и человек, пришедший просто посидеть, был в редкость, и ей хотелось поболтать.

— Вы ведь из Петербурга? — спросила она.

— Оттуда.

— Не понимаю я вашего Петербурга.

— Чем же он провинился?

— Всем. — Она отхлебнула чаю. — Я туда ездила много раз, к сестре. Сыро, холодно, ветер такой, что до костей. И город чужой. Идешь по улице, дома в четыре этажа, все каменное, серое, а людей будто и нет, все едут куда-то мимо. Будто и не в России он вовсе стоит. Я сама тверская, у нас куда проще!

— А Москва?

— А Москву понимаю. — Она даже развернулась ко мне. — В Москве и церковь на каждом углу, и людей полно, и говорят как-то теплее, и заблудишься — спросишь. Там жить можно. А ваш Петербург — его смотреть можно, я не спорю, красиво. Только жить в нем зачем?

— Многие спрашивают.

— И правильно спрашивают.

Я тянул время. Разговор шел сам, поддерживать его почти не приходилось, и я успел выпить стакан, потом второй, и рассказать много всего, что только приходило на ум.

За стеной хлопнула дверь, и в коридоре кто-то позвал:

— Серафима Петровна! Из прачечной, срочно!

— Господи, да что там у них может быть срочного. — Она поднялась и одернула передник. — Посидите, я на две минуты. Чай пейте.

Дверь за ней закрылась. Шаги ушли по коридору.

Я досчитал до пяти и встал.

Шкаф открылся без звука. Внутри четыре ряда крючков, на каждом бирка из картона, надписи чернилами, аккуратные, женским почерком. Аптека. Цейхгауз. Кабинет главного врача. Канцелярия, два ключа. Первое хирургическое, операционная. Первое хирургическое, перевязочная. Первое хирургическое, кабинет старшего ординатора.

Ключ висел на своем крючке, длинный, простой, с одной бородкой в три пропила. Обыкновенный сувальдный замок, каких в конторах ставят тысячи. Второй экземпляр на руках у Вельского.

Из кармана я вынул две плоские жестянки из-под пилюль. Хозяйственное мыло я разогрел и потом еще держал в тряпке, чтоб не остыло. Теперь оно мягкое.

Я вдавил в него ключ. Одной стороной, другой. Отпечаталось отлично, как в пластилине.

Оттиск вышел четкий: видны все три пропила, углы острые, край не смазан.

Мыло с ключа я снял большим пальцем, потом обтер бородку изнанкой полы. Повесил обратно на крючок. Прикрыл дверцу, накинул щеколду.

Жестянки с мылом в карман. Сел. Взял стакан.

Секунд через сорок в коридоре застучали каблуки.

— Ну вот вам, — сказала Лебедева, входя. — Котел у них потек. Третий раз за зиму, а слесарь один на весь госпиталь и тот пьющий. Чем я им могу помочь?

— Сочувствую.

— Что мне сочувствовать… — Она села. — Чаю еще?

— Полстаканчика.

Мы поговорили еще минут десять. Про слесаря, про то, что в прачечной работают плохо. Уходя, я сказал, что зайду еще, и это была не совсем одна лишь вежливость: сюда мне ходить теперь придется регулярно, чтобы сегодняшний визит не остался единственным и потому запоминающимся.

Из госпиталя я вышел в четвертом часу, никому ничего не сказав. Отпрашиваться не стал, потому что ненадолго. В отделении есть Гольдин, который в случае чего прекрасно доложит, что Вадим Александрович «вышли и скоро будут».

Слесарная мастерская нашлась неподалеку, в ряду таких же мелких лавок: жестянщик, потом сапожник, потом слесарь. Вывеска на двух языках, и по-русски написано с ошибкой.

Внутри было темно и тесно. Хозяин, немолодой китаец в стеганой куртке и суконных нарукавниках, сидел у верстака и точил что-то мелкое и непонятное. Стены увешаны заготовками: связки ключей всех видов, замки в разной степени разобранности, дверные пружины, петли.

Я выложил обе жестянки на верстак и открыл.

Он посмотрел. Взял одну, поднес к окну, повернул к свету. Потом молча полез в ящик, покопался и достал горсть заготовок с толстой бородкой. Приложил одну к оттиску, отложил. Приложил вторую. Кивнул.

Ни одного вопроса. Ни про то, чей это ключ, ни про то, зачем русскому доктору в шинели дубликат. Мне даже стало любопытно, сколько таких заказов он делает в неделю и для кого.

— Цена?

Он показал на пальцах: тридцать копеек. Потом ткнул в маленькие часы на гвозде и провел пальцем от одной цифры к другой. Пятнадцать минут.

— Жду здесь.

Он придвинул мне табурет и вернулся к верстаку. Работал он быстро и без суеты. Зажал заготовку в тиски, обвел оттиск, потом взял напильник и стал снимать металл, время от времени примеряя бородку к мылу. Опилки сыпались на пол. Раз в минуту он дул на заготовку и сверял силуэт.

Мальчишка лет двенадцати принес мне чаю в маленькой чашке без ручки, поставил и ушел. Чай оказался неплохой и горячий. Я сидел, пил и смотрел, как из куска железа делают то, чего в природе не было.

Скоро он снял ключ с тисков, зачистил заусенцы, обмахнул тряпкой и подал мне. Ключ был теплый.

Я расплатился и убрал ключ во внутренний карман, отдельно от своих, и забрал мыльные оттиски.

Вечером я объявил, что задерживаюсь с документацией.

Повод был не выдуманный. Скорбные листы во втором хирургическом велись так, что по ним нельзя было понять ни когда человек поступил, ни что с ним делали. Часть заполнял Гольдин, часть фельдшера, часть вообще неизвестно кто, огрызком, чуть ли не поперек графы. При такой отчетности я через месяц не смогу доказать даже самому себе, что смертность у меня снизилась.

Я велел принести все листы по палатам, разложил на четырех столах ординаторской и сел разбирать.

Работа оказалась долгая и все-таки полезная. К восьми часам я знал свое отделение так, как не узнал бы за месяц обходов: кто поступил с чем, кого оперировали дважды, у кого температура пошла вверх на пятые сутки, а у кого вообще нет записей за неделю.

Завел отдельную тетрадь, разграфил и стал переносить в нее главное: фамилия, что было, что сделано, число, исход. Это уже для себя.

Барак затих. Ходячие улеглись, лампы прикрутили, у печей остались дежурные санитары. Было слышно, как кто-то разговаривает во сне и как Гнатюк шепотом, что для него означает обычный человеческий голос, распекает санитара за то, что он что-то не так сделал.

В половине десятого я потушил в ординаторской лампу и вышел во двор.

Ночь стояла ясная и морозная, снег под фонарем у конторы блестел. В окнах кое-где еще горел свет, а корпус чистой хирургии стоял почти темный: светилось только окно дежурной комнаты у входа.

Санитар на входе сидел на табурете под лампой, в свежем халате, и клевал носом над раскрытой книжкой. При моем появлении он вскочил. Спрашивать, что мне здесь нужно, он не стал, да и не имел никакого права.

Коридор чистого отделения выглядел… чисто. Так, как ему и полагается. Кабинет старшего ординатора помещался третьим справа.

Я постучал костяшкой, для порядка. Тишина. Вот бы умора, если б Вельский отозвался.

Ключ вошел туго, и на первой четверти оборота я решил, что мастер что-то недопилил. Потом замок все-таки щелкнул. Я быстро зашел внутрь и достал из кармана электрический фонарь. Батарея за дорогу от Петербурга подсела, новую тут искать надо, но для моих целей сойдет. Света хватало.

Кабинет маленький и до отвращения аккуратный. Письменный стол под зеленым сукном, кресло, книжный шкаф со стеклянными дверцами, вешалка, на вешалке чистый халат. На стене диплом в рамке и фотография какой-то клиники с колоннами. На подоконнике герань в горшке, ухоженная. На столе бювар, чернильный прибор, стопка оттисков статей, и с краю мензурка с водой на два пальца, из которой, судя по всему, запивают что-нибудь порошковое.

Я начал с ящиков стола, снизу.

В нижнем были бумаги, отчеты, оттиски, переписка с редакцией «Русского врача». В среднем письменные принадлежности, сургуч, коробка перьев, две пачки визитных карточек. Все разложено по отделениям, ничто не валяется.

Верхний ящик не выдвинулся: заперт. Но замок в нем такой, что его открывают ногтем. Держался на честном слове, но я сегодня был нечестен и подцепил язычок кончиком зонда, который на этот случай лежал у меня в кармане, и ящик открылся. Какое коварство.

Внутри лежали какие-то бумаги, книга, а еще плоская английская жестянка из-под пастилок от кашля.

В жестянке, на слое чистой ваты, стеклянный флакон с притертой пробкой, без сигнатуры (ярлычка). Рядом с ним лежал продолговатый футляр черной кожи, потертый по углам.

Флакон я вынул и поднес к щели в фонаре.

Морфий.

Точно он.

Белый, отличного качества. Не сероватый, не желтоватый, не слежавшийся комками, как то, что дают в военные госпитали. Совсем другое. Мелкие игольчатые кристаллы, острые, блестящие, рассыпчатые, как свежий снег в мороз.

Я поставил флакон, взял мензурку и посмотрел на воду. Запаха нет, обычная вода.

Кончиком зонда я подцепил щепоть и сбросил в воду.

Кристаллы пошли ко дну и растворились на полпути. Ни хлопьев, ни мути, ни комков, ни белесого облачка, которое казенный морфий дает даже после того, как его трясешь и греешь. Вода осталась прозрачной.

Все понятно.

Морфий такой чистоты в Россию на фронт не идет. Это немецкая работа, штучный товар, который стоит соответственно. Даже здесь, в Харбине, где через город течет все и в обе стороны, такой флакон надо не купить, а достать, и достают его не в аптеке на Китайской. Жалованья старшего ординатора на такой не хватит, особенно если учесть, что еще нужно снимать квартиру и что-то есть.

Воду из мензурки я вылил в горшок с геранью, а мензурку долил из графина до прежней черты.

Футляр открывался на кнопку. Внутри, в гнездах синего бархата, лежал шприц.

Не наш «Рекорд» из укладки. Правацевский, французский, стекло в оправе, оправа с серебряными кольцами и насечкой. Три иглы в отдельных гнездах, тонкие до того, что в фонарном свете они казались волосками. Платина, не иначе.

Тончайшая игла нужна для одного. Чтобы не оставлять на руках следов, которые может увидеть коллега.

Я закрыл футляр и положил его точно так, как он лежал, углом к стенке ящика. Флакон на вату, жестянку на место. Прикрыл ящик, придержал язычок, дал ему стать.

Поскольку Вельский не может платить за морфий, значит, платит за него не он. Очень логично, черт побери.

Тогда кто же? Богатая любовница? Возможно, но крайне маловероятно. Скорее всего те, для кого он внимательно слушает рассказы офицеров о расположении войск.

Я погасил фонарь, убрал его во внутренний карман и вышел, притворив за собой дверь. Ключ повернулся мягко, со второго раза.

Санитар, когда я выходил, поднял голову и тут же опустил ее обратно. Ничего интересного для него.