Петербургский врач 7 · Глава 16

Глава 16

До своего двора я не дошел шагов тридцать.

У дома стоял человек. Стоял давно: снег вокруг был утоптан в твердую площадку, а сам он переминался и даже слегка подпрыгивал от мороза. Услышав мои шаги, он перестал прыгать и шагнул навстречу, под свет из окна лавки.

Средних лет, обычная одежда, лицо простое, ничем не примечательное. Похож на чиновника. Руки держал на виду. Не грабитель, скорее всего.

— Вадим Александрович?

— Допустим.

— Вы записку оставляли. В лавке. — Он говорил вполголоса. — Вас просят прибыть. Сейчас. Извозчик за углом.

Про записку знали трое: я, продавец, и тот, кому она предназначалась. Значит, свои. Либо чужие, которые успели добраться до продавца, но тогда все настолько плохо, что уже почти не имеет значения, поеду я или нет.

— Едем.

Извозчик и вправду ждал за углом. Стоял, похоже, не пять минут. Мы сели и поехали. Мой спутник за всю дорогу не сказал ни слова. Я тоже молчал и смотрел по сторонам.

Повезли не к лавке. Сначала по Китайской, где еще светились рестораны и у подъездов мерзли ночные извозчики, потом свернули в улицы потише, где фонари стояли реже, а заборы выше. Я не спрашивал куда. Довезут — увижу. Хотя подумал, что пистолет бы не помешал. Пусть даже браунинг Мищенко. С ним как-то спокойнее. Может, брать оружие с собой на работу и невзначай показать Вельскому? Вдруг скажет — боже мой, теперь я понял, как вы были правы!

Остановились у деревянного дома за глухим забором. Человек толкнул калитку, провел меня через темный двор к крыльцу и постучал: два раза, потом еще раз. Открыли быстро.

Ракитин собственной персоной. Батюшки, какая встреча. Легок на помине, как вся нечистая сила.

В штатском, в расстегнутой тужурке, комната почти пустая, на столе самовар, пирожки, стакан чая и пепельница с двумя окурками. И еще моя записка.

Пожал руку, чуть ли обниматься не кинулся. Встреча старых друзей, черт побери.

— Здравствуйте, здравствуйте, доктор. Проходите, садитесь. «Найдите меня срочно. Петербургский врач», хаха. Ценю вашу манеру излагать сообщения. Ни одного лишнего слова. То есть почти. Вообще-то и такое писать не следует. Никаких признаков, по которым вас могут хоть немного вычислить. Хотя это вина того человека, который вас встречал. Он мог сообщить, что сказать на случай, если его вдруг не будет. Но ничего, я ему все как-нибудь объясню. Доходчиво. Чаю хотите?

— Здравствуйте, Андрей Платонович. Не ждал вас увидеть. Спасибо, не очень. Домой хочу. Дел много. Мало того, что устаю на работе, так еще вечером не больно-то отдохнешь.

— Я себя тоже здесь не ждал. — Он усмехнулся. — Однако вот он я. Николай Богданович уехал. Срочно, по службе. Куда и надолго ли, сказать не могу. Пока его нет, ваши дела поведу я лично. Считайте, что вам повезло. Или не повезло, это как посмотреть. Предлагаю все-таки выпить! Причем чаю!

— Хорошо, уговорили.

Ракитин налил из самовара чай и пододвинул мне тарелку с пирожками.

— Ну-с. Что у вас стряслось такого, что вы записки пишете?

Я рассказал. По порядку, без оценок, специально спокойно. Сначала факты, возможные выводы в конце.

Вельский, Леонид Аркадьевич, старший ординатор чистой хирургии. Суженные в точку зрачки по утрам, восковая кожа и прочее. Морфинист со стажем, тут я готов ручаться дипломом, которого у меня нет. Дальше офицерская палата: штабс-капитан с простреленным плечом, который на всю палату выкладывал свежие штабные новости, в частности, ссору Ренненкампфа с Бильдерлингом и трехверстную дыру на стыке корпусов у деревни Ванцзявопу (не спрашивайте, как я запомнил их фамилии и название деревни). И Вельский, которого в этот момент звали по делу, а он остался сидеть и внимательно дослушал до последнего слова, хотя и не задав ни одного вопроса.

Ракитин слушал, не перебивая, чуть склонив голову набок.

— Дальше я сделал одну вещь, — сказал я, — в ее правильности я не совсем уверен.

— Уже совсем интересно. Продолжайте.

Я и продолжил. Шкаф с ключами у старшей сестры. Мыло в жестянках. Слесарь-китаец. И далее. Смеркалось, как пишут классики русской литературы. Ночь, улица, фонарь, аптека… То есть нет. Ночь, кабинет, верхний ящик. Флакон, морфий такой чистоты, какой в казенные госпитали не поступает и в аптеках здесь не продается. Рядом французский шприц, иглы толщиной с волос, чтобы не оставлять на руках следов, которые заметит остроглазый коллега. На жалованье старшего ординатора такое не покупают, даже если не есть и не платить за квартиру.

Ракитин молчал. Долго, секунд десять. Потом побарабанил пальцами по столу.

— Теперь послушайте меня. За то, что заметили и сообразили, хвалю. Голова у вас работает, и очень правильно. Но такая самодеятельность опасна. Вы понимаете, что было бы, застань вас там санитар? Или еще кто-то? Скандал, разбирательство, доктор Дмитриев роется ночью в чужом кабинете. Вы кончены как врач, а заодно кончено все, ради чего вас сюда везли и устраивали. Вся работа под нож. Больше пожалуйста такого не делайте, хорошо?

— Да. Убедили.

— Отлично, что убедил. — Он отхлебнул чая и продолжил уже спокойно, насмешливо-деловым тоном. — Теперь по существу. То, что вы принесли, любопытно. Очень любопытно, скажу вам прямо. Но давайте разложим, что у нас есть на самом деле. Есть морфинист. Это не преступление, это несчастье, и таких докторов по империи, увы, не один и не два. Есть морфий не по средствам. Уже теплее, но и тут десять невинных объяснений: наследство, карты, щедрая дама, богатый пациент из благодарных. Есть интерес к сплетням. Но за это, согласитесь, даже выговора не дают. Для суда — ничего. Для интереса — более чем достаточно.

— И что же дальше?

— Дальше мы возьмем господина Вельского под наблюдение. Тихое, аккуратное, нашими людьми, и это уже не ваша забота. Посмотрим, где он бывает, с кем обедает, кому пишет и кто приносит ему такой замечательный морфий. Если за ним кто-то стоит, рано или поздно эта ниточка себя покажет. А вот дергать за нее сейчас нельзя. Спугнем — и он ляжет на дно, а те, кто за ним, если таковые действительно есть, обрежут концы. Поэтому пока никаких решительных мер.

— От меня что требуется?

— От вас требуется самое трудное. То есть ничего. — Ракитин поднял палец. — Не следить, не коситься, не проверять его по мелочам. Забудьте, что вы что-то видели. Работайте, лечите, ругайтесь с ним на совещаниях из-за ваших повязок сколько душе угодно. Это даже полезно: человек, который с ним на ножах по науке, подозрений у него не вызовет. Худшее, что вы можете сделать, — это вдруг стать с ним любезным.

— Об этом можете не беспокоиться. Любезничать с ним меня не тянет.

— Вот и славно. — Он постучал карандашом по папиросной коробке. — Про дыру у Ванцзявопу передам сегодня же, кому следует. Заделают ее или нет, не знаю, армейское начальство штука упрямая, но знать про такое обязаны. А штабс-капитану вашему языкатому кто-нибудь со временем объяснит, что палата не офицерское совещание. Но это пока для нас не самое важное.

— Понятно, — ответил я, прихлебывая чай и налегая на пирожки. С мясом, вкусные. Есть-то хочется, несмотря ни на что.

Ракитин допил чай и отставил стакан.

— Теперь о том, ради чего я вас все равно бы на днях выдернул. Записка ваша только ускорила дело. Послезавтра вечером будьте дома и будьте готовы. Пойдете с нашим человеком в ресторан.

— В ресторан. О как.

— Именно. Оденьтесь в лучшее, что у вас есть. Штатское приличное найдется?

— Относительно приличное — да. А зачем в ресторан, осмелюсь спросить? Если на встречу с губернатором, то, боюсь, настолько приличного гардероба у себя я не сыщу.

— Нет, не с ним. Хотя к власти в городе человек, с которым вас там познакомят, имеет отношение, да еще какое.

— А нельзя ли поподробней? С кем хоть встреча будет и зачем?

— Позже все узнаете. — Он встал, и я поднялся следом. — Игра начинается. Та самая, ради которой все это затевалось: и госпиталь ваш, и квартира, и легенда. И игра, поверьте, будет большая.

— Я почему-то так и думал, что отсидеться в гнойном бараке мне не дадут. Отыскали меня и там! Эх, такое теплое и спокойное место…

— Да, отыскали. Иначе вам будет скучно. — Он засмеялся. — Отдыхайте, доктор. Вас довезут, но не до подъезда, пройдетесь немного пешком. Конспирация — наше все. Спокойной ночи.

Довезли меня, как и обещали, не до конца. Последний квартал я прошел пешком, по пустой улице, и мороз к ночи стоял такой, что снег не скрипел, а взвизгивал (преувеличиваю, но ненамного).

Во дворе было темно, только в кухонном окне второй квартиры желтел огонек. Второй час ночи, а он не спит.

Я поднялся и стукнул в дверь около своей. Открыл Семен, одетый, при лампе.

— Не спишь чего?

— Вас ждал, господин доктор. Доложить. — Он посторонился, пропуская меня на кухню. — Почти все закуплено. Что заказывали, то и взял, торговался, где можно. Остались две вещи, завтра с утра доделаю, к вечеру все будет на местах.

Я прошелся взглядом по кухне.

— Хорошо. Доделывай завтра, не гони. И ложись, ночью лавки закрыты, караулить тут нечего. Без сна человек не может. Это я как доктор говорю.

— Слушаюсь.

Он сказал это как-то прям по-солдатски, мне даже неудобно стало. Ладно, потерпи меня немного как хмурого начальника, а там посмотрим. Даст бог, общение станет более спокойным. Я вышел, отпер свою дверь, разделся и лег. День вышел длинный и с приключениями. Последнее, о чем я успел подумать перед тем, как заснуть, был ресторан. Интересно все-таки, с кем меня будут знакомить.

Утреннее совещание прошло без происшествий, если не считать того, что Гуров потребовал поставить вторую подпись в заявке на дрова. Вельский сидел на своем месте, держал холеные руки на столе и в мою сторону не смотрел. Я в его сторону тоже. Теперь это было даже легко: смотреть на него мне запретили приказом.

Вчерашний, с перевязанной артерией, жил. Бледный до синевы, но в сознании, пил бульон и даже спросил у сестры, скоро ли его отправят домой. Раз спрашивает про дом, значит, собрался жить. Это наблюдение надежнее термометра.

Обедать я в этот день попал поздно, в третьем часу. Левицкий поймал меня во дворе, когда я шел из барака в контору.

— Вадим Александрович, вы опять не обедали, я же вижу. Идемте к нам, Митрофаныч сегодня расстарался, солянку варил. Наши уже отобедали. Я обычно обедаю позже, люблю есть в одиночестве, ну или в небольшой компании. Я, наверное, скрытый мизантроп, хахаха!

На кухне и вправду никого не осталось. Повар поставил нам по тарелке, оглядел меня уже без прежнего ужаса, привык, видимо, что я хожу к ним и никто пока не умер, и ушел греметь кастрюлями. Солянка оказалась настоящая, с маслинами и лимоном. Откуда в Харбине маслины, я спрашивать не стал. В этом городе, похоже, есть все, вопрос только в цене.

Мы поели, поговорили про раненых, про то, что с вокзала обещают новый санитарный поезд. Момент был подходящий, лучше не придумаешь.

— Константин Сергеевич, вопрос у меня к вам не медицинский. — Я отодвинул тарелку. — Куда тут можно вечером пойти? Ресторан приличный, музыка, люди. А то ведь я, кроме барака и квартиры, в Харбине ничего не видел. Так ведь и с ума сойти недолго: раненые, гной, скорбные листы, и это все.

— Недолго, это вы верно заметили. — Левицкий усмехнулся в усы. — Только это вы не по адресу. Я по ресторанам не ходок: жена в Москве каждый рубль считает, да и не люблю я этого. Посижу вечером с книгой, и хорошо. А вот к кому вам надо, так это к Леониду Аркадьевичу.

— К Вельскому?

— К нему. — Левицкий сказал это очень просто. Подумаешь, какая мелочь. — Он по этой части первый человек в госпитале. Все рестораны знает, где какая кухня, где какие вина, метрдотели ему кланяются. И философия у него на этот счет ваша же, слово в слово: кто не отдыхает, тот сойдет с ума. Жалованье, говорит, хорошее, позволяет, чего же себе отказывать. Он ведь один как перст: не женат, детей нет, семьи нет. Вот и живет для себя. И заметьте, во всем так: портной у него лучший в городе, вина только французские. Мы как-то зашли с ним поужинать, так я на его счет посмотрел и понял, что мне с моим жалованьем в таких местах делать нечего. А ему ничего, он там свой. Я так понимаю, ничего он не откладывает.

— Завидная широта, — сказал я, глубоко вздохнув.

— Да чему завидовать. — Левицкий пожал плечами. — Одинокая жизнь, вот и все. Деньги есть, а нести их некуда, кроме ресторана.

Я покивал и перевел разговор на солянку.

А про себя подумал: ну вот, все и сошлось. Одно к одному, аккуратно и четко. Человек живет широко и открыто, на виду у всего госпиталя, и у всего госпиталя готов ответ: холостяк, хорошее жалованье, существует для себя. Никто никогда не спросит, откуда деньги, потому что все давно знают ответ. Да вот только о масштабе трат никто не знает.

В отделении меня ждала обычная работа. Осмотры, перевязки, у одного из вчерашних привезенных пошла температура вверх, и я велел снять пластырные полоски и раскрыть рану, не дожидаясь вечера. Снегирев записывал в тетрадь: раскрыто повторно, одна.

Цифра неприятная, но нужная. Схема без неудач — это не схема, а вранье, а врать нельзя. Пусть в тетради стоит все как есть: и что закрыли, и что пришлось раскрывать заново. Считать так считать.

Часам к четырем в барак пришел гость.

Он вошел в дверь медленно, переждал у косяка, отдышался и только потом двинулся дальше. Человек лет сорока, в халате поверх больничной одежды и в наброшенной на плечи шинели, болезненно худой: одежда висит, шея торчит из воротника. Шел он между коек и смотрел по сторонам так, как смотрят на квартиру, в которой когда-то жили.

— Свербеев, Петр Ильич, — представился он, подавая руку. Рука была слабая и влажная. — А вы, стало быть, Дмитриев. Наслышан, наслышан. Очень наслышан! Вот, выбрался взглянуть, пока доктора не хватились. Мне вставать уже разрешают, а ходить еще нет, но я решил, что от барака до барака дойду, хехе.

— Да, дошли! Я тоже слышал о вас.

— Дошел. — Он улыбнулся и снова переждал одышку. — Крупозная пневмония, обе нижние доли. Сам себе ставил диагноз, пока сознание не потерял, такая, знаете, врачебная привычка. Ну, покажите пожалуйста хозяйство, Вадим Александрович. Мое бывшее хозяйство.

Я провел его по бараку. Он шел медленно, останавливался у коек, смотрел на подвешенные бутыли с промыванием, на ширмы в дальнем углу, на банки под койками. У сортировочной доски, которую Гольдин вел мелом, простоял, наверное, минуты две.

— Вот, значит, как, — сказал он наконец. — Зоны, значит. Тяжелые к операционной, выздоравливающие к окнам, а эти, за ширмами… — Он не договорил. — А я ведь их всех вперемешку держал. Не потому, что не понимал. Понимал. Сил не было переставлять. Придешь утром, а за ночь трое новых и двое умерших, и стоишь посреди этого, как в половодье, и только успеваешь затыкать, где течет. Какие уж тут зоны.

— Отделение на двести человек, один врач и три студента. Тут не зоны нужны, тут рота санитаров нужна.

— Вы добрый человек, оправдание мне подыскиваете. — Он покачал головой без обиды. — А только я вам честно скажу, как коллега коллеге. Я сюда не вернусь. Отлежусь, встану, и пусть переводят куда угодно: в терапию, в эвакуацию, раненых по поездам считать. Хоть в канцелярию к Гурову, заявки писать и дрова считать. Выгорел я, Вадим Александрович. Весь, до донышка. Я этот запах во сне чувствую. Мне тридцать девять лет, а я по лестнице поднимаюсь с остановками, и это не пневмония, это раньше нее началось. Так что хозяйствуйте. У вас, я вижу, получается. Вон, говорят, смертность пошла вниз.

— Пошла. Посмотрим, надолго ли.

— Надолго, ненадолго, а пошла. Значит, можно было. — Он сказал это без зависти, устало, как человек, который уже все себе про себя объяснил. — Ну, пойду, пока меня не хватились. Рад был познакомиться.

— Тоже очень рад знакомству.

Он еще раз посмотрел на меня, кивнул и пошел к выходу, медленно, с остановкой у двери. Шинель на его плечах сидела, как на вешалке.

Я глядел ему в спину без всяких эмоций. Вот так это и выглядит, когда отделение съедает врача. Не спился, как его предшественник, уже хорошо. Просто кончился. И винить его не в чем: он тянул этот барак один, без методы, без людей и без надежды.

Ближе к вечеру, когда я заканчивал записи в ординаторской, Гольдин потоптался у двери, дождался, пока выйдет Снегирев, и негромко сказал:

— Вадим Александрович, можно вас на два слова? Только не здесь.

Мы вышли из выгородки и стали у окна, в стороне от коек. Гольдин оглянулся, что при его конспиративных талантах выглядело как объявление на афишной тумбе, и заговорил, понизив голос:

— Меня сегодня Вельский к себе звал. В кабинет.

— Так.

— Вы поймите, он раньше меня в упор не видел. Ни меня, ни Мухина, ни Алексея. Мы для него мальчишки, зауряды, недоучки, он с нами через губу здоровался, и то не всегда. А тут прислал санитара: Леонид Аркадьевич просят зайти. Я иду и думаю: все, сейчас за что-нибудь распекать будет. Не имеет права, не его отделение, но будет. А он… — Гольдин даже руками развел. — Он меня чаем поил. Вкусным! Расспрашивал, откуда я, да как учился. Узнал, что я московский, обрадовался: земляки, говорит, Яков Наумович, а земляки должны друг друга держаться. Сказал, что видит во мне способности, что мне нельзя закапывать себя в гнойном бараке. И что после войны, когда я доучусь, он поможет мне устроиться в Москве, в хорошую клинику, у него везде знакомства. Заходите, говорит, запросто, по любым вопросам, дверь для вас открыта.

— Щедро.

— Вот и я думаю, что слишком. — Гольдин посмотрел на меня исподлобья. — Вадим Александрович, я, может, в хирургии пока не силен, но я не дурак. Даром такие люди чай не наливают. Ему не я нужен. Ему нужно знать, что у нас в отделении делается. Цифры наши, у кого что нагноилось, где вы ошиблись, что не так пошло. Он на вас собирает, чтобы было с чем к Сазонову прийти. А я ему для этого гожусь: молодой, глупый, на посулы падкий. Так он считает. Мне в этом участвовать противно, но и ссориться с ним… Он же старший ординатор. Мне тут еще служить и служить. Я не знаю, как правильно.

Я помолчал. Мальчишка сообразил все сам и пришел не жаловаться, а спрашивать, как быть. Цена ему за это в моих глазах выросла вдвое.

— Правильно, Яков Наумович, вот как. Ссориться с ним не нужно. Совсем. Ходите к нему, пейте его чай, благодарите за заботу. Спросит про отделение — рассказывайте. В общих чертах, правду: столько-то поступило, столько-то закрыли швом, такой-то умер. Все равно все наши цифры через месяц лягут Сазонову на стол, никакого секрета в них нет. Про то, чего не спрашивают, сами не рассказывайте. А после каждого такого чаепития говорите мне, о чем шел разговор и о чем он спрашивал. Особенно о чем спрашивал. Вот и все.

— И все? Этого хватит?

— И все. Вы ничего не нарушаете: никакой лжи, ничего секретного. Просто я буду знать, что интересует Леонида Аркадьевича. Вопросы, знаете ли, иногда рассказывают о человеке больше ответов.

Гольдин подумал, и было видно, как у него внутри отпускает: задача, которая не решалась, вдруг решилась, и довольно просто.

— Понял. Так и сделаю. — Он помялся. — А он правда странный, Вадим Александрович. Сидит такой любезный, улыбается, а глаза не улыбаются. И руки все время на виду держит, на столе, будто напоказ.

— Он человек самовлюбленный и обиженный на жизнь, Яков Наумович. Такие бывают. Идите работать.

Про то, на кого этот самовлюбленный человек, очень возможно, работает, я ему, понятно, не сказал. Незачем. Даже без секретов — парню двадцать лет, у него все на лице пишется крупным шрифтом, и одной лишней мысли в голове хватит, чтобы Вельский эту мысль прочитал.

Оставшись один, я додумал остальное. Выходит, Леонид Аркадьевич взялся за меня всерьез. Проиграл у Сазонова в открытую и теперь заходит с тыла, копит материал, вербует себе глаза в моем отделении. Обычная госпитальная война, такие в любой больнице идут, от Харбина до Петербурга. Вопрос только один: сам он это затеял, из уязвленного самолюбия и любви к принятой практике, или ему подсказали. Тем, для кого он, похоже, слушает офицерские сплетни, доктор, снижающий смертность, ни к чему. Каждый солдат, которого я возвращаю в строй, для них минус. И удобнее всего убирать такого доктора чужими руками, из лучших побуждений, во имя школы и порядка.

Ответа у меня не было. Пусть теперь думают люди Ракитина, им за это жалованье платят.

Домой я вышел уже в темноте. Мороз за день не отпустил, над крышами стояли дымы, прямые, как по линейке.

Шел я не быстро и не медленно, обычным шагом усталого человека, а сам смотрел. Не оглядываясь, боже упаси, без всяких этих поворотов через плечо. Просто шел и пользовался тем, что улица сама подсказывает: темное стекло аптечной витрины, в котором отражается тротуар за спиной, угол, за которым можно секунду помедлить, перекресток, где надо пропустить обоз и есть законный повод посмотреть по сторонам.

Сзади было чисто. Никто не держался за мной от госпиталя, никто не курил на углу моего переулка, никто не догонял и не отставал. Обычные прохожие: приказчик с покупками, две сестры милосердия, пьяный мастеровой. Город жил своей жизнью, и до меня ему не было никакого дела.

Пока не было. Я здесь вторую неделю, и до сих пор я был никем: доктор из гнойного барака, никому не нужен. Но если игра, о которой говорил Ракитин, действительно большая, то рано или поздно кто-нибудь захочет узнать, где я живу, с кем вижусь и что покупаю. Такие вещи надо привыкать замечать заранее, до того, как они начнутся. Потом будет поздно.

Около дома никто не топтался. Я поднялся к себе.