Глава 22
Утро началось с Гольдина.
Он перехватил меня еще до входа в отделение, и по его лицу я понял, что новости так себе. Мы отошли к дальней стене, где сугроб и штабель дров прикрывали нас от ветра и от лишних глаз. Хотя неправильно на улице вообще нам с ним разговаривать, лучше внутри, под видом обсуждения лечения. Но там много лишних ушей. Пока с кем-то говоришь, кто-то обязательно встанет неподалеку и ждет своей очереди пообщаться, а многие норовят вообще подойти поближе, интересно все-таки, что там этот свалившийся отделению на голову начальник объясняет.
— Вчера вечером опять звал, — сказал он вполголоса. — Вадим Александрович, я вам сейчас расскажу, а вы уж сами решайте, что это. Потому что я не знаю, что и думать.
— Давайте по порядку.
— По порядку так по порядку. Прихожу, он за столом, лампа горит, чай уже налит. Все как всегда. Только сам он… — Гольдин пошевелил пальцами, подбирая слово. — Не такой. Говорил медленно, с паузами, иногда будто засыпал на секунду. Я сперва подумал, выпил. Но никаким вином не пахло. А потом я на зрачки посмотрел. Зрачки, Вадим Александрович, в точку. При лампе, в полутемном кабинете — в точку.
Вот оно что. Еще один человек догадался.
— Говорил он про вас. Уже без прежних подходов, практически напрямую. Дмитриев, говорит, не врач, а мясник. Шарлатан. Ради своих амбиций он готов на любой риск и режет то, чего наука резать запрещает. Сегодня ему везет, завтра он положит на стол десяток людей, начнет эксперименты, а отвечать будут все, кто стоял рядом и молчал. Он подминает госпиталь под себя. Зарабатывает авторитет, чтоб сделать никем всех остальных. Такого человека, говорит, надо остановить. Любой ценой. Это его слова, я цитирую: любой ценой.
— А дальше?
— А дальше он предложил мне сделку. — Гольдин сглотнул. — У него, говорит, в Москве однокашник, профессор, клиника на Девичьем поле. Для состоятельных клиентов. Будут у меня там и деньги, и важные знакомства, и карьера, и уважение в медицинском мире. Одно письмо, и меня берут туда после войны. От меня же требуется немного: помочь ему избавить госпиталь от Дмитриева. Как именно, он не сказал. Мол, сначала ваше согласие, Яков Наумович, подробности потом. И велел прийти с ответом сегодня, после обеда.
Гольдин замолчал и посмотрел на меня.
— Он ведь был не в себе, да? Это же морфий, по всем признакам морфий. Но не мог же он… прямо в кабинете, среди дня, перед разговором со мной?
— Мог, — сказал я.
Именно что мог. Морфинист со стажем колется утром и вечером, и до поры этого хватает. Когда перестает хватать, шприц перебирается на службу, в ящик стола. Это уже не привычка, это болезнь на последнем этапе: дозы растут, промежутки уменьшаются, и человек начинает делать глупости, потому что между уколами он думает только об уколе, а после укола ему море по колено. Вельский покатился под гору, и покатился быстро. Для него это конец. Думаю, вопрос нескольких месяцев, пока заметит еще кто-то, потом остальные, а дальше от Вельского так или иначе избавятся, не дожидаясь, пока он кого-нибудь зарежет на операционном столе или его наркоманские глаза не заметят пациенты. Вот только от этого он не становится безопаснее. Наоборот. Психика уже надломлена, что можно, а что нельзя, уже понимает не очень.
— Пойдете после обеда и согласитесь, — сказал я.
Гольдин мигнул.
— Как согласиться?
— Обыкновенно. Не сразу, не радостно. Поломайтесь, повздыхайте, спросите про письмо: точно ли будет, не обманет ли. Поторгуйтесь, ему это понравится. Человек, который торгуется, для него понятен. А потом соглашайтесь.
— Вадим Александрович…
— Яков Наумович. — Я посмотрел ему в глаза. — Он что-то готовит против меня. Пока мы не знаем что, мы слепые. Согласитесь — узнаем. Это единственный способ, других нет.
Он постоял, глядя в снег, потом кивнул.
— И вот еще. Зрачки, медленная речь — это все забудьте. Ничего не заметили. Он вам показался уставшим, только и всего.
— Понял.
…На совещании я сидел, слушал сводку про поступивших и умерших и думал о своем. Вельский через два стула от меня выглядел как обычно: пробор, пенсне, белые руки на столе. Такое впечатление, что он специально демонстрирует. Вот, смотрите, ни за что не догадаетесь, что я с ними делаю. Я умный, умнее вас всех, вместе взятых. И этот новый доктор передо мной никто. Я уничтожу любого, кто станет у меня на пути.
После обеда Гольдин ушел в чистое отделение с папкой выписных листов — предлог у него имелся законный. Вернулся через сорок минут. Зашел в выгородку, где я писал скорбные листы, встал у окна и сказал:
— Согласился. Он был доволен. Даже руку пожал.
— Что требуется?
— В том и дело, что почти ничего. — Гольдин повернулся. — Он спросил, когда я дежурю. Я говорю: сегодня как раз моя ночь. Он кивнул, будто и так знал. Думаю, знал: расписание дежурств висит в конторе, на стене. И говорит: от вас, Яков Наумович, требуется одно. В два часа ночи вы выйдете из барака и двадцать минут в него не вернетесь. Покурите, пройдитесь, что угодно. В четверть третьего можете назад. Остальное вас не касается и никогда касаться не будет. Чем меньше вы знаете, тем чище ваша совесть и тем ближе Москва. Все.
— Часы у вас есть? — спросил я, чтоб слегка увести разговор в сторону. Глупый вопрос, ну да ничего.
— Есть. Он тоже про часы не то спросил, не то констатировал, что они у меня есть. Как врач может без часов? — Гольдин криво усмехнулся. — Вадим Александрович, что это значит? Что можно сделать в бараке за двадцать минут, пока меня нет?
— Идите работать, Яков Наумович. Выясню и скажу.
Он ушел, а я остался сидеть над скорбными листами, и перо у меня высохло.
Что можно сделать за двадцать минут. Ночью в бараке двести больных, дежурная сестра, дежурный фельдшер и санитары при печах. Убрать из этого набора требуется одного человека — дежурного врача. Значит, дело будет там, куда сестра и фельдшер ночью не заходят, а врач заходит. В ординаторской.
А в ординаторской из ценного один предмет. Железный шкаф.
Морфий, опий, кокаин. По нынешним харбинским ценам содержимое верхней полки потянет на хорошие деньги, и Вельский эти цены знает отлично. Но деньги тут дело второе. А первое — недостача. Пропажа наркотических средств из отделения — это не дрова исчезли. Это рапорт, ревизия, дознание, и отвечает заведующий отделением в первую очередь. То есть я.
Неплохо придумано.
И Гольдина он, между прочим, топит заодно. Пропажа случится в его дежурство. И какая тогда Москва, какая клиника на Девичьем поле. Ну какой же фантастический подлец Вельский.
Но кто непосредственный исполнитель? Сам Вельский ночью в мой барак не сунется. Чужой человек с улицы тоже отпадает. Значит, свой. Из тех, кто ходит в ординаторскую по десять раз на дню и на кого ночью никто не оглянется. Санитар, фельдшер, сестра. У Вельского есть человек в моем отделении. Замечательно. Просто замечательно.
И ключ. Их несколько. Они есть у каждого врача, и еще есть дежурный, запасной. Снять с него слепок — вопрос пяти минут. Я сам сделал ключ от кабинета Вельского, а у него времени и возможностей гораздо больше. Так что ключ у вора есть, можно не сомневаться.
Как ловить? Ракитина в это дело пускать нельзя. Появятся ночью в госпитале его люди, возьмут кого-то за шиворот — и завтра весь Харбин будет знать, что у доктора Дмитриева друзья в жандармском управлении. Так что нет. Ловить надо самому, своими средствами, и так, чтобы пойманный не отвертелся.
Я посмотрел на шкаф. Потом на свои руки.
Средство у меня имелось. Стояло оно на полке того же шкафа, в темной склянке, и называлось ляпис. Азотнокислое серебро, которое применяется для прижигания ран. Правильно ли это или нет, вопрос не самый актуальный сейчас.
В растворе оно бесцветно, как вода, следа на предмете не оставляет. Зато на коже след остается, только невидимый: серебро садится в самый верхний слой и ждет. На свету оно за несколько часов темнеет само. А если не ждать милостей от солнца, есть способ быстрее. Любой фотографический проявитель восстанавливает серебро мгновенно: провел смоченным тампоном по ладони — и бледный след на глазах вскипает чернотой. Толком не смыть и не стереть.
Мазать буду ручку шкафа, замочную скважину и сами склянки. А чтобы не остаться при этом без морфия, настоящие препараты переедут в нижнее отделение шкафа. Оно запирается отдельно, стоит пустое, и в него никто не полезет: вор придет за тем, что лежит на привычном месте. На привычное место встанут двойники — склянки и пузырьки с водой и содой, с ярлыками, какие надо. Пусть выносит. Вода с содой обойдется дешево.
И метку поставлю. Щепку на дверцу, волосок в скважину. Будет видно, открывался шкаф или нет, еще до всяких проявителей.
Оставался один вопрос: глаза. Гольдин уйдет, я буду дома — как увидеть, кто из людей пойдет ночью к шкафу? Сестру просить нельзя, фельдшера тоже: любой из них может оказаться тем самым. Нужен человек вне персонала. Но такой человек в бараке был!
Унтер-офицер Аверьянов, охотничья команда стрелкового полка, осколок в левую голень. Осколок вынули еще в дивизионном лазарете, а флегмону по ходу раны привезли уже мне. Я вскрывал ее, и с тех пор дело шло на лад: затеки очистились, температура спала, и Аверьянов из лежачих перешел в ходячие. Мужик лет тридцати с небольшим, жилистый, спокойный. На осмотрах он отвечал коротко и по делу, а однажды, глядя, как санитар несет мимо ведро, сказал мне вполголоса: спирт у вас в госпитале воруют, ваше благородие, я по запаху чувствую. Поймать бы раз одного за руку, при всех, — враз бы кончилось. Я тогда отшутился, было совсем не до того, и не факт, что найдем новых санитаров, которые будут кристально честны.
Но теперь не до шуток. Поговорю с ним на вечернем обходе.
В четвертом часу я отпросился у Сазонова. Он, как обычно, сидел над бумагами, серый, с папиросой в зубах, и на слова про личное дело даже не поморщился.
— Идите, конечно.
Ракитин был на месте. Моему появлению не удивился.
— Садитесь и с самого начала.
Я сел и рассказал с этого самого начала. Про поездку к Тану, про руку с гнойником, про двести рублей. Потом про разговор в возке, слово в слово, как запомнил: что Вельский не его человек и никогда им не был; что он таскал из госпиталя наркотики и отдавал людям Тана, а Тану был нужен не товар, а компромат на Вельского, и что недавно он предложил ему торговать сведениями о войсках для японцев, а Тан отказался, потому что война не торговля и дом его здесь.
Ракитин слушал не перебивая. К концу рассказа он уже не сидел, а стоял у окна.
— Старик умен, — сказал он наконец. — Весьма дешево купил человека с потрохами. Он посмотрел в окно.
— А предложение про сведения — это уже не морфий, доктор. Это виселица, и Вельский сам сует голову в петлю. Ладно, разберемся.
— Есть еще. — Я выложил остальное: разговор Вельского с Гольдиным, зрачки в точку, сделку, двадцать минут сегодня ночью. И свой план, по порядку: двойники наркотиков в шкафу, ляпис на ручке и склянках, метка, проявитель, тайный наблюдатель.
Ракитин выслушал и заулыбался.
— Очень хитро придумали.
— Химия наука полезная. И потом, я всего лишь врач, который не хочет под ревизию.
— Врач, ха, — Ракитин сел, побарабанил пальцами. — План хорош, скажу прямо. Одно мне не нравится: ночью вас там не будет, и слава богу, но утром вы пойдете брать вора за руку. Такие люди, когда их прижимают, делают неожиданные вещи. Тем более под наркотиками. Так что я дам людей. Побудут тихо ночью поблизости.
— Не надо. Если они вмешаются, вся моя работа под нож, вы сами говорили. А если Вельский решит стрелять, ваши люди ничем не помогут.
— Резонно. — Он побарабанил еще. — И все-таки они посидят поблизости. Посмотрят. Вмешаются, только если станет совсем плохо. Совсем — это значит стрельба или поножовщина, не раньше. Устраивает?
— Устраивает.
— Тогда последнее. Утром никакой самодеятельности с револьверами. Нашли улики — идете к главному врачу, официально. Кража казенных наркотических средств — дело госпитальное, вот пусть госпиталь его и делает.
— Ясно.
— Тогда, наверное, все. Идите, а то вас скоро хватятся.
Аптекарский магазин на Китайской встретил меня теплом, запахом трав и скучающей физиономией приказчика. Я купил дюжину пузырьков и склянок разного калибра, пачку аптечных ярлыков, сургуч и пробки. Приказчик отпускал товар с таким лицом, будто столько пустой посуды — самая обыкновенная покупка.
Фотографическое ателье нашлось через три дома: витрина с портретами офицеров, дам, и даже одного архиерея. Хозяин, худой человек с прокуренными усами и пальцами в бурых пятнах, на просьбу продать готового проявителя посмотрел на меня с уважением.
— Любительствуете?
— Начинаю.
— Метол-гидрохиноновый, свежий, вчера разводил. — Он достал из-под прилавка темную бутыль. — Держать в холоде и темноте, на свету он у вас за неделю выдохнется. Пластинки какие берете?
Пришлось купить и пластинок, чтобы не выходить из роли. Деньги потрачены, легенда становилась реальнее.
Затем я вернулся в отделение и почти сразу пошел к Аверьянову. Он сидел, вытянув перевязанную ногу, и подшивал воротник к гимнастерке.
— Как нога?
— К погоде ноет, а так ничего, вашбродь. Хожу.
Я присел на табурет и посмотрел повязку. Повязка была в порядке, но смотрел я ее долго.
— Помнишь, ты говорил про спирт? Что поймать бы за руку.
Он поднял глаза. Прищур стал внимательным.
— Помню.
— Сегодня ночью можно поймать. Не спирт, крупнее. Но мне нужны твои глаза. Только смотреть, больше ничего. Вставать не надо, вмешиваться тоже, и упаси тебя бог кому-то хоть слово.
— Понял, — сказал он спокойно. — Что делать?
— Часы у тебя есть?
Вместо ответа он вытянул из-под подушки серебряные часы на шнурке. Крышка с гравировкой «за отличную стрельбу».
— Слушай. Ты ночами все одно не спишь. Сегодня сядь так, чтобы дверь ординаторской была на виду. С двух часов до половины третьего смотри, кто в нее войдет. Запомни: кто, во сколько, сколько пробыл, что вынес, куда пошел. Все. Утром расскажешь мне, одному мне.
— А ежели он не в дверь, а в окно?
— В окно не полезет. Он свой, ему дверь положена.
Аверьянов помолчал, убирая часы.
— Свой, значит, — повторил он, и по голосу я понял, что этого человека он уже заранее не любит. — Сделаю, вашбродь.
— Вот и хорошо. Главное, что все должно быть как обычно. Не привлекай к себе внимание, не суетись.
— Обижаете. Я в охотничьей команде четвертый год.
Отделение стало укладываться: погасили половину ламп, застучали печные дверцы, Агеева увела сестер на пересменку. Я отправил Гольдина ужинать, сел в ординаторской и запер за собой дверь на ключ.
Дальше пошла тихая работа. Перчатки, чтоб не ходить с черными ладонями. Настоящий морфий, опий и кокаин перекочевали в нижнее отделение шкафа. Наверх встали двойники. Ярлыки я надписал, копируя руку Шульца с его немецкими росчерками, налил в склянки воды, насыпал в пузырьки соды, залил пробки сургучом. При лампе, в спешке, в чужих руках — не отличить.
Потом раствор ляписа. Я прошелся тампоном по каждому пузырьку, по ручке шкафа, по накладке замка, по краю дверцы, за который берутся пальцами. Раствор высох за минуту и не оставил ничего: железо как железо, стекло как стекло. В скважину я вложил волосок, к нижнему краю дверцы прилепил крохотную щепку.
Гольдин вернулся с ужина, и я вышел к нему.
— Слушайте внимательно, Яков Наумович. Ночью к шкафу не подходить. Ни за чем, ни под каким видом. Обезболивающее на ночь я дам сейчас под запись, держите при себе, только спрячьте от чужих глаз.
— Я все понял, — вздохнул Гольдин. — Понял, что будет происходить. Не совсем дурак. А если не хватит?
— Хватит. Я дам с запасом. — Я помолчал. — В два часа выйдете, как велено. Идите куда угодно. Потом назад. Когда будете выходить и возвращаться, посмотрите по сторонам. Без остановок и верчения головой, просто гляньте, не пойдет ли кто через двор, особенно в сторону конторы.
— Конторы? — Гольдин сморгнул. — Почему конторы?
— Потому. Увидите — запомните и идите дальше. Больше от вас ничего не требуется. Утром я приду рано.
Идя домой, я оглянулся. В окнах чистой хирургии еще горел свет, и где-то там, за одним из этих окон, Вельский, надо думать, посматривал на часы. Смотри, голубчик.
Дома я поужинал тем, что сделал Семен, проверил, что там в банках (пока ничего ни хорошего, ни плохого), покрутил в руках браунинг и лег. Спать не хотелось, но я себя заставил. Завтра голова понадобится свежей.
…В госпиталь я пришел в седьмом часу, затемно, раньше всех врачей. Дежурная сестра дремала на табурете у дальней печки, кто-то бредил во сне — отделение доживало обычную ночь.
Гольдин встретил меня в ординаторской. Небритый, с серым лицом, но собранный.
— Все сделал, как вы сказали. Вышел без трех минут два, вернулся в четверть третьего. — Он понизил голос. — Через двор никто не шел, у конторы пусто. А здесь… я не подходил к шкафу, не смотрел. Не смог себя заставить. Сидел до утра и слушал, как у меня сердце стучит.
— Правильно, что не подходили.
Я подошел сам. Присел, поднес лампу.
Щепки у нижнего края дверцы не было. Она валялась на полу, в ладони от шкафа, — крохотная, никем не замеченная. Волоска в скважине тоже не было.
Я достал свой ключ и открыл шкаф, обернув пальцы платком. Верхняя полка встретила меня наглой пустотой: двойники исчезли все до одного, даже склянка со спиртом. Нижнее отделение стояло запертым, нетронутым. Вода и сода уехали, морфий остался при мне. Я закрыл дверцу и почувствовал, что улыбаюсь, и улыбка эта, судя по лицу Гольдина, была пугающей.
— Взяли, — сказал он тихо. — Значит, все-таки взяли.
— Взяли. Идите умойтесь и ждите меня. Никому ни слова, шкаф не трогать. Никуда пока не уходите.
Аверьянов сидел на кровати с кружкой чая.
— Ну что?
— В пять минут третьего, вашбродь. — Он говорил тихо, в кружку, не глядя на меня. — Санитар Лукьянов. Вошел, пробыл шесть минут. Вышел без дров, а под шинелью, на животе, что-то держал, рукой придерживал. Прошел в дальний угол, где корзины с грязным бельем, и в среднюю корзину, под тряпье, сунул небольшой мешок. И ушел к своим печам как ни в чем не бывало.
— А потом?
— А потом, в шестом часу, когда белье стали к прачечной готовить, он мешок из корзины забрал и вынес из барака. Куда — не скажу, мне с места было не видать, а ходить вы не велели. Только вернулся он скоро, через десять минут. Без мешка.
Десять минут туда и обратно.
— Спасибо. За мной должок.
— Какой должок, вашбродь. — Он поднял глаза, и в них было холодное солдатское удовлетворение. — Вы мне ногу оставили. А этого… — он не договорил и отхлебнул из кружки. — Воров я смолоду не терплю.
Лукьянов топил печь в дальнем конце барака. Я прошел мимо, не задержавшись, но посмотреть — посмотрел на него еще раз. Невысокий, сухой, лет сорока, борода русая. В отделении, кажется, давно, нареканий не имел. Услужлив: и дров поднесет, и сбегает за чем нужно без приказа.
Руки его выглядели обыкновенными. Ничего, подумал я. Это ненадолго.
До пятиминутки оставалось полчаса, и я потратил их на прогулку.
Корпус чистой хирургии в этот час только просыпался. В коридоре пахло свежевымытым полом, санитар у входа зевал в кулак. Я шел по коридору спокойно, как человек, который имеет право ходить где угодно, и у двери с табличкой старшего ординатора немного замедлил шаг.
Дверные ручки в этом корпусе латунные, начищенные до желтого блеска. Вельский любит, чтобы у него все сияло.
Его ручка не сияла.
По желтому металлу расползались матовые, темно-серые, местами до черноты пятна. Четыре вытянутых сверху, одно широкое снизу, там, где ложится большой палец. Серебро село на латунь. Вельский брал в руки пузырьки. Губит людей жадность.
Проявитель мог отдыхать. Для этой двери он не понадобился.
Я развернулся и пошел к главному врачу. В окне виднелись поднимающиеся из труб дымы, где-то неподалеку кричали на лошадь.
Ну что же. Момент истины наступает.
