Глава 4
Вещи из Тяньчжуантая привезли на другой день, под вечер. Двое ракитинских людей, молчаливых, в штатском под полушубками, внесли в фанзу два тяжелых кожаных кофра и три узла с одеждой. Кофры были хорошие, с медными углами и потертыми боками. Дорогая вещь. Такие не покупают перед поездкой, они ездят с хозяином годами.
Следом вошел Ракитин, стряхнув снег с шинели.
— Принимайте приданое, господа. Все изъято у почтенных негоциантов в Тяньчжуантае и окрестностях. Публика международная: спирт, опий, девицы. Гардероб держали отменный, грех такому добру пропадать.
— А хозяева где теперь? — спросил Воздвиженский.
— Переехали на казенную квартиру. Свое платье им теперь без надобности, там выдают почти не хуже. Разбирайте.
Первый узел он развязал сам. Мне досталась тройка английского сукна, темно-серая, в едва заметную полоску. К ней сорочки с крахмальными воротничками, галстуки, и тяжелое драповое пальто с бархатным воротником. Сверху Ракитин положил котелок.
— Примерьте, доктор.
Я переоделся. Костюм сел так, будто его шили на меня. Пришлось спросить, откуда у него моя мерка.
— Люди у меня глазастые. Посмотрели на вас разок, и довольно. Да и просто повезло, надо признать. В другом случае пришлось бы спешно перешивать. Ну-с, извольте к свету.
Он обошел меня кругом, отступил на шаг и прищурился.
— Хорош. Не хватает брюшка и пенсне. Брюшко — дело наживное, а пенсне вам приготовлено, золотое, наденете в Синьмине. И запомните: вы теперь светило медицины. Извольте и стоять как светило. Спина прямая, подбородок выше, на людей смотрите чуть мимо и как на мебель.
— На вас тоже мимо смотреть?
— На меня можно в упор. Я к тяжелым взглядам привычный, служба такая.
Воздвиженскому достался узел поскромнее. Темный сюртук, кое-где чуть потертый, обычные брюки, пальто на меху и круглые очки в железной оправе. Он переоделся, подошел к зеркалу, привезенному вместе с вещами, и долго себя рассматривал.
— Похож на спившегося счетовода, — сказал он наконец.
— Именно. — Ракитин был доволен. — Такой никому не интересен. На вас ни один жандарм в мире второй раз не посмотрит. Это и требуется.
Воздвиженский снял свои очки, надел железные, поморгал. Мир, судя по его лицу, не поплыл.
Потом Ракитин отпустил людей, сел к столу и выложил из портфеля плоскую папку. В ней лежали чистые паспортные бланки Германской империи. Водяные знаки, печати, все на месте.
— Настоящие? — спросил я.
— Почти. Насколько — вопрос философский.
Он разложил перья, две чернильницы и принялся заполнять бланки. Работал не спеша, менял перья и наклон почерка. Одну графу писал размашисто, другую убористо, третью будто второпях, чужой рукой. Бумага на глазах обрастала жизнью, как будто прошла через десяток канцелярий. Чистая работа.
— Знакомьтесь. — Он подвинул мне готовый паспорт. — Доктор Иоганн фон Краузе, Мюнхен. Хирург, приват-доцент Мюнхенского университета. По бумаге вам тридцать шесть. Ничего, солидность прибавляет годы лучше всякой бумаги.
Чернила еще не просохли. Я подул на страницу и прочитал себя нового. Иоганн фон Краузе. Ну, здравствуйте, герр доктор.
— Итак, цель вашей поездки в Инкоу? — спросил Ракитин уже по-немецки, без всякого перехода.
Я ответил на том же языке. Цель научная. Новые винтовки малого калибра дают ранения, каких прежняя хирургия не знала. Я изучаю их там, где они есть, то есть на театре военных действий. Кроме того, мне поручено ознакомиться с постановкой санитарного дела в японской армии и обсудить поставки германских медикаментов.
— Почему именно у японцев?
— Потому что японская военная медицина выстроена по германскому образцу и делает честь учителям. Мне любопытно посмотреть на ученика, который по меньшей мере догнал учителя.
— Льстите.
— Констатирую. Лесть оставим коммивояжерам.
Ракитин усмехнулся и продолжил гонять меня дальше. Где я остановлюсь, от кого рекомендательные письма, что я думаю о шимозе, сколько стоит номер в приличной гостинице Шанхая. Он играл то пограничного жандарма, то портье, то дотошного таможенника, то подвыпившего попутчика. Менялся голос, менялись манеры, вопросы шли вразнобой, с подковыркой, с возвратом к уже спрошенному.
На письмах он меня однажды поймал. Я сказал, что рекомендован профессором Ангерером. Через полчаса он спросил, здоров ли мой добрый друг профессор Брунс, и я на автомате ответил, что здоров. Ракитин поднял палец.
— А вот и петля, герр доктор. Брунс из Тюбингена, никакого письма от него у вас нет. Настоящий Краузе поправил бы меня сразу. Согласились из вежливости — и готово, я уже дергаю ниточку дальше. Никогда не подтверждайте того, чего нет в вашей легенде. Лучше грубость, чем согласие. Профессору хамство простят, оно даже украшает.
— Учту.
— Учтите. И вот еще. Вы отвечаете слишком хорошо. Быстро, полно, по существу. Так отвечает человек, который готовился. Настоящий профессор половину вопросов пропустит мимо ушей, на четверть ответит не то, а под конец обидится, что его отвлекают от мыслей. Позвольте себе быть скучным. Скучный человек вне подозрений.
Это было верно. И, между прочим, чистая правда: я знал таких профессоров. Спросишь про дренаж, а он тебе двадцать минут про свою молодость и про то, что нынешние студенты учиться не хотят.
Часа через два он объявил перерыв и перешел на русский.
— Недурно, доктор. Совсем недурно. Произношение чистое, с южным оттенком, для мюнхенца в самый раз. Словарь богатый, а в медицине вы так хороши, что только склонить голову. Один совет: про сам Мюнхен не распространяйтесь. Улицы, пивные, профессора. Наткнетесь на человека, который там жил, и посыплетесь. Чуть что, уводите разговор в медицину. Там вы дома.
Совет дельный, я кивнул. А сам подумал: откуда у жандармского подполковника такой немецкий? Беглый, живой, с этими самыми пивными и профессорами. Может, дедушка у него жил в тех краях? Спрашивать я, понятно, не стал.
— Теперь вы, поручик. — Ракитин повернулся к Воздвиженскому. — С вами такой номер не пройдет. Немецкий у вас правильный до неприличия. Так говорят книги, а не люди. Стало быть, говорить вы не будете вовсе, или совсем мало.
— А если спросят?
— Буркните что-нибудь. — Ракитин подвинул ему второй паспорт. — Знакомьтесь: Густав Тидеман, родом из Риги. Фармацевт и механик по медицинским аппаратам. Десять лет как перебрался в Германию, принял подданство, состоит при университетской клинике. После тифа туг на ухо, нравом угрюм. При герре докторе ведает багажом, склянками и инструментом.
Я мысленно снял перед жандармом шляпу. Легенда была собрана без единого зазора. Остзейский выговор покроет любую шероховатость в речи. Сорвется у Густава русское слово, тоже беда невелика: рижанин, вырос среди русских. А для немцев он все равно свой, прибалтийский, из аккуратной ученой породы. Круговая оборона. Не подступишься.
— Оружие ваше, Тидеман, вот какое, — продолжал Ракитин. — Молчание, хмурость и глухота. Вам сказали, вы не расслышали. Переспросили, буркнули, кивнули. Глухой, который переспрашивает, подозрений не вызывает. Подозрения вызывает тот, кто отвечает быстро и складно. Таскайте саквояжи, смотрите в пол и ненавидьте весь свет. Справитесь?
— Справлюсь, — мрачно сказал Воздвиженский. — И репетировать не надо. Я в этом сюртуке и так весь свет ненавижу.
— Прекрасно. Держитесь этого чувства, оно вам заменит актерскую школу. — Ракитин собрал перья в футляр. — И последнее: о деньгах. Основные деньги держите открыто, в бумажнике и в саквояже. Только чтоб не ограбили. Богатый человек, который прячет деньги, подозрителен. Богатый человек, у которого деньги на виду, скучен. Иены на расходы, доллары на что-то крупное, золото про запас. Досмотрщик ищет то, что ожидает найти. У врача он увидит склянки и железки, успокоится и пойдет дальше. Человеческий глаз ленив, на этом стоит вся моя служба.
Двое суток мы прожили немцами. Между собой, по приказу Ракитина, говорили только по-немецки, даже наедине, даже о ерунде. К концу первого дня это перестало смешить, к концу второго стало привычкой. Ракитин появлялся без предупреждения, в любой час, и с порога бил вопросом. Один раз он поднял меня среди ночи, рискуя оказаться застреленным вестовым, посветил лампой в лицо и спросил по-немецки, где я изволил защищать диссертацию. Я спросонья послал его по-немецки к черту. Он остался доволен.
Воздвиженский тем временем зубрил фармацию. Я написал ему на листке три десятка ходовых названий с дозировками, и он гонял их по кругу, как таблицу стрельбы. Механику ему объяснять не пришлось: устройство шприца или автоклава артиллерист понимает с одного взгляда, там нечего понимать после орудийного затвора. К концу второго дня из него получился фармацевт, какого не в каждой аптеке найдешь. Ну, почти.
В эти же двое суток мы закончили с багажом. Зажигательную химию еще раньше рассовали по аптечным банкам, под пергамент и сургуч. Пироксилиновая вата — отдельно. Она на настоящую похожа, не отличить. На банки легли немецкие ярлыки, отпечатанные ракитинскими умельцами: от кашля, от горла, желудочные соли. Сверху инструменты, бинты, стетоскоп, пара толстых медицинских книг. Досмотрщику тут смотреть не на что. Если, конечно, он не полезет ковырять сургуч.
Под конец второго дня, уже прощаясь, Ракитин достал из кармана жестяную коробочку из-под пилюль от кашля и положил мне на ладонь.
— А это, герр доктор, не для японских складов. Это для вас двоих. Если возьмут и деваться будет некуда. Раскусить, и быстро. — Он помолчал. — Вы теперь люди частные. Шпионы. Россия вас не знает и, если что, знать не будет. Удачной дороги.
Он коротко поклонился и вышел. В коробочке лежали две облатки, с виду самые обычные, аптечные. Я закрыл крышку и убрал коробочку во внутренний карман. От кашля так от кашля.
Вечером, перед самым выездом, к нам зашел Мищенко. Мы были уже в дорожном: неприметное штатское, тулупы лежали наготове у двери. Генерал оглядел нас с порога и хмыкнул.
— Артисты. Ей-богу, артисты, в Петербурге на вас билеты бы продавали. — Он посерьезнел. — Слушайте меня. Мы уже про это говорили, но повторю: как сделаете дело, из города уходите сразу, не мешкая, на северо-запад. Отряд к тому часу будет стоять под Инкоу, разъездам про вас скажут. Постараемся подобрать. Но это если сумеете выбраться. В самый город я за вами никого послать не смогу.
— Понимаем, ваше превосходительство.
— И вот что еще. — Он как-то нерешительно потоптался на месте. — Сроков вам никто назвать не может. Рейд пойдет, когда пойдет, на войне расписаний нет. Так что в Инкоу не суетитесь. Живите, смотрите, готовьте свое хозяйство и ждите, пока за западной окраиной не начнется настоящая музыка. Пушки от фейерверков отличите?
— Отличим как-нибудь, ваше превосходительство.
— Тогда хорошо Раньше времени ничего не жгите, без нашей суматохи вам из порта не уйти. А позже тоже не тяните: постоим под городом недолго, застревать в японском тылу мне не дадут.
— Раз понимаете, добро. — Он пожал руку мне, потом Воздвиженскому. Ладонь у него была жесткая, как доска. — С Богом. Спалите мне эту лавочку.
Мы выехали за полночь. Телега с кофрами, четверо казаков охранения и двое ракитинских верхом. Ветер выл и гнал поземку, снег шел низом, через всю дорогу. В тулупах поверх штатского мы смахивали на скупщиков, каких по прифронтовой полосе шатается немало. На то и расчет.
Верстах в двенадцати от лагеря, у развалин глинобитной кумирни, ждала повозка. Крытая соломенными циновками, на грубых полозьях из цельных жердей. На ней сидел старик-китаец, замотанный тряпьем по самые глаза. Ракитинские перекинулись с ним парой слов. Вернее, говорили только они, старик молчал. Потом он кивнул на повозку.
Понятно без перевода. Мы перетаскали кофры и саквояжи, уложили под мешки и забрались следом. Казаки повернули назад сразу, без прощаний. Ракитинские проводили нас еще с версту и тоже отстали. Дальше мы поехали втроем.
Полозья шли по мерзлой дороге легко, с сухим скрипом. Старик за всю ночь не сказал ни слова. На развилках он даже не придерживал лошадь, дорогу знал наизусть. Судя по всему, ходил он этим путем не первый год и чего только не возил. Контрабандист со стажем.
Один раз он все-таки остановился. Просто натянул вожжи посреди пустоши и замер. Мы замерли тоже. Ветер нес поземку, где-то далеко в стороне слышался не то стук копыт, не то что-то еще. Старик сидел не шевелясь минут пять, потом чмокнул на лошадь, и повозка пошла дальше. Что он там услышал и чей разъезд переждал, японский или наш, я так и не узнал. Спрашивать было по сути не у кого.
Остаток ночи я дремал урывками, просыпался от холода, слушал скрип и ветер и засыпал опять. Воздвиженский рядом то ли спал, то ли думал. Спросить я не мог: разговаривать нам было велено только по-немецки, а по-немецки среди ночи, в китайской повозке, не тянуло ну просто совсем.
Синьминь начался без предупреждения. Только что вокруг лежала мерзлая пустошь, и разом пошли глинобитные стены, ворота, лай собак. Город гудел уже на рассвете: скрип колес, крики разносчиков, ругань, визг свиньи где-то за стеной. Пахло угольным дымом. Муравейник, живущий войной и не касающейся войны.
Старик правил уверенно, сворачивал из улочки в улочку и наконец въехал в задний двор какой-то мастерской. Двор был тесный, заставленный чанами с промерзшей краской. Красильня. Из дома вышел китаец помоложе, затворил за нами ворота и только тогда посмотрел на нас. Без любопытства, как на груз.
Дальше все пошло быстро и молча. Нам дали горячей воды, лохань и мыло. Мы умылись и побрились, у Воздвиженского от лезвия осталась царапина на подбородке. Пустяк, но я все равно прижег ее спиртом из фляжки. Немецкий фармацевт с воспаленной ссадиной на физиономии смотрелся бы так себе.
Потом переоделись. Тулупы и все наше дорожное тряпье забрал молодой китаец, унес куда-то и вернулся с пустыми руками. Правильно. Двум европейским господам, приехавшим с севера первым классом, русские тулупы ни к чему. Я затянул галстук, влез в жилет, в пиджак, накинул пальто с бархатным воротником. Коробочка от кашля перекочевала в жилетный карман. Золотое пенсне село на нос как влитое. В осколке зеркала на стене стоял сытый европейский господин, которому здесь все должны.
Странное дело, но вместе с крахмальным воротничком пришло и спокойствие. В тулупе, в повозке, я был контрабандным грузом, который можно найти. А здесь, в этом сукне, я стал человеком, которого неудобно обыскивать. Одежда — тоже броня, и порой неплохая.
Воздвиженский в своем сюртуке ссутулился, надвинул шляпу и разом постарел лет на десять. Талант. Хоть сейчас в присяжные поверенные, по бракоразводным делам.
Пока китайцы перекладывали наш багаж в наемную коляску, я в последний раз прогнал с ним легенду. Спрашивал по-немецки вразнобой, как учил Ракитин. Густав отвечал угрюмо, односложно, половину переспрашивал. Один раз он ответил слишком быстро, и я его остановил.
— Не торопитесь. Вы глухой. Сначала переспросите, потом думайте, потом бурчите.
— Гут, — буркнул Густав и посмотрел на меня с такой неприязнью, что я чуть не поверил.
Ехали через город открыто. На двух европейцев в коляске оборачивались, разносчики совали к самому борту лепешки и связки бус, мальчишки бежали следом. Но ни один полицейский не удостоил нас взглядом. Богатый иностранец в Синьмине был не в диковинку.
На вокзал мы приехали к утреннему поезду. Вокзал новый, китайской постройки, с бестолковой толпой у касс третьего класса. У окошка первого класса, впрочем, людей не было. Кассир, китаец в форменной куртке, понимал по-английски, и я говорил с ним по-английски, с немецким акцентом. Акцент вылез сам, без усилий. За эти дни я, кажется, и думать начал с акцентом.
Два билета первого класса до Инкоу легли в бумажник, к иенам и мексиканским долларам. Носильщик потащил кофры, Густав шел за ним и следил за ремнями так, будто в кофрах лежало его наследство. Собственно, так и было, даже хуже. Там лежала его жизнь. И моя.
Вагон первого класса оказался наполовину пуст. Толстый коммерсант с английской газетой, пожилая пара, по виду миссионеры, и мы. Проводник-китаец принес чай. Поезд дернулся, поплыл мимо пакгаузов и пошел на юг.
Коммерсант не выдержал первым. Свернул газету и полез знакомиться, по-английски, с навязчивой бодростью. Кто, куда, по какому делу, каковы виды на торговлю после войны. Я ответил коротко, с акцентом и с прохладой: врач, еду по делам науки, в коммерции не сведущ. Он попробовал зайти с другого бока, через политику. Я поднял бровь и сказал, что политикой интересуюсь еще меньше, чем торговлей. Коммерсант погрустнел и вернулся к газете.
Мелочь, а приятно. Первая проверка легенды на живом человеке прошла успешно. Хамоватый немецкий профессор получался у меня подозрительно легко. Даже задумаешься.
Дальше я откинулся на диване и заставил себя читать медицинскую книгу из саквояжа. Все выглядело прилично: господин доктор изволит читать, его хмурый помощник дремлет у окна, держа руки на саквояже.
За окном тянулась зимняя равнина, деревни с глиняными стенами, замерзшие пруды. Потом пошли следы войны: сожженная деревня, воронки вдоль насыпи, разбитый вагон под откосом, уже наполовину растащенный на дрова. Пассажиры смотрели в окна с любопытством. Мы с Густавом смотрели так же. Положено смотреть, мы и смотрели.
Перед Инкоу поезд встал на последней станции и долго не трогался. За окном была японская зона: на перроне часовой в желтоватой шинели, у пакгауза штабель ящиков под брезентом, флаг с красным кругом над станционным домом. По перрону прошли солдаты с винтовками, по вагонам пошла проверка. Хлопали двери, из соседнего вагона доносились голоса, кто-то там долго и жалобно объяснялся.
Я убрал часы в жилет и сказал по-немецки, негромко:
— Густав, документы приготовьте. И не суетитесь.
— Я никогда не суечусь, — пробурчал Густав, глядя в окно.
Молодец. Голос спокойный, чувствуется только одна обида на весь свет. Наш черед подошел минут через двадцать.
В вагон вошел японский офицер, невысокий, в аккуратной шинели, в белых перчатках. За ним два жандарма встали у дверей. Офицер прошел по вагону неторопливо, у коммерсанта только глянул бумаги, у миссионеров задержался на минуту. Потом подошел к нам, козырнул и протянул руку за паспортами.
Паспорта он читал внимательно, страницу за страницей, поднимая глаза то на меня, то на Густава. Потом заговорил. По-немецки. Чисто, хоть сейчас на плац в Берлин. Многие их офицеры учились в Германии, это я знал. Вот, стало быть, как выучились.
— Доктор фон Краузе? Из Мюнхена?
— Именно так. — Я не спеша снял пенсне, посмотрел на него, как смотрят на студента-второкурсника. — С кем имею честь?
— Поручик Каяси, военная жандармерия. Что привело господина доктора в Инкоу?
— Война, поручик. То единственное, что может привести сюда человека науки. — Я говорил неторопливо, скучающе, как профессор, в двадцатый раз читающий одну лекцию. — Тут есть ранения, которых европейские клиники еще не видели. Малый калибр, оболочечная пуля, огромная скорость. Раневой канал ведет себя не так, как учат учебники, поэтому их придется переписать. Я намерен изучить материал там, где он есть. Кроме того, у меня поручение ознакомиться с санитарным делом японской армии. О нем в Европе говорят много лестного. Хочу убедиться лично и, если увиденное того стоит, договориться о поставках наших медикаментов. Германия умеет ценить хороших учеников.
Что-то в его лице сдвинулось. Едва заметно, но тем не менее. Прямая спина стала еще прямее.
— Наша санитарная служба будет рада показать себя немецкому коллеге, — сказал он. — Я имел честь два года стажироваться в Берлине.
— Это слышно. Берлинская школа, поручик, слышна в первой же фразе.
— Вы очень любезны. — Он чуть наклонил голову. — Смею заверить, господин доктор увидит много поучительного. Процент смертности от ран в нашей армии ниже, чем в любой из воевавших прежде.
— Мне называли цифры. Если они верны хотя бы наполовину, ваши врачи заслуживают, чтобы о них писали в европейских журналах. Собственно, за этим я и здесь. — Я вернул пенсне на нос. — Впрочем, не смею задерживать вас разговорами. У вас служба.
Расчет был простой. Ничто так не располагает служивого человека, как уважение к его службе. И ничто так не отбивает охоту копаться в чужих вещах, как перспектива попасть в европейский журнал.
Он позволил себе короткий поклон. И тут же вернулся к службе, голос снова стал казенным.
— Прошу извинить, господин доктор. Порядок один для всех. Я обязан осмотреть ваш багаж.
Вот оно. Лесть лестью, а служба службой. Впрочем, другого ожидать наивно.
— Разумеется. — Я пожал плечами так, будто меня попросили показать язык. — Густав, откройте кофры.
Густав переспросил, наклонив ухо. Я повторил громче и раздраженнее. Он угрюмо засопел, завозился с ремнями, расстегнул один кофр, второй, откинул крышки и отступил к окну. Я остался сидеть, всем видом показывая, что досмотр багажа — дело прислуги и жандармов, а никак не мое. Раскрыл книгу на прежней странице и сделал вид, что читаю.
В кофрах лежали бинты, инструменты в кожаных гнездах, книги. И банки. Два аккуратных ряда аптечных банок под сургучом, с немецкими ярлыками. От кашля, от горла, желудочные соли. И кое-что еще, от чего в порту станет очень тепло.
— Благодарю, — сказал японец и наклонился над кофром.
Я перевернул страницу и смотрел поверх книги, как его пальцы в белой перчатке идут вдоль ряда банок.
Вдруг он сжал пальцами рулон нашей пироксилиновой ваты. Потом еще раз.
Ой, как нехорошо.
Обычная медицинская вата должна мягко проминаться. Но пироксилин делает сверток более плотным, и при сжатии раздается легкий хруст нитроцеллюлозных волокон.
Неужели это знает господин японский поручик?
Воздвиженский замер. Я понял, что он готов броситься на японца. Но что толку. Далеко мы все равно не убежим.
Японец нахмурился и посмотрел на меня.
— Довольно жесткая упаковка для обычного перевязочного материала, герр доктор. И она… хрустит. Это не вата. Вы везете что-то другое. Мы должны установить, что.
Если он вытащит вату — все, мы арестованы, только и успел подумать я.
Офицер надорвал упаковку. В его пальцах — кусочек ваты. Еще больше нахмурившись, он поднес его к своему лицу.
