Глава 5
Поручик потянул носом. Похоже, учуял необычный запах. Медлить нельзя. Одна лишняя секунда молчания, и он решит, что мне есть чего бояться.
Я отложил книгу и посмотрел на него так, как смотрят на санитара, уронившего поднос с инструментами.
— Поздравляю, поручик, — сказал я скучающим голосом. — Вы только что испортили казенное имущество и, вероятно, сорвали мне первую же операцию в вашем госпитале.
Он поднял глаза.
— То, что вы держите, не вата в привычном смысле, — продолжал я, поднимаясь с дивана. — Это гигроскопический материал под германским патентом. Его прессуют гидравлически и пропитывают антисептическим составом. Оттого он плотный, оттого и хрустит под пальцами. Обыкновенная вата берет крови вдвое меньше, и в рану с ней идет зараза. Эта берет втрое и рану обеззараживает. Стоит она дорого, и упаковку с нее снимают на операционном столе, а не в вагоне.
Я выдержал паузу и поглядел на его перчатку, уже не такую белую, какой она была в начале досмотра.
— Надеюсь, ваши перчатки простерилизованы, — пошутил я. — Потому что этот рулон вы мне сейчас погубили. Герметичность нарушена, в операционную его теперь не понесешь.
На самом деле сверху верхний слой был почти нормальным. Обычная гигроскопическая вата, в которую я накапал немного борной кислоты для запаха и чистой совести. Ниже начиналось совсем другое — то, ради чего мы и ехали так далеко. Но ниже поручик не добрался. Оторвал клочок с самого верха и теперь честно нюхал борную кислоту.
Повезло. Пока что весьма повезло.
Он потянул носом еще раз. Запах был слабый, аптечный, ничего общего с тем, что он, видимо, ожидал учуять. Ни пороха, ни серы, ни динамита, ни чего-то еще из этой оперы. Сомнение на его лице растаяло, и вместо него проступила неловкость.
— Прошу простить, герр доктор. — Поручик двумя пальцами, осторожно, вернул клочок в надорванную упаковку. — Военное время. Я обязан проверять всё.
— Проверять вы обязаны. Портить не обязаны. — Я позволил профессорскому раздражению чуть остыть. Ничто так не успокаивает образованного человека, как почтение к его науке. — Впрочем, оставим. Германия переживала многое, переживет и потерю одного рулона ваты.
Он наклонился над кофром и сам, аккуратнее любого санитара, все поправил, уложил вату плотнее, опустил крышку и затянул ремни. Работал бережно, будто заглаживал вину. Потом выпрямился и протянул мне паспорта.
— Желаю господину доктору успешной работы в Инкоу. Наша медицинская служба будет рада показать себя. Если понадобится содействие военной жандармерии, спрашивайте поручика Каяси. Мне было очень приятно познакомиться с вами. Быть может, мы еще встретимся при других обстоятельствах.
— Благодарю, поручик. Непременно.
Он козырнул, коротко поклонился и вышел, махнув жандармам у дверей. Те двинулись за ним в следующий вагон.
Содействие военной жандармерии. Ну да, конечно. Оно понадобится мне в последнюю очередь, разве что довезти до виселицы поживее.
Воздвиженский выдохнул через нос и опустил плечи. Я коротко глянул на него: сиди, не дергайся, всё позади. Он понял, снова ссутулился и уставился в окно с видом человека, которому весь свет должен и не отдает.
Поезд под нами дрогнул, лязгнул сцепками и медленно пополз вперед.
В Инкоу поезд втягивался долго, с остановками, будто пробирался через толпу. За окном шли пути, а между ними то, ради чего мы и едем.
Склады. Такого скопления я не видел никогда. Пакгаузы, длинные, под гофрированным железом, тянулись рядами до самого горизонта. Между ними, прямо под открытым небом, лежали ящики. Не десятки, не сотни, а горы, целые улицы из ящиков, укрытых брезентом и присыпанных снегом. Штабеля снарядных ящиков стояли правильными рядами с трафаретными цифрами на боках. Высились скирды прессованного сена для лошадей. Огромные, чуть ли не с двухэтажный дом каждая. За ними мешки с рисом, сложенные стенами. Ряды бочек, и по трафарету не разобрать, керосин там или порох, а скорее всего и то, и другое.
И всё это опутано колючей проволокой в несколько рядов. По углам вышки, на путях часовые в грязно-желтых шинелях, с примкнутыми штыками. Чуть ли не через каждые полсотни шагов будка, солдат, костерок.
Я смотрел и прикидывал. Вот, значит, чем японец собирается воевать всю зиму, а может, и весь следующий год. Снаряды, которыми он будет крыть наши цепи под Мукденом. Рис, которым он накормит свои дивизии. Сено для его кавалерии. Всё свезено в одно место, в порт, и лежит грудами под снегом. Одна большая кладовая. И охраняют ее так, что в лоб к ней не подойти. Конницу Мищенко положат на этой проволоке всю, до последнего казака. А японский город-склад всё равно не возьмет. Не для того его собирали, чтобы отдать за одну ночь.
Но у всякой кладовой есть слабое место. Эта набита тем, что горит.
Воздвиженский приник к стеклу и забыл про роль. Очки съехали на кончик носа, рот приоткрылся. Я толкнул его коленом. Он спохватился, вернул на лицо угрюмость, но глаза за железными стеклами всё равно бегали, ощупывали ряды пакгаузов, считали часовых.
— Густав, — сказал я по-немецки, негромко и брюзгливо, — следите за багажом, а не считайте чужие мешки. Не ваше дело.
— Гут, — буркнул он, но от окна не отвернулся.
Правильно буркнул. С обидой, но послушно. За дорогу он в эту роль врос как надо.
Поезд наконец дополз до вокзала и встал. Вот тут и начался настоящий муравейник. Перрон кишел. Кули в синих куртках с гнущимися под тяжестью спинами таскали ящики, катили тачки, орали друг на друга. Между ними шли японские солдаты, шли офицеры, катились ручные тележки с почтой. Пар, гарь, крик на всех языках разом. Свисток паровоза перекрывал всё и обрывался. У выхода стоял пост жандармерии, но проверяли выборочно, кого попало, и до вагонов первого класса руки у них не доходили.
Носильщик потащил наши кофры. Воздвиженский двинулся следом, не спуская глаз.
Селиться надо было с умом. Дешевые китайские фанзы для немецкого профессора не годились. Богатый доктор в фанзе, это уже вопрос, а вопросы нам ни к чему. Гостиницы при штабе тоже отпадали. Там полно японских офицеров, а лишний глаз мне был нужен меньше всего.
Я велел вознице везти нас в европейскую часть, и через полчаса мы стояли у добротного каменного дома. Прежде тут держал контору какой-то немецкий торговый агент, теперь верх сдавали приезжим. Хозяин, обрусевший, а вернее, объяпонившийся немец из Циндао, оглядел мой костюм, мой саквояж и мою манеру и сразу понял, что перед ним человек денежный, и это очень хорошо.
Комнаты были на втором этаже, две смежные, чистые, с приличной мебелью. Главное, окна выходили в нужную сторону. Из одного, если отодвинуть штору, открывались станционные пути и дальний край складов. Не весь порт, однако кусок неплохой. И его хватит. Точнее, должно хватить.
Хозяин, наверное, заломил цену вдвое. Я не торговался, это было бы неправильно. Достал кошелек и отсчитал вперед за месяц золотыми иенами. Монеты легли на конторку тяжелой стопкой, и глаза у немца потеплели. Фонд Ракитина был щедрый, и я решил тратить его без сожаления. Эти деньги свое отработают.
— Господин доктор изволит надолго? — спросил хозяин, сгребая монеты.
— Как пойдут дела. Может, на месяц, может, дольше. Тишину и покой я ценю дорого, имейте это в виду.
— О, у нас тихо. Публика приличная.
Приличная публика. Как раз то, что нужно человеку, который приехал спалить полгорода.
Наверх мы поднялись сами, носильщиков я отпустил у крыльца. Как только за нами закрылась дверь, Воздвиженский повернул ключ, потом задвинул еще и щеколду. Постоял, держась за косяк. Потом дошел до стула у окна и опустился на него, как мешок.
Он снял очки. Руки у него подрагивали, я это видел. Он положил очки на колено, потер переносицу, глаза, лицо. Долго тер.
— Ну и денек, — сказал он впервые за весь путь по-русски. — Вадим Александрович, я, когда он вату надорвал, уже с жизнью простился. Честное слово. Всё, думаю, приехали.
— Я тоже, — сказал я. — Только виду не подал. Работа, хм, такая.
— А вы складно врали.
— В том и фокус. Кто говорит уверенно, тому верят.
Он усмехнулся, надел очки обратно, встал, прошелся по комнате. Заглянул за штору.
— Вот они, склады, — сказал он вполголоса. — Как на ладони. И мы прямо посреди всего этого сидим.
— Посреди. Удачно.
Он замолчал. Понимал не хуже меня, где мы теперь. В самой середке японского тыла, вдвоем, с фальшивыми паспортами и с вещами, за которые вешают без долгих разговоров. Отряд Мищенко подойдет к городу через несколько дней, может, через неделю. Точного срока не назвал никто, на войне расписаний нет. А до тех пор нам жить здесь, на глазах у противника, и не просто жить, а изображать людей, которыми мы не являемся.
— Значит, так, — тихо сказал я. — С этой минуты русского языка между нами нет. Даже когда одни, даже шепотом. Стены тут тонкие, а прислуга ходит тихо. Вы Густав, я герр доктор. Спим, едим, ругаемся по-немецки. Привыкли за дорогу, дотерпим и здесь.
— Правильно.
— И еще. Завтра с утра мы люди занятые. Я иду знакомиться с местными врачами, вы при мне таскаете саквояж и молчите. Нам обоим нужно, чтобы весь Инкоу знал: приехал немецкий доктор по медицинским делам. Чем больше народу это подтвердит, тем спокойнее нам спится.
Он кивнул.
Вечером хозяйская прислуга принесла ужин. Пока китаец с подносом возился у стола, мы с Воздвиженским переругивались по-немецки из-за пустяка: я выговаривал ему за недосмотр в дороге, он угрюмо отбивался. Китаец глядел на нас без интереса, поставил тарелки и ушел. Мелочь, но полезно. Пусть рассказывает, что наверху немцы, доктор строгий, слуга глухой и злой. Обычные постояльцы.
Ночью, когда Воздвиженский уже спал, я потушил лампу и сел у окна. Отодвинул штору на ладонь и стал смотреть.
Смотреть было на что. Станция и ночью не засыпала. Приходили поезда, отходили, лязгали, светили фонарями. Под фонарями копошились кули, разгружали, катили тачки к пакгаузам. Значит, возят и по ночам. Возят много. Порт работал без остановки, кормил армию под Мукденом, и каждый час к тем грудам под брезентом что-то прибавлялось.
Я стал наблюдать за часовыми. Смену им меняли, судя по всему, каждые два часа. К будкам подходил разводящий, старый часовой уходил, новый оставался топтаться у костра. К середине ночи костры прогорали, движение у складов редело, и часовые всё чаще жались к огню, спиной к темноте. По уму так и должно быть. Живой человек ночью, на морозе, к четвертому часу думает не о службе, а о том, как бы не околеть. Это я себе на будущее и заметил.
Заметил и другое. Вокзал и ближние пакгаузы освещались фонарями, там было светло. А дальний угол, тот самый, где стояли сараи, бочки и прочее, тонул в темноте. Фонарей туда не провели, костров там не жгли, охрана обходила его редко и нехотя. Оно и понятно: что там смотреть-то, керосин в бочках да рухлядь под бумагой, кому это нужно. Вот это темное пятно на краю освещенного порта я и запомнил лучше всего.
У окна я просидел долго. Потом задернул штору и лег. Уснул сразу, без всяких мыслей. Они будут завтра, а сегодня надо спать. Кто на войне не спит, когда можно, тот дурак.
Японский военный госпиталь в Инкоу устроили в бывшей китайской управе, большом сером здании за высоким забором. Я подошел к воротам с саквояжем, с паспортом и с той уверенной наглостью, которая открывает больше дверей, чем любые рекомендации.
Часовому я предъявил бумаги. Объяснил по-немецки, потом на ломаном английском: доктор фон Краузе из Мюнхена прибыл с научной целью и желает засвидетельствовать почтение здешним коллегам. Часовой не понял и половины, но слова «доктор», «Мюнхен» и мой костюм подействовали. Меня провели внутрь, к дежурному врачу, а тот, услышав про Германию, оживился и повел к старшему хирургу.
Тот оказался немолодым, сухим японцем с академической бородкой и с прекрасным немецким. Мы раскланялись, обменялись любезностями. Я сразу взял верный тон: почтительный, но без заискивания, коллега к коллеге. Разве что с легким налетом европейского снобизма, которое японец счел бы естественным и оттого не обидным.
Он повел меня по палатам. Я шел, смотрел, кивал и хвалил. Хвалить, впрочем, было за что. Чистота у них стояла отменная. Полы мытые, белье свежее, повязки меняли вовремя, и гноя, надо признать, в палатах было куда меньше, чем в наших лазаретах. Японский порядок железный. Каждый раненый с карточкой, каждая карточка заполнена.
— У вас превосходно поставлена антисептика, — сказал я, и это была чистая правда. — В европейских армиях о таком проценте выздоровлений пока только мечтают. Вам есть чем гордиться.
Старший хирург наклонил голову, и по лицу его было видно, что похвала легла в точку. Немецкий коллега хвалит, значит, всё делается правильно. Для человека, который всю жизнь тянулся за немецкой наукой, это дорогого стоило.
У одной из коек я задержался. Молодой солдат, ранение в живот, уже оперированный. Лежал бледный, с запавшими глазами, но живой, и по всему выходило, что выживет. Я приподнял край повязки, глянул на шов. Шов был чистый, аккуратный, без нагноения. Работа хорошая.
— Резекция кишки? — спросил я.
— Да. Пуля прошла навылет, задела петлю тонкой кишки. Резецировали, наложили соустье.
— И оперировали в первые часы?
— В первые шесть. Мы стараемся не медлить. Промедление убивает.
— Да, убивает, — согласился я. — Но не везде это поняли. У нас в Европе иные хирурги до сих пор предпочитают выжидать, и хоронят больше, чем режут. Вы правы, что не медлите.
Молодой японский врач, что стоял рядом, слушал меня с открытым любопытством и о чем-то спросил старшего по-японски. Тот перевел: коллега интересуется, как в Германии смотрят на дренаж брюшной полости после таких операций. Я ответил обстоятельно, со ссылками на имена. С умным видом пощупал пульс, глянул под повязку. Задал два-три вопроса про раневые каналы от их же винтовок, поговорил о малом калибре и оболочечной пуле. Так говорил бы и настоящий фон Краузе.
А про себя думал совсем другое. Пока я тут раскланиваюсь и умничаю, десяток японцев накрепко запоминают: был немецкий доктор, ученый, вежливый, знающий, спрашивал про ранения, хвалил порядки. Алиби крепло с каждой палатой. Через неделю, когда всё случится, эти же люди будут искренне удивляться: не может быть, такой почтенный господин, он же интересовался дренажом.
На прощание старший хирург пригласил меня заходить еще и обещал показать операционную. Я поблагодарил и обещал непременно воспользоваться.
Воздвиженский всё это время просидел в передней на лавке, с саквояжем на коленях, глухой и хмурый. Когда я вышел, он молча поднялся и пошел за мной. Слуга как слуга. Ни один японец на него и не взглянул.
От госпиталя мы пошли не прямо к дому, а в обход, длинной дорогой. Так я решил заранее. Господину доктору положено осматривать город, знакомиться, гулять. Пусть гуляет, а заодно поглядит на то, ради чего приехал.
Мы прошли вдоль складов, держась той стороны улицы, что попроще. Я шагал, опираясь на трость, и вертел головой с ленивым любопытством богатого приезжего. Воздвиженский плелся сзади и, я знаю, считал. Будки, часовых, ворота, ряды проволоки. Глаз на такие вещи у него был вернее моего.
Часовые стояли часто, но лениво. Дело было к вечеру, мороз крепчал, и солдаты жались к кострам, притопывали, поглядывали на редких прохожих без интереса. На двух европейцев никто не обратил внимания. Мы для них были частью пейзажа, вроде китайцев с тачками.
Я тоже смотрел, хоть и по-своему. Пакгаузы у путей стояли под железом, но между ними, ближе к воде, тянулся ряд построек попроще, дощатых, крытых просмоленной бумагой. Там держали то, что боится не столько врага, сколько случайной искры. По углам этих сараев чернели врытые в землю бочки, много бочек, ряд за рядом. Керосин, а может, и что еще. Стояло всё это тесно, стена к стене, деревяшка к деревяшке. Загорись один такой сарай, и соседний вспыхнет сам, без всякой помощи, а за ним третий и так далее. Тот, кто свозил сюда все, о пожаре, видно, думал в последнюю очередь. Ему бы места побольше да поближе к причалам. О таких вещах вообще думают поздно, когда уже полыхает.
Один раз навстречу вышел патруль, четверо солдат с унтером. Я и бровью не повел, продолжал разглядывать вывеску над лавкой, будто выбираю, куда зайти. Унтер скользнул по нам взглядом, по костюму, по трости, и отвел глаза. Прошли мимо. Богатый иностранец не добыча. С него взятки гладки, а от начальства за обиженного европейца можно и по шапке получить.
— Плотно стоят, — тихо, по-немецки, обронил Воздвиженский, когда патруль скрылся за углом. — По ночам, думаю, многие дремлют. И между теми складами, что у самой воды, проволоки почти нет. Не успели протянуть или посчитали, что с воды никто не полезет.
— После договорим, — так же тихо ответил я.
Он смолк. Правильно. Улица не место для таких разговоров.
Рынок в Инкоу гудел даже под вечер, даже в мороз. Порт есть порт, тут торгуют всегда. Мы свернули в него будто невзначай.
Пахло всем разом. Жареной рыбой с лотков, горелым маслом, дымом жаровен. И поверх этого, из-за рядов, тянуло помоями и нечистотами из открытых канав. Обычный запах китайского рынка зимой. Воздвиженский поморщился, я — нет. Медицинский опыт, знаете ли. Помогает бороться с брезгливостью.
Мы прошли рыбные ряды, потом посудные. Я приценивался то к одному, то к другому, для вида, как и положено праздному иностранцу с деньгами. Купил Воздвиженскому связку сушеной хурмы, сунул ему в руки, пусть держит, слуге положено таскать хозяйские покупки. Он взял с кислой рожей, вполне в образе.
Народу было столько, что нас толкали со всех сторон. Гадальщик разложил на циновке кости и что-то выкрикивал. Мясник рубил на колоде окровавленную тушу. Мальчишки шныряли под ногами, тянули руки. Я раздраженно отмахивался тростью.
Мне тем временем нужно было совсем другое. И нашлось оно в дальнем углу, где торговали всякой всячиной к праздникам. Бумажные фонари, красные полосы с иероглифами, курительные палочки. И то, что нужно. Фейерверки.
Целая лавка их. Китаец без фейерверков не живет и не умирает, всё у него с треском и дымом, чтобы отпугнуть злых духов. На прилавке и на полках лежали шутихи всех сортов. Мелкие связки, будто пучки соломы. И большие, толщиной с предплечье, бамбуковые трубы, туго набитые, залитые по торцам, с торчащими фитилями. Ракеты для больших праздников. Из тех, что летят в небо так, что слышно за версту, а видно за двадцать.
Вот эти большие меня и занимали.
— Густав, — сказал я по-немецки погромче, чтобы слышали вокруг, — взгляните, какая экзотика. Непременно надо взять. Дома никто не поверит, что я привез такое из Маньчжурии.
Воздвиженский подошел, равнодушно поглядел на трубы. Хозяйские блажи надоели ему до смерти. Но пальцами он их всё-таки прощупал, будто просто перебирает товар. Взвесил на руке одну, другую. Сколько там пороху, плотно ли набито, годится ли для дела. Потом чуть кивнул мне. Годятся.
Пока мы стояли у лавки, мимо снова прошел патруль, теперь уже японский, двое солдат. Воздвиженский на миг напрягся, я заметил, как под рукавом у него дернулись пальцы. Я тут же поднял связку шутих повыше и обратился к нему нарочито громко и весело, показывая на трубы, будто хвастаюсь удачной покупкой. Солдаты глянули на европейца, забавляющегося с фейерверками, на его хмурого слугу, и пошли дальше. Смотреть тут было не на что. Мало ли у богатого иностранца дури.
Торговец, старый китаец с реденькой бородкой, засуетился, замахал руками, затараторил. Я не понимал ни слова, да и не нужно. Показал тростью на самые большие связки: эти, эти и эти. Взял с запасом, много, как берет богатый чудак, которому деньги жгут карман. Пусть думают: вот дурак-иностранец, решил позабавиться местной диковиной.
Расплатился серебром. Отсчитал не торгуясь, переплатил наверное вдвое. Старик от такой удачи чуть не кланялся в пол.
Трубы уложили в купленный тут же плетеный ящик, прикрыли сверху бумажными фонарями и той самой хурмой. Воздвиженский взвалил ящик на плечо. Тяжелый, но не слишком.
Ни один патруль по дороге к дому на нас не смотрел. Мы дошли до дома, поднялись к себе, и Воздвиженский осторожно опустил ящик на пол.
Он запер дверь, задвинул щеколду. Постоял над ракетами, пристально глядя на них сверху вниз, и наконец сказал по-немецки, с довольной интонацией:
— Ну вот. Полдела есть.
