Петербургский врач 7 · Глава 7

Глава 7

Дома пошли реже. Между ними открывались пустыри, огороды под снегом, черные провалы дворов. Толпа начала растекаться и редеть. Люди расходились по своим тропам. Кто к морю, кто на восток, подальше от места, где била русская артиллерия. А нам нужно было как раз туда, откуда все бежали. На север и чуть восточнее, в обход, к инкоуской дороге. Идти против течения в такой толпе сложно. Слишком странное направление движения.

Я придержал Воздвиженского за рукав.

— Не сейчас. Пройдем последние дома, тогда.

Он кивнул. Очки у него слегка подмерзли по краю, он их не протирал, шел так.

Последние фанзы кончились разом, будто их отрезали. Дальше лежало поле, белое, в синих тенях, и по нему расходились несколько троп. Толпа вынесла нас в это поле и стала таять. Слева, шагах в тридцати, обнаружилась придорожная канава, до половины занесенная снегом, и я потянул туда Воздвиженского. Нам надо переждать толпу. Все разойдутся, тогда мы и пойдем.

— Вниз. Ложись и не двигайся.

Мы ушли в канаву и сели там. Спрятались. Думаю, на это никто особо внимания не обратил. Темно. Первые шаги в сторону особого подозрения не вызвали, а потом нас стало практически не видно.

Люди продолжали идти. Слышались голоса, крики, причитания. Вот, если узнают, что мы всему причина… Дождутся солдат или разорвут на части? Наверное, людей тоже можно понять. Они старались жить своей жизнью, но война такая штука, что редко дает отсидеться в стороне.

Жаль, но что поделаешь.

В нашу сторону не смотрел никто. Каждому хватало своих проблем. Да нас и видно не было. Мы сидели и ждали.

По дороге пробежали несколько японских солдат. Один что-то крикнул на бегу, второй не ответил. Пробежали и пропали. За ними прошагал офицер. Вот если б эти нас заметили, было бы действительно плохо. Но нет. Хотя вполне возможно, что как раз и искали диверсантов.

Толпа редела и наконец иссякла. Все. Я подождал еще немного и тронул Воздвиженского за плечо.

— Все. Вылезаем.

Мы выбрались из канавы уже одни. Я оглянулся на город. Он горел, зарево стояло в полнеба, черный дым валил к морю. В принципе, уже по одному этому можно держать направление. Пока Инкоу слева и за спиной, идем правильно. Дело сделано. Оставалось унести ноги. Хотя это, возможно, самое трудное.

Мы непонятно зачем отряхнули снег с пальто. Я снова огляделся. Нужно было на север, обходя город широкой дугой, туда, где била русская конница. В сторону от дороги, по которой мы сюда попали.

— Аркадий Игнатьевич, компас у вас цел? Мало ли что.

Воздвиженский похлопал себя по карману и вытащил маленькую металлическую коробочку.

— Цел.

— Отлично. Пошли через поле.

Он посмотрел на белую пустоту перед нами, потом на зарево, и усмехнулся одним углом рта.

— По голому полю, ночью, в европейском платье, посреди японского тыла. Что может пойти не так?

— Не паникуйте заранее. Все сразу не так не пойдет.

— Утешили.

И мы пошли.

Первые полчаса дались легко. Снег лежал неглубокий, наст держал, и шаг за шагом мы отдалялись от Инкоу. Разговаривать не хотелось, да и опасно было. Звук ночью разносится далеко. Вот вернемся домой, тогда и обсудим. Разумеется, если вернемся.

Потом наст кончился.

Мы вышли то ли на болото, то ли просто низину, где снегу намело по колено. Под ним пряталась то мерзлая кочковатая земля, и что похуже, тонкий лед над водой, который проламывался под ногой с сухим хрустом. Один раз я провалился по щиколотку, зачерпнул ледяную жижу, и дальше шел с мокрой ногой, стараясь не думать, что это значит на таком морозе.

Ветер здесь бил в полную силу, ничем не прикрытый, прямо с той стороны, куда мы и шли. Он забирался под пальто, под воротник. Одежда наша не слишком годилась для такого похода.

— Долго еще, как вы думаете? — спросил Воздвиженский, не останавливаясь.

— Не знаю. Часа три, может четыре. Как пойдет местность.

— Обнадежили опять.

Мы шли, увязая, вытаскивая ноги из снега. Я то и дело поглядывал на Воздвиженского. Мало ли что.

— Стойте, — сказал я через час.

Он остановился, недовольно посмотрел на меня.

— Что еще?

— Лицо покажите.

— Вадим Александрович, право…

— Покажите лицо, я сказал.

Он послушался, хоть и морщась. Я посмотрел, как выглядит кожа у скул и на кончике носа. Пока бледная, твердоватая, но не белая и не восковая. Терпимо.

— Нос себе трогайте почаще. Как перестанете его чувствовать, сразу говорите мне, не терпите из гордости. Отморозите, потом всю жизнь будете вспоминать этот рейд каждый раз, глядя в зеркало.

— А если отморожу, что делать будем? Аптеки тут поблизости не заметил.

— Разотру снегом, — неудачно пошутил я.

— Так же нельзя, даже я знаю.

— Правильно, кристаллы кожу режут. Не волнуйтесь, что-нибудь придумаю. Все, идем, стоять хуже, чем идти.

Он кивнул и первым шагнул вперед. Молчаливое соревнование, кто быстрее замерзнет и кто первым в этом признается. Оба слишком гордые, чтобы жаловаться раньше времени, и оба слишком неглупые, чтобы этой гордостью злоупотреблять. В левом углу ринга гордость, в правом — здравомыслие. Гонг.

Болото (или что это) тянулось долго. За ним пошел редкий кустарник, потом опять открытое поле, а потом еще одна протока, замерзшая. По ней идти оказалось легче, лед держал крепко, только ветер здесь дул совсем без помех, по прямой, как в трубе. Я старался держать направление по компасу и по едва заметному свечению зарева, оставшемуся теперь далеко сбоку. Раз или два казалось, что мы забрали слишком к западу, слишком близко к японским позициям. Тогда уходили к северу, зная, что все-таки лучше сделать лишнюю версту, чем попасть в плен.

Часа через два, а может и больше, счет времени сбился, впереди, в темноте, проступили рваные очертания. Невысокая изгородь, почти вся свалившаяся, дальше стена, дальше что-то похожее на кровлю, провалившуюся посередине.

— Фанза, — сказал Воздвиженский. Голос у него заметно охрип.

— Похоже.

Мы подошли ближе, осторожно, стараясь ступать тихо, хотя тише, чем позволял наст, все равно не получалось. Фанза оказалась брошенной, наполовину разрушенной, без хозяев уже давно, судя по слою снега внутри, наметенному через дыру в крыше. Но стены стояли, и это было больше, чем ничего.

Я обошел постройку по кругу, прислушиваясь. Ни звука, кроме ветра и далекого, приглушенного расстоянием гула со стороны города. Бой шел в стороне, здесь ничейная зона, как я и надеялся.

— Заходим, — сказал я. — Полчаса, не больше. Обогреемся и дальше.

Внутри было немногим теплее, чем снаружи, но хотя бы без ветра, и это уже была роскошь. Воздвиженский нашел в углу какие-то обломки старой утвари, деревянную решетку от лежанки, обломки жердей, и мы принялись ломать все это на куски. Спички у нас целы.

Огонь занялся не сразу, дерево сырое, но в конце концов затрещало, задымило, а потом дало и немного жара. Я протянул к нему руки, чувствуя, как возвращается боль в пальцы, отогревающиеся после мороза. Боль эта была хорошим знаком. Плохо, когда пальцы не болят. Теперь надо еще ногу просушить.

Воздвиженский сидел напротив, тоже тянул руки к огню, и вид у него был помятый, но живой.

— Знаете, доктор, — сказал он, глядя в огонь, — я в детстве читал про полярные экспедиции. Все казалось романтично. Айсберги, флаги, отважные путешественники.

— И как, соответствует?

— Ни капли. Полярный путешественник, наверное, хотя бы знает, что делает это добровольно и что за это ему потом дадут медаль Географического общества. А я просто мерзну в чужом поле и не понимаю зачем.

— Затем, что склады горят. — Я кивнул в сторону, где за стенами фанзы все еще чувствовалось далекое зарево. — Ради этого, собственно, все и затевалось.

— Горят, не спорю. Красиво горят, надо признать. — Он потер ладони одна о другую. — Но вопрос, доктор, в другом. Мищенко нас ждать не обязан. Он свое дело сделал, склады сжег, шума наделал достаточно. Зачем ему торчать под городом дольше необходимого? У него конница, не пехота, у конницы задача одна: ударить и уйти, пока японец не опомнился и не стянул резервы.

Мысль была верная, и меня она тревожила.

— Значит, спешить надо, а не сидеть у костра.

— Значит, надо. — Он не двинулся с места. — Но еще пять минут я себе позволю. Ноги как деревянные, дальше идти сейчас все равно не смогу как следует.

Я не спорил. Сам чувствовал то же самое. Пять минут у огня стоили того, чтобы потом не свалиться в снег где-нибудь на полпути.

— Все, — сказал я, поднимаясь. — Хватит.

Воздвиженский вздохнул, но тоже встал, притоптал остатки костра сапогом.

— Веди, Сусанин.

— Плохое сравнение. Тот дорогу назад найти и не пытался.

— А ты пытаешься?

— Пытаюсь.

Мы вышли обратно в темноту, в ветер, и снова пошли на север, теперь чуть быстрее, потому что короткий отдых все же дал силы, хотя наверняка ненадолго.

Небо начало сереть незаметно, сперва просто чуть менее черным становился его край на востоке, потом там же проступила узкая полоса, не то серая, не то грязно-лиловая. Мороз к этому часу как будто окреп, стал злее, обычное дело перед рассветом.

Мы шли уже из последних сил, механически переставляя ноги, когда я различил звук.

Хруст снега. Не наш, чужой, ритмичный, множественный. И следом фырканье лошади.

— Стойте, — шепнул я и поймал Воздвиженского за рукав.

Мы замерли. Звук приближался справа, из тумана, который к рассвету поднялся над низиной плотной серой пеленой. Кто это, разобрать было невозможно, ни силуэтов, ни голосов, только хруст копыт по насту и раз, другой, короткое фырканье.

Сердце застучало неприятно быстро. Японский разъезд здесь был бы совершенно уместен, куда уместнее, чем русский. Мы стояли и ждали, боясь дышать в полный голос.

Из тумана начали проступать силуэты. Конные, несколько человек, шли шагом, растянувшись цепочкой. И на макушках у них, теперь уже различимо, темнели косматые папахи.

Казаки.

На секунду меня отпустило, колени ослабли от облегчения, но радоваться еще рано. Казаки нас пока не видели, а мы стояли на открытом месте, двое непонятных штатских в европейском платье, посреди чужого поля, на самом краю боевых действий. Для арьергарда, прикрывающего отход после жаркого дела, любой чужой силуэт в тумане это враг, и стреляют такие люди быстро, вопросы задают потом.

— Не двигайтесь резко, — сказал я тихо. — Сейчас будем кричать.

— Что кричать?

— По-русски. Громко. Можно ругаться. Так, как японцы не умеют.

Один из всадников впереди натянул поводья, вгляделся в нашу сторону, и я услышал окрик:

— Стой! Кто такие?

Тут же зазвенело, залязгало железо, затворы карабинов. Звук этот я знал. В нашем случае он предвещал мало хорошего.

— Не стрелять! — заорал я, стараясь, чтобы голос звучал как можно тверже, по-офицерски. — Отставить! Свои!

Секунда тишины. Потом снова тот же голос, уже с сомнением:

— Какие еще свои. Ну-ка, руки покажи, оба. Медленно.

Мы подняли руки.

— Урядник, доложите, кто у вас старший. Моя фамилия Дмитриев, я чиновник по особым поручениям генерала Мищенко, со мной поручик Воздвиженский. Где сейчас его превосходительство?

Пауза. Тот же голос, теперь заметно другим тоном, растерянным:

— Ваше благородие… извиняюсь. Не признали впотьмах. — Он повернулся куда-то в сторону, крикнул: — Отставить, братцы! Свои!

Всадники подъехали ближе, и теперь я разглядел урядника, немолодого, с обмерзшими усами, глядевшего на нас с прежней настороженностью, но уже без карабина наперевес.

— Простите, ваше благородие, время такое, всякий сброд по степи шастает. А вы точно… — Он замялся, разглядывая наши пальто, не похожие ни на военную форму, ни на что-то знакомое.

— Точно свои, — сказал я. — Долгая история, урядник, и не для степи в такой час. Где генерал?

— Отряд отходит, ваше благородие, версты за три отсюда, к северу. Мы в прикрытии идем, замыкающими.

— Тогда нам туда.

Урядник еще раз оглядел нас, помолчал, потом решился, махнул рукой одному из казаков.

— Прохоров, спешься, посади его благородие. А ты, — он глянул на Воздвиженского, — к Семенову садись.

Нас подняли в седла позади казаков, замерзших, обледеневших, едва держащихся на ногах. Я обхватил казака за пояс, чтобы не свалиться.

Мы двинулись на север, туда, где отряд ждал своих.

Туман начал редеть, когда впереди показался холм, и на его вершине группа всадников. Мищенко узнать было легко даже издали, по гордой посадке в седле и по тому, как держались вокруг него офицеры.

Когда мы подъехали ближе, генерал повернулся.

— Это еще кто там? — Голос его прозвучал резко, недовольно, но тут же осекся.

Урядник подъехал первым, доложил, и я услышал, как Мищенко вполголоса, будто самому себе, произнес что-то короткое и непечатное.

Нас сняли с седел, и я едва устоял на ногах, сапоги за ночь превратились в две ледяные колодки, ноги внутри почти не чувствовались. Воздвиженский рядом покачнулся, казак подхватил его под локоть.

Мищенко подошел сам, оглядел нас с ног до головы. Его лицо дрогнуло. Вот уж не думал, что он способен на сентиментальность.

— Живы, — сказал он.

— Живы, ваше превосходительство, — выговорил я. Голос прозвучал хуже, чем мне хотелось бы: хрипло и невнятно. Остаток сил ушел на крики разъезду.

— А я, признаться, не верил. — Он помотал головой. — Не верил, что вы дело сделаете, не то что дело сделаете и назад выберетесь. Думал, спалите свою лавочку, и там же, среди своих же складов, вас и найдут, обгорелых. Или схватят. А вы, поди ж ты.

Он крикнул через плечо, не оборачиваясь:

— Сани сюда! И полушубки, живо! Доктора совсем заморозили! И артиллериста!

Казаки засуетились, зашевелились. Откуда-то взялись сани, кто-то набросил на плечи тяжелый полушубок. Тепло от него показалось в ту минуту лучше всего, что я испытывал за последние сутки. Воздвиженскому досталось то же самое, и он завернулся в полушубок с блаженным выражением на посиневшем лице.

Я разулся, на ноги мне кинули еще один полушубок.

Кто-то сунул в руки жестяную кружку, от которой валил пар. Чай, крепкий, обжигающий, и в нем явственно чувствовался спирт. Ну что ж, пусть так. Я выпил залпом, чувствуя, как изнутри расходится тепло.

— Инкоу горит, — сказал Мищенко. — Хорошо горит. Такой столб дыма, поди, за тридцать верст видать. Задачу свою мы сделали. Теперь домой, пока японец не опомнился.

Я посмотрел туда же, куда смотрел он. Над городом за нашими спинами стоял огромный черный и багровый столб, и там угадывались вспышки, там, где рвались оставшиеся боеприпасы.

— Все, — сказал Мищенко, опуская бинокль. — Отходим.

Потом он взглянул на нас.

— Вы сидите в санях. И спать. Приказываю, доктор, вам в первую очередь, у вас вид как у покойника, который божьим упущением еще шевелится.

Спорить не хотелось. Кто-то накрыл нас поверх полушубков еще и попоной. Последнее, что я помню из того утра, это скрип полозьев по снегу и медленно уплывающее назад зарево над Инкоу. Впереди несколько дней пути.

Но они прошли быстро, и без приключений, и скоро утром я увидел знакомые (уже почти родные) фанзы, дым над кострами, коновязи. Лагерь, тот самый, откуда мы уезжали несколько дней назад. Вестовой с чаем и вкуснейшими китайскими мясными пирожками (где-то раздобыл).

Все закончилось. Все хорошо. Я целый, ноги не обморожены, нервная система почти в порядке. Сон крепкий. Пиротехника не снится. Стрижак идет на поправку, встретил меня, будто сто лет не виделись, пенициллин действует. Врач видит это, но к другим раненым применять боится. Ну тут я пока бессилен.

Вечером того же дня за мной пришли. меня и поручика Воздвиженского требуют в штаб, к его превосходительству.

Я умылся, привел себя в пристойный вид и пошел через лагерь. Воздвиженского нагнал у самого штаба, он тоже выглядел заметно лучше, чем утром, хотя под глазами у него залегли темные тени.

— Ну как вы, доктор?

— Живой. А вы?

— Тоже. Спал весь день. Стрелять бы над ухом начали, и не разбудили.

В штабной фанзе было тепло, накурено. Мищенко сидел за столом, напротив него Ракитин с чашкой чая.

— А, герои, — сказал Мищенко, отодвигая бумаги. — Ну, садитесь, разговор есть.

Мы сели. Мищенко посмотрел на нас обоих, помолчал, потом заговорил.

— Дело вы сделали такое, что я до сих пор не до конца верю. Склады сожгли начисто, японец теперь всю зиму будет считать убытки. Такое, господа, на дороге не валяется, и молчать о нем грех. Хочу писать представление на награду. На обоих.

Он замолчал, ожидая, видимо, что мы обрадуемся. Воздвиженский покосился на меня. Я промолчал, зная, что сейчас скажет Ракитин.

Ракитин и сказал, отставив чашку.

— На поручика Воздвиженского, ваше превосходительство, представление написать можно, и я бы советовал написать. Только не так, как было на самом деле.

— Знаю, знаю. — Мищенко махнул рукой. — Про немецких докторов и саквояжи с химией никто в столице не поймет и не одобрит. Напишем как-нибудь иначе.

— А на доктора Дмитриева, — продолжил Ракитин, и голос его стал официальнее, — представление на боевую награду писать нельзя вовсе. Ни в каком виде.

— Это еще почему? — Мищенко нахмурился.

— Красный Крест, ваше превосходительство. Я вам уже объяснял. Он лицо, по международным законам неприкосновенное к боевым действиям не имеющее касательства. Если хоть одна бумага всплывет, где написано, что зауряд-врач сжигал склады неприятеля, пусть даже под немецким платьем, это международный скандал такого размаха, что нам всем небо с овчинку покажется. Не только доктору достанется. Империи достанется. Мы уже говорили об этом. Для государства будет почти то же самое, что в случае провала операции.

Мищенко посмотрел на меня, будто извиняясь.

— Слышали?

— Слышал, ваше превосходительство. Я и сам об этом думал, если честно. Мне наград не надо, лишь бы дело сделалось.

— Похвально, — сухо заметил Ракитин, — но неверно с практической стороны. Совсем без награды тоже нельзя, доктор ваш и так уже прославился на весь фронт своими подвигами, молчание о нем самом по себе вызовет вопросы. Значит, наградить его надо, но за другое.

— За что же? — спросил Мищенко.

— За медицинскую часть. Он врач, он лечил раненых всю кампанию, вот пусть за это и получит. Орден какой-нибудь по гражданскому ведомству, за отличие по службе. Никакого отношения к Инкоу.

Мищенко побарабанил пальцами по столу, было видно, что решение ему не по душе.

— Скромный, значит.

— Скромный, ваше превосходительство. Точнее, какой можно, чтоб это не бросалось в глаза. И так в отряде о чем-то догадываются. А большой орден, увы, даст сильнейшую почву для еще больших подозрений. А в Японии вообще сомневаться перестанут.

— А с поручиком что придумаем?

Воздвиженский едва заметно улыбнулся.

Ракитин кивнул.

— С поручиком проще, но тоже с осторожностью. Открыто писать, что офицер под видом немецкого лекаря пробирался в неприятельский тыл жечь склады, тоже, разумеется, не следует. Мир на такое посмотрит косо, скажет, что мы честные правила войны нарушаем. Реакция бывает разная, порой куда хуже, чем ожидаешь.

— Так что писать тогда?

— Напишите, что поручик Воздвиженский возглавил отряд охотников, вызвался добровольно, скрытно подобрался к складам под ураганным огнем противника и лично забросал их гранатами. Просто, красиво, и никакой дипломатии не заденет. Журналисты любят такие истории, а читатели газет в них верят охотно.

Мищенко хмыкнул, посмотрел на Воздвиженского.

— Как вам такая слава, поручик? Охотником заделались, гранатами закидали. Складно.

— Мне все равно, ваше превосходительство, — сказал Воздвиженский, пожав плечами, — лишь бы вышло по правде хоть в главном: склады действительно горели, и я их действительно поджег, а какими словами это опишут в бумаге, дело десятое.

— Философы вы оба, — проворчал Мищенко, но что-то в его лице смягчилось. — Ладно. Так и напишем.

Затем он посмотрел на меня, и лицо его сделалось почти виноватым, что для человека такого склада было редкостью.

— Обидно мне, доктор, если по совести. Дело вы сделали такое, что иным за меньшее по три креста дают, а я вам могу только бумажку про образцовое исполнение служебных обязанностей. Несправедливо это.

— Служба такая, ваше превосходительство. Такова жизнь.

— Знаю, что такова. Оттого и обидно вдвойне. — Он встал, подошел к укладке в углу, откинул крышку, порылся там и достал плоский футляр темного дерева. — Раз от государства не выходит отблагодарить как следует, отблагодарю от себя. Держите.

Он протянул мне футляр. Я открыл его и на секунду забыл, что нужно что-то сказать. Красота невероятная.

Внутри, на алом бархате, лежал пистолет. Такого я прежде не видел нигде. Браунинг, но щечки рукояти были не эбонитовые, а из слоновой кости, с мелкой резьбой. Металл отливал глубокой синевой, а по кожуху затвора вилась тонкая гравировка, завитки, похожие на арабский орнамент. На стволе у самого дула блеснула золотая насечка, имя какого-то парижского оружейника.

— Штучная работа, — сказал Мищенко не без гордости. — Мне такой поднесли еще в мирное время, за одно давнее дело, да только я к пистолетам не приучен, я шашкой сподручнее. А вам, доктор, в самый раз будет. И оружие хорошее, и на память.

— Ваше превосходительство, я не могу принять такую вещь, это слишком…

— Можете, — оборвал он меня. — Я приказываю. Спорить с генералом на этот счет не положено, слышали такое правило?

Я закрыл футляр и прижал его к себе, не находя, что сказать. Воздвиженский рядом смотрел на подарок с восхищением.

— Все, господа, — сказал Мищенко, вновь становясь самим собой. — Идите отдыхать. Бумаги пойдут завтра с нарочным. И чтоб я вас несколько дней не видел близко к штабу, вам обоим надо отлеживаться и отъедаться.

Мы вышли из фанзы. Ракитин задержался в дверях, обернулся ко мне.

— Загляну к вам чуть позже, доктор. Разговор есть, не для чужих ушей.

Он не стал дожидаться ответа, кивнул и ушел в темноту, к своим саням.

Ракитин появился у меня уже после того, как стемнело окончательно, без стука и без предупреждения, как появлялся всегда. Моего вестового попросил выйти, потому что разговор должен быть наедине.

— Присаживайтесь, Андрей Платонович.

Он сел на табурет (добыча Терентия, откуда-то притащил), помолчал, глядя на меня внимательно, будто оценивал что-то.

— Я, доктор, чем дольше вас знаю, тем больше убеждаюсь, что вы человек редкого сорта. Другой бы на вашем месте вовсю хвастал по лагерю, как он немецкого доктора играл и порт спалил. А вы молчите, будто и не с вами было. Даже Стрижак не знает! — он усмехнулся.

— Кому мне хвастать. И перед кем. И, самое главное, нельзя!

— Вот именно. — Он усмехнулся, полез во внутренний карман, достал плотный конверт и положил на стол между нами. — Держите.

— Что это?

— Деньги. Тысяча рублей.

Я посмотрел на конверт, потом на него.

— За что?

— За то, что вы сделали. Официально наградить вас я не могу, вы сами слышали, почему. А по-человечески отблагодарить обязан, иначе совесть заест. Деньги из жандармских сумм, там на такие расходы статья предусмотрена, комар носа не подточит. Объяснять долго, но не волнуйтесь, все по закону.

— Андрей Платонович, я не за деньги в это ввязывался. Хотел людей спасти, только и всего. Солдат, которых положили бы у складов под пулеметы, если бы Мищенко штурмовал в лоб. Мне ваши деньги ни к чему.

Он посмотрел на меня долгим взглядом, потом покачал головой.

— Знаю, что не за деньги. Оттого и предлагаю их вам, а не какому-нибудь корыстному прохвосту, с которым и разговаривать противно. Вы дело сделали не по расчету, а по совести, и вот вам за это плата, тоже не по расчету, а по совести. Не упрямьтесь, доктор. Возьмите деньги, они вам пригодятся, война штука долгая, а деньги на этой войне лишними не бывают. И потом, если совсем уж откровенно, мне так спокойнее. Не люблю оставаться в долгу.

Я посмотрел на конверт. Тысяча рублей, немалые деньги. Отказ выглядел бы уже не скромностью, а нарочитой позой и ссорой с Ракитиным.

— Хорошо, — сказал я, беря конверт. — Спасибо.

— Вот и славно. — Он поднялся. — Отдыхайте, доктор, вы это заслужили как никто. И берегите игрушку генеральскую, второй такой у вас не будет.

Он кивнул на прощание и вышел так же тихо, как появился. Я остался один, с конвертом на столе и футляром темного дерева рядом, где тускло поблескивала слоновая кость.