Петербургский врач 9 · Глава 4

Глава 4

Я выстрелил сквозь шинель, не вынимая руки из кармана.

Палить так из «кольта» нельзя. Курок цепляется за ткань, а пороховым газам некуда деваться: они обожгут и покалечат кисть.

Все это я знал и потому готовился. Перчатки купил заранее, толстые, кожаные, из тех, что берут кучера на дальнюю дорогу. Шов кармана распорол ножом Стрижака еще в начале переезда. Прореха вышла кривая, зато газам стало куда выходить. Курок я поднял сразу же, под скрип полозьев, и палец лежал на спуске почти всю дорогу.

По руке все равно ударило горячим, наотмашь, сквозь кожу перчатки.

Японца качнуло. Пуля пришлась ему в грудь, правая рука с револьвером пошла в сторону, и палец сработал сам собой — его выстрел ушел куда-то вверх. Я выдернул кольт из кармана и выстрелил еще два раза, тоже в грудь. Эти два выстрела вышли совсем громкими. Услышав их, поезд будто уважительно притих. Колеса застучали слабее и отдаленнее.

Японец сделал полшага назад, будто вспомнил о забытом деле, рухнул на колени и лег боком на лед.

Лошадь рванула. Я поймал вожжи, брошенные на передок, и удерживал ее, пока она не перестала дергать сани, — на это ушло, наверное, полминуты, и все эти полминуты я не спускал глаз с лежащего. Он не шевелился.

Я слез и подошел. Прожектор с дальнего берега направился на нас, и в его свете все стало видно. Японец мертв. Глаза открыты, зрачки на свет не отвечали. Смотреть тут врачу было не на что. Грудь залита кровью. Маленький револьвер по-прежнему в руке, дуло в сторону. Что это за модель, даже не знаю. Меньше браунинга.

Прожектор не отходил от нас, и мы были словно на цирковой арене. Но смотреть уже не на что, представление закончилось. Господа жандармы и заамурцы, вы проморгали самое интересное.

Но коль прожектор не уходит, значит, услышали выстрелы. Наверное, это хорошо.

Наверху отгремели последние вагоны, и снова стало слышно, как гудит под ногами лед. Я стоял над убитым, с удивлением отмечая, насколько спокоен. Но это ничего не значит. Адреналин умеет притворяться.

Ящик стоял в санях. Я потянулся было к веревочной ручке — и убрал руку. Как эта вещь устроена и что может случиться, когда ее трогают чужие, я не знал, а выяснять это опытным путем на ночной реке было как-то глупо. Пусть приезжает сапер и смотрит.

У съезда, там, где мы проехали пост, поднялась сигнальная ракета. За ней вторая. Обе рассыпались над рекой и погасли, и в тишине, которая осталась после поезда, я услышал выстрелы — не у моста, дальше, со стороны города. Два, потом еще несколько, вразнобой.

Началось.

Люди появились с той стороны, откуда мы приехали. Шесть фигур, бегом, растянувшись цепочкой по льду. Шагов за тридцать передний крикнул:

— Вадим Александрович!

— Здесь! — отозвался я. — Цел!

Дальше все пошло быстро и без суеты. Прожектор ушел в сторону. Жандармы начали обыскивать убитого, два заамурца уставились по сторонам, а старший — немолодой, в коротком полушубке, дышавший после бега тяжело и рассерженно, обратился ко мне.

— Убит?

— Готов. Три пули в грудь. — Я кивнул на тело. — Можете не проверять, это по моей части.

— Верю. — Он оглядел сани, ящик, дыру на моей шинели. — Мы у третьего быка сидели, с самого вечера, замерзли, как собаки. По всем расчетам выходило — третий. А он, вишь, почти до шестого доехал.

— Расчеты не оправдались, — пожал плечами я, решив побравировать своим притворным спокойствием.

— Да понятно, а все одно досадно. — Он сплюнул. — Почему стрельба-то пошла? Не испугался японец ствола?

— Нет, не так. Он остановился и потянулся ко мне револьвером, в упор, стволом в бок. Спрашивать, зачем, времени не было.

— Почуял, стало быть. — Старший помолчал. — Неужели где-то мы сплоховали… Ну да что теперь. Живы — и слава богу. По всему городу уже пошло: и задержания, и обыски, слышите — постреливают. Наше с вами дело теперь маленькое: вы да ящик.

Японца обыскали. Документов не нашлось никаких — ни бумажки, ни письма, ни денег. Нож в деревянных ножнах, горсть патронов. Несколько слесарных ключей, еще какие-то мелкие инструменты. Все.

Потом заглянули в ящик. Жандармы оказались смелее меня.

В стружке лежал цилиндр. Белый, крашеный, гладкий, величиной с крупный снаряд. На торце — три медных штуцера с вентилями, как у баллона, и больше ничего.

— Это что ж за штука, — вполголоса сказал жандарм, почесав в затылке.

Я примерно представлял себе, что это. Взрывать этим зарядом мост никто и не собирался — для такого бомба слабовата. Он должен был сначала гореть. Начинка вроде термитной, из тех, что плавят железо: положенный на лед, он прожег бы его за полминуты, ушел на дно, к основанию быка, туда, где с осени лежал главный заряд, — а дальше сработал бы взрыватель, и от него сдетонировало бы все, что уложили еще до зимы. Бомбу явно делали лучшие механики Японии. Наверняка здесь асбест тщательно просчитанной толщины, чтобы лед под бомбой быстро растаял, а не взорвался паровой бомбой от адской температуры.

— Закрой, — велел старший. — Закрой, отойди и не дыши на нее. Пущай артиллеристы разбираются, им жалованье за это платят.

Со стороны берега по ледовой дороге уже шел возок — глухой, с поднятым верхом, за ним пара верховых. Возок развернулся у саней, дверца открылась.

— Вадим Александрович, — сказали изнутри. — Садитесь. Велено доставить.

В возке сидел жандармский офицер, молодой, с тонкими чертами лица, его я однажды мельком видел в госпитале. Он на минуту вышел наружу, чтобы узнать, что произошло, и вернулся.

— Едем на вокзал. Поезд на Петербург будет через три часа с небольшим, билеты для вас взяты. Анну Николаевну, вашего человека и вещи доставили туда же. По Харбину пошли задержания.

Затем он помолчал и сказал немного другим тоном. Вынужденным, что ли. С оттенками извинения.

— Андрей Платонович просил передать вам большой привет, если вы вдруг окажетесь живы. Сообщаю сказанное начальником дословно.

Опять помолчал и задумчиво добавил:

— Вся наша служба очень ценит тонкий юмор Андрея Платоновича.

И еще после паузы:

— Хотя поначалу было нелегко.

Я стянул перчатку и посмотрел на правую кисть. Кожа у основания большого пальца покраснела и немного саднила, как после очень горячей воды, но не больше. Перчатке пришел конец: обуглилась и полопалась. Дешево отделался. Без перчатки и без распоротого шва я бы сейчас разглядывал собственное мясо. Господа, делайте зарядку по утрам и никогда не стреляйте из кольта 45-калибра из неразрезанного кармана и без толстой кожаной перчатки!

Возок катил темными улицами. Где-то в стороне Фуцзядяня постреливали — редко, по два, по три выстрела, и перекликались свистки. Город этой ночью перетряхивали, как перетряхивают старый тюфяк.

На вокзал меня ввели со служебного хода, мимо багажных весов, и открыли дверь в комнату при конторе начальника станции — с казенным диваном, столом под зеленым сукном и жарко натопленной печью.

Аня поднялась мне навстречу. Дорожное платье, шубка на стуле, лицо спокойное, но осмотрела внимательно — цел ли. У стены, возле сложенных чемоданов и корзины, невозмутимо стоял Семен. Судя по его выражению лица, о том, что все будет хорошо, знали двое — господь Бог и Семен.

— Ты вернулся, — сказала Анна. Хотела сказать еще что-то, но то ли не решилась, то ли не смогла.

Она взяла мои руки в свои, и сразу нашла ожог. Повернула кисть к лампе, посмотрела, тронула край покраснения пальцем.

— Чем это?

— Пороховыми газами. Ерунда. Дома… — я усмехнулся на этом слове, — в поезде смажу, и через день заживет.

— Смажу сама, а ты в это время будешь говорить, что я все делаю не так. — Она отпустила руки и посмотрела мне в лицо. — Расскажешь, что произошло?

— Расскажу. Ничего страшного не случилось.

И мысленно добавил — почти не случилось.

Семен молча принес кружку чая — где успел раздобыть, бог его знает, он всегда все успевал, и так же молча вернулся к вещам. Спрашивать он не стал ни о чем. Мне кажется, он о многом догадался по моей распоротой и прожженной шинели.

За чаем Аня рассказала про свой вечер, хотя он был очень прост — беспокойное ожидание неизвестно чего, а затем после начала стрельбы в Харбине во двор въехали двое саней и увезли ее и Семена на вокзал.

Через четверть часа в дверь постучали, и унтер внес шинель — новую, интендантскую, моего роста.

— Велено передать, ваше благородие. Ваша, сказано, с изъяном.

Изъян и вправду имелся: дыра пониже кармана, с рваным обгорелым краем, и пахла шинель порохом так, что вся моль в округе разбежится. Я переоделся; старую унтер аккуратно свернул и унес. Неужто приобщить к делу?

Аня попросила меня в новой шинели повернуться спиной и боком.

— В ней ты даже симпатичней.

Ракитин пришел через час. Вернее, влетел: шинель нараспашку, фуражка в руке, и глаза у него блестели злобно и весело.

— Ну, доктор…

Он пожал мне руку, поклонился Анне. Попросил Семена выйти.

— Докладываю, поскольку вам двоим — можно, а больше пока никому. Чжао взят. Дома, тепленьким. Санитар ваш, Сюй, который приходил в мертвецкую проведать, не помер ли Мельников, тоже взят. По списку идем дальше. Ночь будет долгой и с приключениями.

— А Ли?

Ракитин чуть помедлил.

— Ли живым сцапать не удалось. Выхватил револьвер — и, надо сказать, успел выстрелить первым. Не попал. Больше ему стрелять не дали.

Он развел руками.

— Жаль. По совести скажу: очень жаль. Ключевая фигура. Но деваться было некуда. Хорошо хоть никого не застрелил. Вас, Вадим Александрович, неподалеку от выезда с моста уже ждали. Ни в какую Англию везти явно никого не собирались.

— К утру вся их компания будет у нас, — продолжал Ракитин. — А дальше начнется настоящая работа, и она надолго. Главное теперь не эти, а канал связи с японцами.

— Заряд под быком остается лежать, — сказал я. — И под каким, непонятно.

— Да, остается. Либо пятый, либо шестой. Но место теперь примерно известно, охрана утроена, пойдут водолазы. Примем все меры.

Он виновато посмотрел на меня.

— Вы сегодня все сделали как надо, Вадим Александрович. Лучше, чем как надо. Я, когда услышал стрельбу, признаться, не был ни в чем уверен. Приятно ошибиться.

— Он не оставил мне выбора, — пожал плечами я. — Хотелось живым, но не вышло. Сам виноват.

— Все верно! — Ракитин прошелся по комнате.

— Теперь о скучном. Для госпиталя вы с завтрашнего дня откомандированы в распоряжение в Петербург. Бумага уже заготовлена, Сазонов получит ее утром, с нарочным. Формулировка казенная, ни к чему не обязывающая, и расспрашивать по ней никто никого не станет: на этой войне людей откомандировывают каждый день. Так что вы не сбежали, доктор, вы убыли по предписанию. Почувствуйте разницу и пользуйтесь ею с чистой совестью.

— А если Сазонов начнет задавать вопросы?

— Сазонов? — Ракитин фыркнул. — Глеб Ермолаевич задаст один вопрос: на кого оставить отделение. Потом сам на него и ответит: на Гольдина, потому что больше не на кого.

Тут он был прав, сказать нечего.

Ракитин надел фуражку, спохватился, снял ее.

— Да, чуть не забыл главное. Представление на вас я напишу на этой же неделе. Орден вам положен, и не спорьте со мной: за такое дают, и дают не глядя.

Он в очередной раз усмехнулся и повернулся к Ане.

— Анна Николаевна, мужа берегите. Впрочем, кому я это говорю…

— Постараюсь, Андрей Платонович. Спасибо вам. За все.

Наверное, она имела в виду свадьбу. Потому что едва ли благодарила за то, что ее муж участвовал в мероприятиях со стрельбой по поимке вражеских диверсантов.

— Увидимся в Петербурге. — Он опять пожал мне руку, крепко и коротко, забыв, что она немного пострадала. — Я там бываю по службе, и буду непременно. Забегу чаю выпить, если пустите.

— Пустим. И будем рады.

— Знаю, потому и напрашиваюсь. — Он шагнул к двери и уже с порога обернулся. — Все, бегу. Ночь, повторю, сегодня будет очень длинная, но времени в ней нет совсем. Зато интересная! Люблю, когда что-то происходит! Счастливой дороги, доктор. И удачи в Петербурге.

Дверь за ним закрылась, и в комнате осталась тишина и запах печного тепла.

Я сел рядом с Анной и подумал про тех, с кем не простился и уже не прощусь. Гольдин получит мое письмо. Сазонов скажет что-нибудь короткое и ядовитое. Левицкий удивится. Стрелецкая не удивится ничему и потребует от Гольдина ответов, которые он дать не сможет. Отец Павел перекрестит вслед. Тут ничего нельзя было поделать, и я почти перестал об этом думать.

Поезд подали к первому пути, и на перрон мы вышли, когда посадка уже шла. Ночной вокзал жил вполсилы: редкие фонари, пар от паровоза, носильщик с нашими чемоданами, дежурный по станции, козырнувший мне так старательно, что стало ясно: его предупредили.

Вагон первого класса стоял в середине состава. Да, именно первого! Совсем не второго! Ракитин не сэкономил на билетах. Проводник, седой, важный, в тужурке с галунами, посмотрел билеты, посветил фонарем на список и повел нас по ковровой дорожке коридора. Вопросов он не задавал.

Семену досталось двухместное купе для прислуги — в этом же вагоне, у тамбура; второе место пустовало, и до самой Маньчжурии, по словам проводника, подсаживать туда было некого.

— Устроюсь, Вадим Александрович, — сказал Семен, оглядев свое хозяйство. — Гляди-ка, и звонок проведен. Понадоблюсь — звоните, я сплю вполуха.

— Знаю, как ты спишь. Отсыпайся, заслужил.

Наше купе было в полтора раза шире обычного, и сделали его для людей, которым неприятно помнить, что они в поезде. Стены обшиты полированным красным деревом, потолок обтянут светлым линкрустом с тисненым узором, широкий диван — малиновым плюшем, на окне двойные суконные портьеры с золотыми кистями. Вся мелочь — ручки, крючки, рамка багажной сетки — литая, латунная, начищенная до сияния. Под потолком горел матовый электрический плафон, у изголовья дивана нашлась отдельная лампа для чтения. После харбинской квартиры с плитой, которую надо было уметь топить, это выглядело почти неприлично.

Анна провела ладонью по плюшу и села.

— У отца в кабинете кресла обиты таким же. — Она сказала это крайне задумчиво. — Постараюсь не считать это дурным знаком.

Лязгнуло, вагон качнуло, перрон за окном тронулся назад. Огни вокзала прошли мимо и кончились, застучали стрелки, и Харбин стал уходить — пакгаузы, водокачка, черные ряды крыш, редкие окна.

Скоро под колесами загудело железо, и звук стал другим — гулким, мостовым. Мы шли через Сунгари — по тому самому мосту. Быки я на этот раз не считал. Раз едем, все целы. Внизу лежал серый лед с оспинами прожекторного света, и где-то на нем, между пятой и шестой опорой еще темнело пятно. Анна нашла в полутьме мою руку — здоровую, левую — и держала ее, пока мост не кончился и стук не сделался опять обыкновенным.

— Ну вот, — сказал я. — Скоро Петербург.

— Три недели — это у тебя «скоро»?

— Скоро! Ты и не заметишь!

Она улыбнулась, а я думал о том, что нас в этом Петербурге ждет. Ждет папенька с врачебным управлением, с прошениями, написанными лучшими юристами, а может, и не только с прошениями: судя по письму и по полковнику-курьеру, ждать от графа Батурина можно чего угодно. И еще один вопрос: очень злые люди, которым не дали взорвать мост, станут ли они искать доктора, который им это устроил? Харбин от Петербурга далековато. Для почты — месяц. Но для мести расстояний, как известно, не существует.

А еще очень любопытно, что за револьвер был у японца. Какой-то очень редкий. Надо будет спросить у Ракитина, когда увижу его. Револьвер ведь приобщат к делу.

Проводник принес чай — два стакана в тяжелых подстаканниках, сахар, лимон, печенье на тарелке с вензелем дороги.

— Я хочу продолжить тот разговор, — сказала Аня, грея ладони о стакан. — Который был в кондитерской. Про институт.

— Да, конечно.

— Тогда это были планы на после войны. Красивые и далекие, как Петербург. А теперь Петербург — вот он.

Она поставила стакан.

— До девятнадцати лет мне почти два года, Вадим. Два года. Я не хочу их пересидеть в гостиной. Я умею делать перевязки, я немного работала в твоей лаборатории и вела записи. Я видела столько, сколько их курсистки увидят к третьему курсу. И что же — два года вышивать?

— Вышивать не дам, не надейся. — Я отпил чаю. — Что-нибудь придумаем. И не из таких ситуаций выкручивались. Все будет хорошо.

— Верю, — улыбнулась она. — И еще вот что. Про институт отцу знать не нужно. Узнает — и в его прошениях появится еще один пункт: дочь не только увезли и обвенчали, ее еще и толкают в курсистки. Это, может, и пустяк… особенно на фоне того, что уже случилось, но пусть он узнает потом, когда менять что-либо будет поздно.

— Ты начинаешь рассуждать, как Ракитин.

— Я рассуждаю, как дочь своего отца. — Она пожала плечами. — Его школа. Он семнадцать лет учил меня, как устроены люди его круга, и не догадывался, против кого я это применю.

Потом она поднялась, открыла саквояж и выложила на столик стопку книг. Латинская грамматика, истрепанная по углам. Учебник анатомии. Хирургия.

— Это я не сдала в багаж нарочно. — Она села и накрыла книги ладонью. — Путь долгий, делать нечего. Будешь учить меня медицине. По-настоящему, с самого начала, как студентов учат. Успеем много.

— Учить буду. — Я взял верхнюю книгу, взвесил в руке и положил обратно. — С костей и начнем, с завтрашнего утра: анатомию учат от скелета. А вот насчет того, что делать в пути нечего, ты, Аня, ошиблась.

— Да? — она хитро посмотрела на меня. — А знаешь, ты прав!

Аня отставила стакан на дальний край столика, встала и повернула ключ в двери. Потом подняла руки к воротнику и начала расстегивать платье.

— Ты очень-очень прав.