23 Глава 23
И она — как в лихорадке, с глазами светящимися до сумасшествия налаживается на меня бедрами, впиваясь руками в волосы, — как будто этот глоток воздуха — он и для нее — самый важный, самый нужный и единственный. Как будто нет для нее важнее, чтобы я впечатался в нее вот так — насквозь, вовнутрь, совсем под кожу.
Член разрывает от каждого проникновения, — и я еще сильнее впиваюсь в нее, — до самого упора, так, что каждый мощный толчок отдается в яйцах так, будто их сжимают. И с каждым толчком ловлю ее новый крик, обхватывая груди еще сильнее, сжимая, выкручивая вверх соски, вжимаясь пахом в ее клитор, раздвигая нежные губки под жесткой щетиной моих волос, трусь пахом как сумасшедший о ее тугой, горячий бугорок клитора, — чтобы ее простреливало везде, чтобы насквозь, со всех сторон затопить таким наслаждением, которого она не знает.
И она взрывается, — так, как никогда еще не взрывалась.
Выкрикивая мое имя, до крови впиваясь зубами в мои губы, раздирая на хрен кожу на моей спине, — и, блядь, меня самого от этой легкой боли разрывает насквозь, как будто в ней — мое наслаждение.
— Андрей! — всхлипом, мелкой дрожью оседая на моих коленях, — а перед глазами — туман, потому что ее судороги уже закончились, но я ощущаю, как там, внутри, она вся дрожит, — и это, блядь, просто запредельное удовольствие!
Продолжаю вбиваться — еще сильнее, с совсем уже ненормальной жадностью, — и она, взмахнув обессиленными руками, просто откидывается назад, снова распахивая рот в новом крике.
И я — как ненормальный, — ничего не вижу, ничего не ощущаю, — кроме этого изумления какого-то дикого, которое выплескивается сейчас на меня из ее глаз, — и мир сводится только к ним.
И снова — не жалею, уже пальцами надавливаю на ее клитор, бью по нему, продолжая вколачиваться так, что хлопки наших тел оглушают не хуже ее криков, — вот она, блядь, — моя самая райская симфония, самая охерительная скрипка, — этот ее судорожный всхлип, эти зрачки ее распахнутые, эта фиалка потемневшая почти до черноты.
Снова бьется, извиваясь, — и падает назад, уже не в силах ни кричать, ни держаться за меня, — только рот беззвучно, с хрипами, распахивает, а руки — как плети висят, болтаясь внизу.
— Андрей… — выдыхает, закатывая глаза — и вот теперь меня накрывает- окончательно и бесповоротно.
Взрываюсь в нее, чувствуя, как этот взрыв растекается по венам и бьет в голову так, как ни наркота, ни десять литров виски не ударит. Будто со стороны слышу собственный то ли крик то ли рычание, и, задыхаясь, прижимаю ее к себе, — так, чтобы всем телом, чтобы намертво — в нее, с ней.
И в груди прямо взрывами выстреливает какое-то просто запредельное, охренительное тепло, когда она — вот так доверчиво, и так обессилено льнет ко мне.
— Фиалка моя, — голос надтреснутый, сам еле говорю, и руку еле подымаю, чтобы волос ее коснуться.
Слегка вздрагивает, — будто новый ток по нам прошелся, но даже не шевелится, только дышит — рвано и жадно.
— Спи, — надо бы ее переложить, на сидение и чем-то бы накрыть, укутать, — но, блядь, — не могу, просто физически оторвать от себя не могу, только наоборот, еще сильнее к себе прижимаю. Как будто порвется между нами что-то, если сейчас хоть на миллиметр ее от себя отодвину, что-то неуловимое, что появилось только вот сейчас.
А все-таки надо. Надо отрывать от себя — иначе мы так совсем домой никогда не доберемся.
Бережно приподымаю, прижавшись губами к волосам, — но не дает, слабыми руками в плечи впивается.
— Я так боюсь, Андрей, — подымает на меня эти свои невозможные фиалковые глаза, — и я задыхаюсь, как будто мне сто ножей в грудь воткнули одновременно.
— Чего боишься, маленькая, — сам голос свой не узнаю, — надтреснутый, и, кажется, почти дрожит. — Чего?
Глупая, я же ее от всего мира спрячу. Я же вокруг на миллион киометров ради нее выжгу на хрен все — чего ей бояться?
— Тебя. Тебя, Андрей, боюсь.
— Малыш… — пиздец, ударом под дых, болью жгучей.
Но — понимаю, совсем иначе, по-другому боится, чем тогда, раньше, — совсем по-другому, — об этом мне светят ее глаза.
— Боишься мне поверить? — глажу по волосам, снова прижимаясь лбом к ее лицу.
Маленькая, да я же сердце на хрен уже вырвал и тебе в раскрытых ладонях принес, почти к твоим ногам, — а ты, глупая, еще поверить не можешь, — или не видишь. А оно уже — все твое, и бьется только ради тебя, ради глаз твоих этих сумасшедших, ради твоей улыбки и чтоб счастье на лице твоем увидеть. Да я же, блядь, даже отпустить тебя готов, лишь бы была счастлива, если со мной не будешь. Кровью истечь — но ради тебя.
Кивает, и чувствую, как все в ней замирает, — даже судорожный вдох.
— Не надо бояться, маленькая. Я никогда не причиню тебе ни зла, ни боли. Себя выкручу на хрен, — но ты никогда не будешь страдать. Из-за меня. Веришь мне? — и в глаза ее впиваюсь, — потому что, блядь, — вот сейчас, вот именно сейчас — наш последний предел.
Либо поверит, — и тогда есть у нас будущее, либо уже ничего больше не будет. Потому что закроется снова, вот той кромкой льда, что в ней появлялась, отгородится, — и тогда уже, на хрен, без шансов.
— Вера, я клянусь тебе, — прижимаю ее голову руками, распахиваясь перед ее глазами своими — так, как никогда не раскрывался, — даже перед ней, ни перед кем. — Никогда. Я не причиню тебе боли. Я — твой, маленькая, весь твой, — ты даже не представляешь, насколько. Я в жизни никогда не клялся и никогда не любил. Я сердце себе скорее вырву, чем хоть чем-то причиню тебе вред. Все — в прошлом, Вера. Все мои прежние романы — это просто секс. И даже в делах я всегда поступлю так, чтобы было лучше для тебя.
И это — блядь, — чистая правда. Во всем. В каждой гребанной букве, которые я сейча выжигаю в собственной груди, внутри. Никогда не любил, никогда не клялся, — но, блядь, ради нее я похерю все. Все завалить готов, все на хрен бросить, все отдать — ради нее одной.
— Верю, — распахивает зрачки, будто в изумлении, — и дрожит вся. — Верю тебе сейчас, Андрей.
И тихо сползает вниз по груди, все еще цепляясь ногтями за плечи, оставляя руками тоненькие полоски царапин. Дрожит, — и на мой живот стекаю горячие капли, — соленые и обжигающие.
Но это — те слезы, которые должны были из нее выйти.
Как нарыв, которому давно пора было прорваться — иначе убьет все внутри на хрен.
— Тихо, маленькая, тихо, — глажу по волосам, скрючиваюсь, чтобы замереть и зацеловывать их — до одури. Подымаю лицо ее к себе — и глаза, щеки, виски целую, впитывая в себя всю ее мокрую соль. — Что ты, глупая, — я ведь тебя люблю. Так люблю, что ребра, кажется, раскрошатся. Разве не понимаешь?
Всхипывает — а слезы продолжают литься, стекая по шее, на грудь, — и уже бесполезно стирать их пальцами. Просто прижимаю к себе — и шепчу что-то, — до тех пор, пока не затихает и не засыпает, — доверчиво, облегченно, как маленький котенок, так и обхватывая меня во сне обеими руками.
И ведь не плакала.
Когда страшно было, когда вел себя с ней, как урод последний — не плакала, хоть и боялась до посинения. Только сейчас… И от того, что боится, что брошу, уйду, другую так же любить буду.
Глупая.
Разве такое возможно?
Я и так люблю ее — как не бывает.
Такое вообще, в природе, наверное, не случается, — запредельное это что-то, за всеми гранями, и даже слова эти «любовь» — какие-то не о том.
Потому что это — не слова, это когда насквозь всего тебя переворачивает, когда никаких слов просто не существует, чтобы хоть сотую, тысячную долю этого безумия передать.
Это — только в глазах прочитать можно, в стуке сердца услышать.
И это — запредельно.
Такое — не случается ВООБЩЕ.
До сих пор не верю, не пойму — как же я так в нее ввинтился, — полностью, весь, будто и смысла другого на свете никогда не было и не будет.
А она думает, что это как букет.
Сегодня одной даришь, а завтра — другой, а старый — высыхает.
Глупая моя…
И все равно — от вот ЭТОГО ее страха, — что потеряет, что уйду и другую любить буду — сердце колотится, как сумасшедшее, разве что реально ребра не дробит.
Вот так, наверное, и ощущается счастье.
Я, по крайней мере — другого не знаю. И не знал никогда.
Мы приезжаем домой на рассвете, — и все это время я улыбаюсь, как самый счастливый на свете идиот. Хочется хохотать и горланить песни во всю глотку, одарить всех нищих и убогих и раздать всем детям по мешку конфет.
Но вместо этого я осторожно опускаю мою спящую Фиалку на постель, и так же осторожно, чтобы не потревожить, укладываюсь рядом.
И вот нет большего счастья, чем любоваться ею, обняв и сплетаясь дыханием. Чувствуя, как доверчиво она складывает руки на моей груди.