25 Глава 25
— Неужели тебе не страшно? Вот совсем? — смотрю на нее, а самого будто парализует. И взрывает изнутри, одновременно. Пиздец просто.
— Ты только будь всегда таким, как сейчас, — шепчет, проводя по коже своими ноготочками, — еле-еле, едва прикасаясь, — и я прижимаю ее пальцы к себе, — чтобы сильнее, чтобы до крови, до порезов ее сейчас на себе чувствовать.
— Каким? — хрипло, наклоняясь над ней, под себя подминая и переворачивая.
— Таким… Жарким, нежным и … настоящим…
Черт, — это она сумасшедшая или мы таки оба с ума сошли? Я? Горячий и нежный? Нет, блядь, — она именно все путает, и со мной и со счастьем этим странным. Хотя нежность и правда появляется, когда к ней прикасаюсь — но редкими проблесками, и вообще — все это ни разу не про меня. Это с ней я иногда просто странным каким-то становлюсь, сам себя не узнаю.
— Я не такой, Фиалка, — теперь уже сам пальцами по губам ее, по шее вожу, — чувствуя, как ее кожа покрывается мурашками. Как дрожать от легких прикосновений начинает. — Ни хрена ты меня не знаешь. Совсем. Уверена, что- со мной счастлива, а не придумала себе меня такого, как видеть хочешь?
Пусть подумает, пусть разбереться, — пока я, поддаваясь какой-то ненормальной мягкости, еще готов дать ей какой-то шанс. Хотя — не факт, что и готов.
— Я знаю, какой, ты, Андрей…. — лихорадочно губами в мои вжимается, — и мне, блядь, — уже все равно, — таким, как есть она меня видит, или придумала себе какой-то идеальный образ, потому что вчера все так красиво в ресторане было, — скрипка, романтика и вся остальная красивая ерунда.
Набрасываюсь на нее с каким-то остервенением, — и, блядь, — и правда, вперемежку с какой-то ненормальной нежностью, покрывая поцелуями всю, не разбирая, — руки, кончики пальцев на ногах, соски, — сминая руками кожу и тут же гладя — так осторожно, как будто она из чего — то тоньше, чем самый уникальный фарфор, — и страшно повредить, и прикасаться даже страшно, — и тут же, сразу, — снова впиваясь, прижимая к себе до отметин на нежной белой коже.
Рывками, будто судорожными вздохами, — вхожу в нее — резко, и тут же замираю, весь растворяясь в ее всхлипе, в ее неизменно изумленно распахнутых глазах.
Медленно, так, чтобы почувствовать каждый миллиметр ее тугих сжавших меня стенок, выхожу, почти до конца, почти полностью, — и тут же вбиваюсь, вколачиваясь до одури, до всполохов перед глазами под ее хриплые крики.
Вбиваюсь в нее, как бешенный, как будто задохнусь, если на миг ослаблю свой сумсшедший таран, — и снова замираю, впечатавшись так глубоко, что чувствую, как головка упирается в ее сокращающуюся матку.
Впитываю, слизываю ее немую мольбу продолжать срывающуюся с губ, и аккуратно, медленно вожу членом по кругу под лихорадочную дрожь ее нежного тела. Сам весь трясусь, — это, блядь, кайф и пытка в одном флаконе, — но такая и она, эта самая любовь, — всего в ней вперемешку.
Сжимаю острые, как камушки соски, тяну вверх, слегка задеваю ногтями, — и сжимаю снова, вдавливаясь членом вовнутрь еще сильнее — хотя кажется, что сильнее уже невозможно.
Фиалка хрипит, хватает воздух распахнутым ртом, — а я от ее глаз дурею, в которых жажда перемешивается с наслаждением.
Ее фиалковый вкус у меня во рту, ее сияние — внутри, у меня под кожей, и, блядь — искры из глаз, когда она начинает сжиматься, — так, что самого слепить начинает.
Сжимаю зубы и сдерживаюсь — нет, блядь, мне и эту пытку продлить хочется.
Нависаю над ней, не давая себе кончить с Фиалкой вместе, — так сдерживаюсь, что даже губу изнутри прикусить приходится.
Насаживаю на себя еще сильнее, впиваюсь в бархатные ягодицы обеими руками и вдавливаю, как будто проткнуть, насквозь хочу.
— Боже, Боже, Андрей, о Господи, — задыхаясь стонет Фиалка, — и я с рычанием резким рывком перекатываюсь, подхватывая ее, перекидывая на себя сверху.
Задыхается, все еще сжимаясь, падает мне на грудь, но я с силой приподымаю, заставляя выгнуться назад.
Впиваюсь одной рукой в ягодицы, жадно сжимая, а второй раздвигаю ее нежные губки внизу, любуясь напряженным, дрожащим язычком клитора.
О, черт, — это запредельно, — видеть ее всю, касаться, сжимать, смотреть, как ее глаза мутнеют и закатываются, когда я, срываясь, начинаю молотить вверх бедрами, выбивая из Фиалки все новые и новые стоны, — а внутри нее так горячо, так мокро и так узко, что внутри меня уже самого сжигает на хрен пожаром.
Острые соски подпрыгивают прямо надо мной, и понимая, что больше не выдержу, прижимаю розовый разгоряченный клитор пальцами, сжимаю и выкручуваю, хрипя что-то со стоном, когда ее накрывает новой волной оргазма.
— Андреееееей! — слышу ее крик, впивающиеся в мои кожу ногти, — и все, — белая вспышка перед глазами, — и грудь разрывает на хрен, когда я выплескиваюсь в нее, дергая на себя так, что точно до костей впечатаю!
Никогда и близко такого не чувствовал, — кончал, изливался да, с удовольствием, даже с ней кайф был совсем другим, — но это… Это, блядь, — за всеми гранями, и, прижимая к своей груди совсем выдохшуюся и опустошенную Фиалку, сам чувсвую, как дрожит каждая клетка тела, как будто десять лошадиных доз адреналина в меня вкололи.
— Сладкая моя, нежная, — бормочу, пока мои руки сами по себе скользят по ее телу. — Одуренная, — и вот теперь — полностью, до конца, — моя.
И внутри вместе с одурительным блаженством разростается желание убивать за Фиалку. Всех. Каждого, кто хотя бы в глаза ее посмотрит, — потому что они, как и каждый ее взгляд, жест и вздох — должны быть только, единственно, моими. Подвал — это как-то слишком мягко. Ее поглубже и понадежнее хочется от всех закрыть.