8 Глава 8
Я не трахал ее этой ночью.
Я любил. Любил так, как только возможно физически любить женщину, — ревниво, голодно, жадно заглядывая ей внутрь, ловя каждый выдох ее наслаждения, заставляя разрушить преграды и барьеры, которые выстроила она и я между нами, так, блядь, херово, начав.
Я кончал тысячу раз от того, как она кончала, мысленно, морально, — чем-то внутри невесомым, но, блядь, так любящим, оказывается, наслаждение.
Я ловил каждый оттенок ее глаз, каждое чувство, что шевелилось и дергалось, переворачивалось в ней, рвалось наружу, — и снова затихало, — и вбирал, вбирал это все в себя, как сумасшедший изголодавшийся, уже понимая, что мне мало, что мало не только этой ночью, что мало будет всегда, — и я хочу не только больше, — я хочу ярче, и сильнее.
Хочу чтоб извивалась и хрипела, выкрикивала свои ругательства до хрипа, — блядь, реально, она сыпала ругательствами, кончая, — и я впервые видел такое, так не идущее ее нежности фиалки, и так срывающее окончательно на хер весь мой контроль.
Глохнуть от ее выкриков и стонов хотел, — так, блядь, чтоб в ушах звенело, слепнуть от ее глаз сумасшедших, разгоревшихся, засиявших, сводящих с ума.
К воздуху ее ревновать был готов, что прикасается, — и тут же втягивал его, зарываясь ей в волосы, — потому что он пропах ею больше, чем я.
И, блядь, не смог отпустить.
Не смог, — хотя не терплю женщин в своей постели, ни у них до утра никогда не остаюсь, ни у себя никогда не оставляю.
А тут…
Понял, — не смогу оторваться. От всей нее.
От кожи, — горящей, полыхающей, от ее дыхания, от дрожи, что еще сотрясала, пусть уже и тихонечко, ее тело.
Не хочу, — проснуться и не увидеть ее губ, не прикоснуться к ним, не заглянуть заново в фиалковые глаза, снова ощущая, как все, что в них будто мягкой волной перекатывается в мою грудь…
И был прав.
Заревело, загудело, забилось бешено что-то в груди, когда потянулся к ней, — такой теплой, такой расслабленной, такой сонной, — и снова напился этим фиалковым, блядь, светом.
И внутри — дернуло.
Так, как обрывается струна.
Хрен знает, что это, — но будто мое сердце вдруг оторвалось от меня самого и на ниточках каких-то, блядь, повисло.
Нежность эта ее одуренная, невинность, — во всем, в глазах, в улыбке, в каждом жесте, — и одуряющий вкупе со всем этим соблазн.
В самой опытной, в самой искушенной женщине никогда я не видел такой сексуальности, — сочной, терпкой, сносящей крышу, — и, блядь, она не следствие отточенных жестов, выверенных движений, опыта, рассудка, — нет. Ее сексуальность, от которой крышу сносит, — естственная, живая, она — изнутри идет, и маленькая Фиалка, кажется, даже сама этого не понимает.
Поймет.
Когда разбудят это в ней, когда пользоваться научится, — поймет и мужиков, от пацанов до стариков, таких даже пресыщенных, как старый Маниз, с ума будет сводить, на колени ставить. Одним взглядом. Одной лукавой и манящей улыбкой, которой тоже еще не научилась. Одним движением губ.
И мне уже рычать хочется, — не дам! Не дам, чтобы другой кто-то это все в ней разбудил, не дам, чтобы другие на нее смотрели, чтоб даже мысль допустили о том, что она может им принадлежать, — хотя бы на единственную ночь. Рвать буду. Безжалостно и на части.
И в то же время, эта, блядь, нежность, — затапливает.
Хочется подхватить ее на руки, — и просто целовать, прижав к груди, зарывшись в волосы. И, блядь, от одной этой мысли в груди что-то давит.
Моя.
Провожу руками по крутым, одуренным бедрам. И знаю уже, — никуда, на хрен, не отпущу.
И снова, как сумасшедший, напиваюсь страстью ее, — такой настоящей, такой безудержной.
И сам на себя злюсь, — чувствую, что из-за девчонки все на свете похерить готов, — так бы и врос, блядь, в эту постель и делал бы своей до того времени, пока сама бы со мной не срослась, — намертво, до мяса, до каждого нерва, всхлипом своим каждым и глазами этими блядскими.
Заставляю себя подняться, — дела не ждут. Да и… Как-то слишком много ее становится. Во мне. Все остальное, блядь, вытеснять начинает. А это уже, блядь, совсем непорядок.