Глава 16.
Варвара.
В голове звучит надоедливый женский голос. Мешает спать. Хочу зевнуть, но не могу сделать глубокий вдох. Морщусь и даю закрытым глазам еще пару секунд отдыха и уже собираюсь отогнать от себя подальше обладательницу голоса, который верещит что-то о сошедшей лавине в Тункинской долине.
Стоп.
Лавина. Тункинская долина. Это же Аршан?
Не без труда открываю глаза и вижу черноволосую высокую девушку в медицинском халате, она так увлечена своим телефоном, что не замечает меня. Именно из него и звучит неприятный голос.
А я… в незнакомом помещении со светло-голубыми стенами, лежу на кровати, под тонким одеялом. Левая рука в гипсе, даже ладонь перемотана бинтом. Из вены правой руки торчит игла, гибкая трубка от которой поднимается к капельнице. Пока прочитать название раствора не получается. Странно, вторая ладонь тоже перебинтована.
Чувствую на груди повязку, но она не сильно тугая, хоть и ощутимая. Дышать полной грудью я по-прежнему не могу, как тогда, в пещере.
В пещере. Лавина. Шишкин.
Медведь.
Девушка, не глядя на меня, проводит пальцем по экрану телефона, и я слышу другой голос:
— Последние новости о трагедии в Бурятии. Напомним, в горах Аршана двое суток назад сошли несколько лавин. Есть пострадавшие. Экстренно они госпитализированы в больницы Иркутска. Один мужчина, катавшийся в горах на снегоходе, скончался. Похороны состоятся у него на Родине. Семья по понятным причинам отказывается давать комментарии.
Я начинаю выть. Метаться по кровати. Удивленно-испуганное лицо медсестры расплывается. На меня падает штатив с капельницей. Тело трещит по швам, как старая материя, которой немного надо, чтобы расползтись. Не хочу ее штопать. Хочу к Шишкину.
— Доченька! Варя! Варенька! — я слышу голос мамы, которого здесь не должно быть. Мягкий, тихий, баюкающий.
— Ма-ма, — шепчу сквозь боль, физическую и душевную, они перемешались, срослись в единую пульсирующую, нарывающую черноту. Я вся и есть боль. — Ма-ма…— скулю так жалобно, что от этого боль становится тяжелее, неподъемнее, невыносимее.
Чувствую ладони на своем лице. Пытаюсь скинуть наваждение. Мамы здесь нет. Есть только скорбь, которой позволяю меня добить. Господи, Захар… Захар… Чувствую, как мне делают укол. Наверное, успокоительное. Уже не сопротивляюсь так отчаянно, но и не затихаю, не могу найти себе места на твердой кровати. И не хочу.
— А ну, угомонилась! — голос матери перестает быть сочувствующим, становится каменистым, острым, как у мамы не из видения, а у настоящей.
Продираю глаза, залитые невыплаканными по Захару слезами. Мама? Надо мной склоняется именно ее лицо. Без привычной укладки волосок к волоску. Мама — лохматая. Этот факт так обескураживает меня, что я затихаю.
— Ма-ма? — все болит, пока я давлю из себя это слово, даже пересохшие губы болят.
— Я здесь, родная. Мама приехала. Теперь все будет хорошо, — в ее глазах стоят слезы. Недолго остаются там. Срываются вниз по щекам. Капают на меня. Мама смахивает их белоснежным рукавом. Она тоже в белом халате.
— Мама? — чуть громче повторяю и закашливаюсь, чувствуя, как легкие сворачиваются в тугой узел, не дают вздохнуть полной грудью.
— Не разговаривай. У тебя сломаны два ребра. И пневмония жуткая. Только температура стала снижаться. Горела, как печка, — мама гладит меня по лбу, как в детстве, когда я болела ангиной и не ходила в школу неделю. — И руку сломала. Вон, ладони до мяса обожгла, — мама шмыгает носом и снова не может сдержать слезы. — Вот так и отпускай тебя, непонятно куда и непонятно с кем.
— Ма-ма… — дрожу.
Что она здесь делает? Где я? В Иркутске?
Хочу успокоить ее, но разве можно делиться с близким чем-то хорошим, утешающим, если у самой ничего не осталось? Если внутри только погром от переломанных костей и пустота от потери? Если боль не хочется прогонять? Хочется раздуть ее пламя, дать сжечь всю себя, дотла.
— Папа тоже хотел прилететь. Со мной. Оставила его дома. С Марьяшкой. Ей стало плохо… Она в больнице…
Что с сестрой?! Хочется закричать, но рот и язык внутри него не слушаются, выдают жалкий писк:
— Ма…рь?..
— С ней все хорошо уже. Потом все расскажу. Отдыхай. Тебе столько антибиотиков ставят, что скоро точно на ноги встанешь! И поедем домой. Заберу тебя. Тебя все ждут. Передают привет. Папа просит, чтобы ты позвонила ему, как сможешь говорить.
Закрываю глаза. Марьяшка, папа, мама… Слезы колом встают за сомкнутыми веками. Семья переживает за меня. А Захар… Слезы рвутся на волю. Его “семья” скоро заберет тело домой. А я тут, в этой больнице. Я не смогу с ним даже попрощаться… Слезы протаптывают себе дороги на щеках.
— Забери… меня… домой… Успеть… к Захару… — не могу договорить.
Язык немеет, тяжелеет. Веки никак не поднимаются. Я снова забываюсь полубредом-полусном. И там, в этой кромешной тьме я снова слышу Захара. Он зовет меня во сне, погружая в обманчивую, иллюзорную действительность.
— Варя… Девочка моя…
Он не задумываясь бросился на зверя, чтобы я могла спастись. “Варя, беги” — его последние слова. Он подарил в день моего рождения самый ценный подарок из всех существующих — жизнь. Подарок, которому у меня не получается радоваться. И сам этот день отныне будет омрачен скорбной датой, которую высекут на его надгробном камне… И на моем сердце, которое умерло вместе с ним, но все еще бьется, предавая, оскверняя обещание, которое я дала Захару. Или вместе, или никак.
— Варя… Варя… — он снова зовет меня, лаская и утешая. Здесь, во сне, я слышу его, чувствую теплое дыхание на щеках. И даже запах, его запах.
Как же я буду без него? Время затянет раны, но не вылечит никогда. Лишь будет калечить напоминанием о нем изо дня в день. Он стал для меня таким важным, необходимым. А потом оставил, не научив, как жить без него дальше. Ты был прав, Захар, после тебя ведь никто другой и не нужен.
— Варя… — его пальцы касаются моей щеки, смахивают новые слезы.
Чудесный сон, на который мне нужен безлимитный билет, чтобы жить в нем, помнить его лицо, сведенные брови к переносице, любимые мной губы. Шрам у глаза, который ему так идет. Чернеющую радужку глаз, когда он входит в меня. И голос. Я так боюсь его забыть. Хныкаю сквозь сон.
— Не нужно ее будить! — будильником резкий голос мамы врывается в мою очумевшую от лекарств голову.
Нет! Нет! Я еще не готова проснуться! Не отбирай у меня мой сон, с ним. Мама, пожалуйста. Снова хнычу, злясь на нее.
— Захар, не уходи, прошу, — требую во сне, хватаясь за эхо его голоса.
И он возвращается, мгновенно успокаивая:
— Я здесь, кабарга. Я не уйду.
Шумно выдыхаю такое огромное количество воздуха, которое мои легкие наяву вряд ли смогли бы принять и удерживать. Значит, сладостный сон продолжается. Я улыбаюсь. Глотаю воздух, чтобы обязательно сказать ему в ответ:
— Ты здесь…
— Да. И было бы неплохо, если бы ты открыла глаза.
— Не буду. Ты исчезнешь.
— Да разве вы не понимаете? Она под лекарствами, ей нужно отдыхать, — мама зачем-то настойчиво вмешивается в такой приятный сон.
— Простите, но это вы не понимаете, — Захар сдерживается, чтобы не нагрубить: — Ей нужен я.
Не хочу, чтобы они ругались, пусть даже во сне. В нем все должно быть идеально. Устало вздыхаю. И открываю глаза.
— Ну, наконец-то.
Захар. В больничном халате.
Моргаю. Он не исчезает. Поднимает мою перевязанную ладонь и целует в бинты, потом кожу запястья, рядом с приклеенным белым пластырем гибким катетером для иглы, из которого больше не торчит трубка с лекарством.
Моргаю. Боюсь верить, потому что, если это неправда…
Моргаю. Моргаю. Моргаю. Шишкин все еще не исчезает.
— Ты не умер? — выдаю без паузы между словами, на одном выдохе. И сердце, то, что только билось до этого, оживает.
— Не дождешься, кабарга. — Захар ухмыляется и смотрит так, словно я лучшее, что он видит в этой жизни. — Тебя оставь одну, так ты на медведя бросаешься. Все-таки та псина была бешеной. Иначе как объяснить, что ты не смылась, как я тебе велел?