Глава 13
Я стояла на дрожащем, сотканном из лунного света мосту, и смотрела в ту сторону, где в молочном тумане растаял призрак молодого мужчины. Внутри всё было пусто, как будто мою душу выжгли дотла, оставив только звенящую тишину. Я только что отправила человека на тот свет. Да, он уже был мёртв, но я заставила его посмотреть правде в глаза, заставила отказаться от единственного, что у него осталось, — от любви к своей семье. Яга была права. Быть Хранителем — это больно. Невыносимо, до скрежета зубовного больно.
— Хватит сопли на кулак наматывать, — скрипучий, как несмазанная телега, голос Яги выдернул меня из оцепенения. Она снова стояла рядом, будто и не исчезала ни на миг, опираясь на свой кривой посох из корявой ветки. — Работа не волк, в лес не убежит. Ты свой главный урок выучила. Поняла, что твоя сила не в том, чтобы ломать или строить, а в том, чтобы возвращать всё на свои места. Восстанавливать равновесие, девчонка. Ты не лекарь, ты — горькое лекарство.
Она ткнула в меня костлявым пальцем, и я вздрогнула.
— Теперь ты поняла. А теперь иди и помоги живым. Это тоже часть работы Хранителя. Не только мёртвых провожать, но и тем, кто остался, дышать помочь. А то так и зачахнут.
— Куда мне идти? — глухо спросила я. Голос был чужим, севшим. Сил не было даже на то, чтобы поднять голову и посмотреть на старую ведьму.
— Деревня Ольховка. Два дня пути на восход отсюда, не заблудишься. Найдёшь там дом на самом краю, у старой плакучей ивы. Там Маша живёт и сын её, Ванюшка, тот самый.
Я резко вскинула на неё глаза, и в них, должно быть, плескался весь ужас мира. Сердце пропустило удар и заколотилось где-то в горле.
— Зачем? Зачем мне туда? Чтобы рассказать ей, что это я отправила её мужа в мир мёртвых? Чтобы она меня прокляла, как и все остальные? Чтобы камнями закидали?
— А затем, — отрезала Яга, и в её голосе не было ни капли жалости, только сталь, — что его душа ушла, а холод его тоски остался. Он, как сквозняк из Нави, будет студить их дом, пока не выстудит до конца. Ребёнок от этого холода криком исходит, а мать тает, как свечка. Иди и сделай то, что должна.
Она не стала больше ничего объяснять. Просто развернулась и, стуча посохом, зашагала прочь по призрачному мосту, обратно к своей избушке на курьих ножках. Я осталась одна посреди этой звенящей, неземной тишины, чувствуя себя самой одинокой на свете.
Путь назад, в мир Яви, был странным. Я шла, как во сне, не чувствуя ни усталости, ни голода. Просто переставляла ноги, ведомая последним приказом Яги. Когда я сошла с моста, и за спиной снова зашелестел живой, настоящий лес, я даже не обернулась. Я знала, что больше не найду дорогу к избушке, даже если очень сильно захочу. Этот путь был для меня закрыт.
— Ну что, хозяйка, опять мы в чужие слёзы лезем? — пропищал у меня на плече Шишок, который наконец-то осмелел и вылез из-под ворота тулупа. — А нас потом опять камнями закидают? Мне в прошлый раз чуть лапку не отшибли! Может, ну её, эту Ольховку? Поехали лучше в другую сторону! На юг! Говорят, там тепло, солнышко, и орехи большие-пребольшие! С мой кулак!
— Не могу, Шишок, — тихо ответила я, с трудом забираясь в седло. Конь фыркнул, почувствовав моё состояние. — Это моя работа.
Два дня пути прошли как в тумане. Я ехала, почти не останавливаясь, и думала о том, что сказала Яга. Хранитель. Горькое лекарство. Я не спасительница и не герой. Я просто… инструмент. Инструмент для восстановления равновесия. И от этой мысли было одновременно и страшно, и как-то удивительно спокойно. Будто с плеч свалился тяжёлый груз ответственности за выбор. Выбора у меня больше не было.
Деревня Ольховка оказалась самой обычной, ничем не примечательной деревенькой. Не было в ней ни приторного счастья, ни мертвенной апатии. Здесь просто жили люди. Смеялись, ругались, работали. Из труб вился сизый дымок, пахло свежеиспечённым хлебом, навозом и парным молоком. Мычали коровы, а на завалинках сидели старушки и судачили о своём, о девичьем. И эта обычная, нормальная, живая жизнь после всего, что я видела, казалась настоящим чудом.
Я без труда нашла нужный дом. Он стоял на самом краю, у старой плакучей ивы, которая склонила свои ветви до самой земли, будто тоже скорбела о чём-то своём. Дом выглядел неухоженным, заброшенным. В огороде буйно разросся бурьян в человеческий рост, а на крыльце валялись какие-то тряпки. Из трубы не шёл дым, хотя день был прохладный и ветреный.
Я спешилась, оставив коня щипать траву, и подошла поближе. У соседнего забора две женщины лущили горох и о чём-то вполголоса шептались, то и дело бросая косые, испуганные взгляды на дом.
— … совсем девка извелась, — донеслось до меня. — Не ест, не пьёт, худющая стала, как щепка, прозрачная вся. А младенчик-то орёт и орёт, денно и нощно, без умолку. Сердце кровью обливается.
— Говорят, проклят дом, — понизив голос до шёпота, ответила вторая, перекрестившись. — Как Степана-то схоронили, так всё и началось. Холод там собачий, даже если натоплено. Зайдёшь на минутку, а потом зуб на зуб не попадает. И тоска такая берёт, что выть хочется. Нечистое это дело, говорю тебе, Любава.
— И помочь-то боязно. Вдруг и на нас эта хворь перекинется? Свят, свят, свят…
Я прошла мимо них, стараясь не встречаться взглядами. Они проводили меня долгими, любопытными и немного враждебными взглядами. Чужачка. Что ей тут надо?
Подойдя к двери, я на мгновение замерла. Изнутри доносился тихий, монотонный, изматывающий плач ребёнка. И ещё я почувствовала его. Тот самый холод. Не физический, нет. Это был холод самой души, холод пустоты и безнадёжности. Ледяное дыхание Нави, оставшееся в доме, как след от призрака.
Я собралась с духом и постучала. Плач внутри на мгновение стих, а потом раздались тихие, шаркающие шаги. Дверь со скрипом отворилась, и на пороге показалась она. Маша.
Это была молодая, когда-то, наверное, очень красивая девушка с глазами цвета васильков. Но сейчас на неё было страшно смотреть. Бледная, с огромными, запавшими глазами, в которых застыла беспросветная тоска, она была похожа на тень. Её волосы сбились в неопрятные космы, а простое платье было помято и испачкано. Она смотрела на меня пустым, ничего не выражающим взглядом, словно я была не человеком, а частью пейзажа.
— Чего тебе? — спросила она глухо, безразлично, голосом, похожим на шелест сухих листьев.
— Доброго дня, хозяюшка, — сказала я так просто, как только могла, изображая из себя уставшую странницу. — Пусти погреться да водицы испить. Дорога дальняя, из сил совсем выбилась.
Она молча смотрела на меня несколько долгих, тягучих секунд. Я видела, как в её пустых глазах борется безразличие и остатки былого, деревенского гостеприимства.
— Заходи, — наконец выдохнула она и посторонилась, пропуская меня внутрь.
В доме было чисто, но неуютно. И очень холодно. Тот самый холод пустоты пробирал до самых костей, заставляя ёжиться. В люльке, в углу, надрывался от плача младенец.
— Не обращай внимания, — так же безразлично бросила Маша, кивнув на люльку. — Он всегда так. С тех пор, как…
Она не договорила, махнула рукой и тяжело опустилась на лавку у давно нетопленой печи.
Я подошла к колыбели. Маленький, сморщенный комочек в пелёнках заливался отчаянным криком, его личико было красным и мокрым от слёз. Я протянула руку и осторожно коснулась его лба. Он был горячим. Но под моей ладонью я чувствовала не только жар, но и ледяную паутинку иного мира. Холод тоски его мёртвого отца.
Я знала, что должна делать. Не как ведьма. Не как Хранитель. А просто как человек. Я должна была принести в этот дом немного тепла. Настоящего, живого тепла. Растопить печь, вскипятить воду, заварить травы. И прогнать холод Нави, пока он не погубил и мать, и дитя.
* * *
— Мать честная, тут дубак, как в погребе у Кощея! — заверещал у меня под тулупом Шишок, и его зубы застучали так громко, что я испугалась, как бы хозяйка не услышала. — И пахнет так, будто тут сто лет никто не убирался! Одна тоска, паутина и… кажется, мыши сдохли!
Маша, хозяйка дома, похожая на восковую свечу, которая вот-вот погаснет, безучастно стояла у окна. В её пустых, выцветших глазах не было ничего: ни любопытства, ни страха, ни удивления. Только серая, бесконечная усталость. Она села на лавку, ссутулившись, и смотрела в одну точку, будто ослепла и оглохла ко всему на свете.
Я молча скинула с плеча свой походный мешок. Что я могла ей сказать? Какие слова подобрать? «Привет, это я недавно твоего мужа на тот свет отправила, так что не горюй»? Она бы решила, что я ведьма, и, в общем-то, не сильно бы ошиблась. Любые слова сочувствия прозвучали бы сейчас фальшиво и глупо. Поэтому я решила просто делать то, что умела. То, чему меня учила Аглая. То, что было понятно и правильно в этом безумном, перевёрнутом мире.
Первым делом — огонь. Я подошла к остывшей печи, выгребла старую, слежавшуюся золу и, достав из мешка кремень и огниво, принялась высекать искру. Сухая растопка, которую я всегда носила с собой, занялась не сразу, но вот, наконец, весело затрещала, и по дому пополз первый, робкий запах дыма и тепла. Маша не пошевелилась, но мне показалось, что её плечи чуть меньше дрожат.
Пока печь разгоралась, я достала свой котелок, сходила к колодцу за ледяной водой и поставила её на огонь. В моём заветном мешочке всегда были травы: чабрец для спокойствия, зверобой, чтобы прогнать хворь, немного сушёной малины для жара и сил. Я бросила щедрую горсть в закипевшую воду, и по дому поплыл густой, пряный аромат, вытесняя запах сырости и запустения.
— Это… что? — впервые за всё время подала голос Маша. Голос был хриплым и слабым, будто она не говорила много дней.
— Отвар, — просто ответила я, помешивая варево веточкой. — Силы придаёт. И сон успокаивает. Бабка моя так всегда делала, когда кто в доме занеможет.
Я налила отвар в глиняную кружку и протянула ей. Она долго смотрела на дымящуюся жидкость, потом на меня, а потом её пальцы, похожие на тонкие белые веточки, неуверенно обхватили тёплую глину. Она сделала маленький, робкий глоток. И ещё один.
Плач в колыбели не утихал, становясь всё более требовательным. Я подошла к люльке. Маленький, сморщенный, красный от крика комочек отчаянно сучил ножками. Я осторожно взяла его на руки. Он был горячим, как печка, и дрожал всем тельцем. Я прижала его к себе, покачивая, и мысленно окутала его своей силой, тёплой, живой, похожей на мамины объятия. Я не пыталась изгнать холод Нави. Я просто согревала. Как птица согревает своим дыханием замёрзшего птенца.
— Не плачь, Ванюшка, — шептала я ему на ухо, вдыхая кислый младенческий запах. — Всё хорошо будет. Папка твой теперь на небе, на облачке сидит, на тебя смотрит. Он тебя любит. Он тебя защитит.
И ребёнок, впервые за много дней, затих. Он всхлипнул раз, другой, а потом его крошечное тельце обмякло, и он уснул у меня на руках, уткнувшись носиком мне в шею.
Маша смотрела на это чудо широко раскрытыми, ничего не понимающими глазами.
— Он… он замолчал, — прошептала она, и в её голосе прозвучало такое изумление, будто она увидела, как солнце взошло на западе.
— Устал просто, — улыбнулась я. — Накричался.
Следующие два дня я жила в этом доме. Я не говорила о магии, не лезла в душу с расспросами. Я просто помогала. Починила прохудившуюся крышу, из-за которой в углу всегда было сыро. Перебрала в погребе подгнившие овощи. Сварила густую, наваристую похлёбку из того, что нашла. И почти всё время нянчила маленького Ванюшку, который теперь спал спокойно и почти не плакал. Я просто была рядом. Просто делала то, что должна была делать любая женщина, пришедшая в дом, где случилась беда.
Вечером второго дня, когда мы сидели у тёплой печи, Маша вдруг тихо спросила:
— Ты думаешь… он и правда нас видит? Оттуда?
Она не назвала имени, но я всё поняла.
Я не стала ей врать. Я просто рассказала ей сказку. Ту, что родилась у меня в голове там, на Калиновом мосту.
— Бабка моя говорила, — начала я тихо, глядя на пляшущие языки пламени, — что когда хороший человек уходит за реку Смородину, его любовь не умирает. Она просто меняет форму. Она становится ветром, что гладит по волосам. Солнечным лучом, что заглядывает в окно по утрам. Тихой колыбельной, которую поёт ночная птица. Ушедшие всегда рядом. Они не могут нас обнять, но они могут нас согреть. Они смотрят на нас и больше всего на свете хотят не того, чтобы мы плакали и убивались по ним. Они хотят, чтобы мы жили. Жили дальше. Ради себя. И ради тех, кто остался. Ради детей. Потому что в детях — продолжение их собственной жизни.
Маша долго молчала, глядя в огонь. А потом я увидела, как по её щеке медленно скатилась слеза. Одна. Вторая. Но это были уже не слёзы безнадёжной тоски. Это были слёзы светлой, тихой печали.
— Значит, я должна жить… — прошептала она, глядя на спящего в колыбели сына. — Ради него. Чтобы он вырос. Чтобы стал таким же сильным и добрым, как его отец.
В её голосе, впервые за всё это время, я услышала не пустоту, а твёрдость.
На следующее утро я собрала свой мешок. В доме было тепло. В печи весело потрескивали дрова, пахло хлебом и травами. Маша, хоть и была всё ещё бледной и печальной, но в её глазах появился огонёк. Огонёк жизни.
— Спасибо тебе, — сказала она мне на пороге, протягивая узелок с парой горячих лепёшек и куском сыра. — Я не знаю, кто ты, странница. Но ты спасла нас. Меня и Ванюшку.
Я ничего не ответила, лишь благодарно кивнула и взяла узелок.
Я уходила из деревни, и впервые за долгое время за моей спиной не неслись проклятия. Меня провожала тихая, немного печальная, но искренняя благодарность. И от этого на душе было странно. Не радостно, нет. А как-то… правильно. Я чувствовала светлую, щемящую грусть. Грусть от того, что я сделала. И покой от того, что это было необходимо.
Я понимала, что Яга не будет посылать меня в каждую семью, где случилось горе. Это было невозможно. Это было лишь одно маленькое дело, одно исключение из правил. Но я была благодарна ей за это. За то, что она позволила мне хотя бы раз не разрушить чужой мир, а помочь построить на его руинах что-то новое. За то, что она позволила мне не только принести боль, но и утешить её.
Это тоже было частью работы Хранителя. Горькое лекарство иногда нужно запивать тёплым отваром. Чтобы душа не умерла окончательно.