Глава 19
— Ты только не смейся, ладно? Я не хотел бояться, что ты умрёшь.
Это совсем не было смешно. И то, как Брент говорил об этом, тоже не было смешным. Ольша видела мало вещей менее смешных, чем эта.
— Есть люди, которых мне будет… невыносимо потерять. Сейчас семья. Раньше были другие. И они умирали. И это было невыносимо. Не надо, чтобы их было больше.
— Ты говоришь — «не хотел бояться». А теперь хочешь?
— Теперь… боюсь.
Мозоли с его ладоней совсем сошли. Обычная грубоватая кожа, коротко остриженные ногти, на пальцах светлые, почти белые тонкие кудряшки. У него тёплые руки, всегда теплее, чем у Ольши, но их всё равно можно греть собой. Особенно когда он говорит вот так, а в длинных тенях от лампы бродят кошмары.
— Я не глазливый, вроде бы. Просто вечером… ты засыпаешь, а мне кажется, что звенит колокольчик в шкатулке. Два бесконечных шага… тело, похороны. Табличка над могилой. Вот это всё. Спланировал в деталях. Кому сообщать, какие цветы. Фантиков нужно разных, от тех конфет вафельных, ты их любишь, от ирисок «Мяу». Портрет заказать. Фотографии если… можно сейчас сходить в салон, сделать фотографии. Но я не хочу. Это как будто всё уже готово, чтобы… акварели ещё нужно. Шкатулку внутрь положить. Сто раз это в голове прокрутил. И когда мы говорим, как что-нибудь будет… я сразу думаю про похороны, про табличку.
— Я пока живая, — мягко напомнила Ольша, залезая к нему на колени. — Ты знаешь, да?
Он обнял её покрепче. Качалка всхлипнула, под ней мерно скрипели доски пола. Нарядный абажур был украшен кистями, и от них по стенам рассыпались длинные неровные тени.
— Я не смогу, — хрипло выдавил Брент.
И замолчал. И молчал, пока Ольша не спросила мягко:
— Не сможешь — что?
— Ничего не смогу. Я и сейчас не могу. А если всё по-настоящему… так, чтобы у тебя — моя фамилия. Если дети… я не могу тебя потерять.
Ольша знала: он так извиняется. Они жили вместе, жили хорошо и, пожалуй, счастливо, и это хотелось как-нибудь назвать. Но все разговоры о будущем удавались им косо и плохо. О детях они заговорили лишь однажды и тогда неловко признали, что эта идея пока кажется им обоим скорее пугающей, хотя и интересной в перспективе, — а потом Брент помрачнел и весь вечер остервенело стучал по клавишам печатной машинки, как будто они были в чём-то виноваты, и наставил столько опечаток, что проще было переделать, чем исправить.
Теперь она грела дыханием его руки. Качала его большую ладонь в двух своих маленьких, как в лодочке. И плавала сама — в этом тепле, в этом вечере, в смутных странных разговорах, так похожих на дым.
— Я не понимаю, почему ты со мной поехала.
— Куда?.. — она растерялась.
— Сюда, — он встряхнул головой, стукнулся об абажур, усмехнулся. — Ты не должна меня ждать. У тебя должно быть… по-настоящему.
Можно было сказать ему: ты же ждал, когда я рыдала вместо того, чтобы трахаться. Он тогда возмутится, конечно, и будет объяснять, что это всё совсем другое дело, и такое никак нельзя сравнивать, и этот спор можно будет быстро перенаправить в новое русло. Но правда была в том, что Ольше не хотелось с ним спорить. Хотелось просто сидеть вот так, гладить его руки, сплетаться с ним пальцами. Просто быть — потому что у неё и так всё было по-настоящему.
А Брент говорил, и говорил, и говорил, и иногда смеялся, как пьяный, но говорил — бессвязное что-то, бессмысленное. То про длинные волосы во льду, то про своего последнего напарника, то про мост под Воложей. То список имён — четыреста двадцать семь строк, — то названия посёлков и переправ. И много-много раз — время: час одиннадцать… пятьдесят семь минут… два часа сорок три…
Ольша знала, что Брент был не просто офицер — фортификатор на особом счету. У него было сопровождение, и всем им полагалось умереть если не вместо, то хотя бы раньше него. Ольша не знала, сколько точно их было, и сколько раз это «раньше» случалось.
Ещё Ольша знала, конечно, что у Брента были отношения. Та девушка из города при Стене, какая-то медичка, кто-то ещё, — пока сама Ольша многократно оплакивала Лека, Брент никогда не делился подробностями. Не говорил и сейчас, но теперь ей казалось: наверное, длинные волосы во льду — это не просто чьи-то волосы.
В его горе была густо замешана вина. Может быть, он даже придумал себе какое-нибудь проклятие. Люди суеверны…
В том госпитале, где умирал Лек, Ольша задыхалась от боли и впервые за годы искала у Благого справедливости. Только никакой справедливости не было.
— Ты ведь и сам чуть не умер, — прошептала она, нежно гладя пальцами шрам на шее.
— Раза четыре, да.
— Но?..
— Не знаю. Может, не успевал понять…
Так они сидели долго-долго — может быть, бесконечно. И другим вечером, и снова. И пока Брент не умел разговаривать, он делал много других вещей, которые были даже дороже слов, — и Ольша хранила их в памяти и шкатулке с секретиками. Однажды вечером она опять грызла губу, что после всего этого, наверное, неправильная женщина, и никакой семьи у них всё равно никогда не получится. А Брент гладил её по голове и говорил, что маленькие Ольши — это, конечно, было бы чудесно, но даже если у них не будет своих детей... знает ли она, сколько в Марели теперь сирот, которым тоже нужен дом? А потом за руку отвёл разговаривать к медику и долго убаюкивал панику поцелуями.
Брент, бесконечно ворча себе под нос, притащил Ольшу к сапожнику и вздыхал на лаковые туфли, но безропотно согласился, что вот эти страшненькие ботинки для весенней дороги ей тоже очень к лицу. Брент хвалил пироги, смеялся шуткам, рассказывал интересное, вёлся на все поддразнивания и засыпал, уткнувшись носом ей в волосы.
— Я люблю тебя, — говорила Ольша, когда он не мог этого слышать.
И однажды из этих слов совсем ушла боль от чего-то несбыточного. Потому что он был рядом, потому что ему нельзя было не верить. И тогда Ольша не стала вдруг счастливее, нет, — сломалась.