Глава 20
Это произошло как-то вдруг, Ольша и сама не смогла потом понять, когда именно. Просто стало тихо, и сжатая пружина, которая всё время заставляла её бежать вперёд, скрипнула и разломилась. Был конец весны, на бульваре вовсю цвели сирени, яркие и одуряющие, здесь и там вспыхнула зелень, у парадной буйствовал облепленный ярко-жёлтыми цветами куст, — а Ольше вдруг всё показалось мучительным и серым.
Пустым, как все её попытки построить новую жизнь на руинах старой.
Дела валились из рук. Она сдала работу на день позже нужного, выслушала закономерную выволочку, а потом сидела на скамье перед кабинетом и не могла вспомнить, куда собиралась идти дальше. Ладони — бледные в розовую точку, дрожащие ладони — казались чужими, как будто кто-то положил Ольше на колени чьи-то отрубленные руки.
Это не было страшно. Только странно, словно всё это ненастоящее, словно она просто спит. И в этом сне берётся за новую задачку, а схема никак не желает делиться. И подаренные синестезией цвета узлов все гаснут тоже, линии смешиваются и путаются, становятся одинаково бессмысленными, одинаково неправильными.
Может быть, лучше было бы умереть ещё тогда, в самом начале. Как воздушница Мюра, которая прожила после учебки всего-то несколько недель — зато не видела ни боёв под Увежем, ни того, как разворачивающийся фугас забирает твоих друзей, ни разлитого в госпитале отчаяния и слов, записанных под диктовку умирающего, ни фургонов для скота, ни серых решёток выработки и оскаленных винтовок, ни ледяной статуи, которая ещё вчера была человеком, ни безумных глаз насильника, ни обожжённого вороньего трупа в руках…
— Налида прислала свои магнитики, — с тяжёлым вздохом сказал Брент и выложил на стол коробку. — Старая боль догоняет в тишине. Но вроде бы боится магнитиков.
Очень хотелось плакать. Той весной Ольша плакала больше, чем когда-либо в жизни. Иногда она могла просто лежать на диване часами, глядя в одну точку и ни о чём толком не думая, и плакать, плакать, плакать, пока плюш не пропитывался слезами. Тогда она ударялась в панику и бросалась то стирать шторы, то лепить пирожки. Но шторы были такие тяжёлые, такие невыносимые, и от горячей воды голова кружилась до обморока.
Налидины «магнитики» были тряпичной шапочкой из весёленькой байки детских расцветок, на которую с разных сторон нашили магниты. В ней полагалось спать; волны якобы расслабляли и снимали стресс. Ольша не поручилась бы, что это действительно работало, но кошмары ей в этой шапочке действительно не снились. Может быть, потому, что на ночь она вливала в себя заварной пустырник.
— Извини, — бормотала Ольша, сжимаясь под Брентовым взглядом. — Ты извини, я…
— Тшш, котёнок. Всё хорошо.
Брент отстал от неё с зарядкой, но уводил гулять каждый вечер. Исхоженный маршрут стал вдруг неподъёмно длинным, и они подолгу сидели на лавочках, глядя на местных собак. Даже порочная огневичка в Ольше потухла и выцвела, и секс казался чем-то утомительным и лишним.
Даже угол с креслом и абажуром, в котором они с Брентом рассказывали друг другу страшилки, теперь посерел и оброс тенями. Иногда Ольша сидела там на окне, обняв колени руками, но не могла выдавить из себя ни слова. О чём говорить, для чего? Всё и так такое отвратительное, и она тоже такая отвратительная, и зачем же добавлять в эту бочку дёгтя ещё и ещё ложек, если и то, что есть, не вычерпать, как ни старайся?
Сирени исчезли, заметила Ольша тем вечером. Даже следов не осталось. И пух полетел, белый-белый, запутался в траве… это что значит — лето? Уже сейчас — лето? Как она могла пропустить целое лето!
А потом испугалась: это выходит, у неё мужик уже несколько недель не траханный, а рядом с ним — унылое чудовище в шапке с магнитиками. Нет, нет, так нельзя, так не годится. Ему вон кружева понравились, нужно волосы на ногах осветлить, на голове сообразить что-то приличное, и вот это тоскливое выражение стереть с лица и заменить томным!
— Ольша? — судя по удивлению в голосе, томность нынче давалась ей плохо.
Но Ольша всегда была упрямицей, вот и теперь оседлала его ноги, потянула из рук книгу. Внутри плавало безразличие пополам с ненавистью к себе, но она зло укусила себя за щёку:
— Сделать тебе что-нибудь?
Брент всё ещё смотрел на неё со сложным лицом, и Ольша расфырчалась:
— Ты же меня не для того сюда пригласил, чтобы…
— Ну, прекрати. Что за ерунда?
Он перетянул её к себе под бок, и Ольша сдалась. Уткнулась носом в его майку, прижалась, затихла.
— Так иногда надо, — говорил Брент, перебирая её волосы. — По-разному бывает, но так тоже. Меня размазало, когда я восстанавливался после ранения, вот этого, с шеей. Налида делала мне чай со сгущёнкой, как в детстве, и говорила, мол, иногда хорошо, что стало плохо. Я тогда ей что-то недобное сказал.
— Я тебе весёлая нравлюсь. А вот такая…
Снова хотелось плакать, и Ольша как-то совсем разучилась держать это в себе. Вот Брент подцепил пальцами её подбородок, заглянул в глаза, а слёзы уже льются по щекам, и всё опять такое серое, такое мутное…
— Я люблю тебя, — мягко сказал Брент. — Я люблю тебя и хочу быть для тебя домом.
— Я тебя. Я очень тебя люблю…