Полторы унции бога Игорь Толич · Глава 2

Глава 2

День наступил. Как ни странно, вопреки логике, вопреки планам, наперекор здравому смыслу, он не просто наступил, а скорее даже обрушился словно трухлявые балки, падающие с потолка под воздействием землетрясения или урагана. Самим ураганом можно было назвать телефонный звонок. Он так неистово заорал мне прямо в ухо, что не осталось никаких сомнений — пора просыпаться.

Звонили с ресепшена, требовали срочно освободить номер. Я разбудил Сару. Наспех одетые, осоловелые, толком не умывшиеся мы спустились вниз. На последней ступеньке Сара вдруг резко остановилась.

— Я сейчас, — кинула она, побледнев, и убежала обратно.

Видимо, что-то забыла. А я направился к администратору, чтобы расплатиться за неоплаченные часы.

— Я бы и раньше вас стала будить, — сказала она, принимая деньги, — но подумала, ничего страшного, если поспите. Вы ведь не просили тревожить. А у нас сегодня свободно…

— Вы всё правильно сделали, — кивнул я и положил на стойку дополнительную банкноту отдельно от основной суммы. — Спасибо. На чай.

— Спасибо, — произнесла администратор чуть сдавленно, словно ей было неприятно принимать мою благодарность.

Вчера мне показалось, что ей искренне и глубоко наплевать на каждого, кто приходит сюда сквозь снег или сквозь дождь, даже сквозь солнечный туман. Кем бы ни был и с чем бы ни пришёл тот или иной человек, ступивший на порог, всё, что от него требуется, — заплатить. Он может быть знаменит или безызвестен, богат или еле-еле сводить концы с концами, но здесь он всегда тот, кем ему иногда хочется побыть, — никто. Невидимка. Инкогнито. Мистер «Икс». Нужно всего лишь найти наличные деньги, если не хочешь светить банковскую карту, и написать в бланке имя. Любое имя. С паспортом не сверят и не посмотрят водительские права. Не позвонят родителям, участковому, супругу или супруге. А ведь большинство постояльцев наверняка женаты. Даже не заглядывая в документы, девушка на ресепшене прекрасно знает об этом. Она регулярно видит вмятины на безымянных пальцах, с которых за полчаса до этого сняли обручальные кольца, а затем торопливо спрятали их в бумажник — и там тоже останется своеобразная метка: если часто использовать один и тот же кармашек, вскоре ткань на нём вытянется, станет тоньше, побелеет. Круглый выпуклый холмик — надгробие семейной верности. Такие часто можно встретить в мужских портмоне. Не потому, что мужчины чаще изменяют, а потому что делают это менее изворотливо, более схематично. Да и кольца у мужчин, как правило, толще. Выбирая себе кольцо к свадьбе, никто не задумывается над тем, насколько удобно его будет прятать. Женщины же поступают хитрее — просто не надевают колец.

«Где твоё кольцо?»

— Мыла посуду и забыла обратно надеть.

— Месила тесто и забыла обратно надеть.

— Я слишком похудела, оно сваливается.

— Я слишком поправилась, оно не налезает.

И ещё целый список отговорок, отмазок, объяснений на любой случай.

Но, наверное, апогей мастерства измен — вообще не обращать внимания на брачную атрибутику. Сара не стала снимать своё кольцо. В первый момент было немного странно ощущать на своём члене полоску металла и знать, что она является символом принадлежности совсем другому мужчине, однако женская рука, обручённая не со мной, ласкала именно меня. Этого было достаточно, чтобы прекратить думать о таких мелочах.

Когда я клал деньги на стойку, администратор бросила на мою ладонь быстрый взгляд.

— Вам нечасто дают чаевые? — спросил я.

— С чего вы так решили?

— Не знаю… Может… может, потому что мне показалось, что вы не знаете, как реагировать.

Она задумчиво посмотрела мне в лицо.

— Разные клиенты есть. Бывают, что просят о чём-то, но никак потом не благодарят. Бывает, что ни о чём не просят, а на чай почему-то дают. Но нечасто, это правда.

Я помолчал. Сара всё не шла. Я смотрел в глаза администраторше, и мне по-прежнему чудился упрёк в её взгляде.

— Вам их жалко?

Девушка напротив мгновенно переменилась в лице, насторожилась.

— Кого? — переспросила она, хотя её фигура, мимика, наклон головы, даже то, как пролегли тени у неё под глазами, — всё говорило о том, что она прекрасно понимает заданный мною вопрос.

— Тех, других. Которых вы не видите. Всех этих мужчин, женщин, жён, мужей, матерей, отцов. Тех, кто сюда не приходит, а ждёт дома.

Администраторша криво усмехнулась, будто бы я отвесил не слишком остроумную шутку, и ей не хочется расстраивать меня вконец, но и лукаво хохотать не хочется.

— Нет, не жалко, — ответила она и прибавила после паузы: — Я им завидую.

— Почему же?

— Потому что они ничего не знают. Может, догадываются, но не знают наверняка. Это и есть ключевое — незнание. Можно тысячу раз сомневаться, где-то что-то слышать мельком. Интуитивно чувствовать. Но всё это ерунда. Всё это безобидно, пока не знаешь точно. Стоит узнать — и конец. Уже ничего не спасти, уже нет никакого шанса, что произошла ошибка, что всё не так. Когда знаешь, что всё именно так, уже ничего не сделаешь и не передумаешь обратно. Понимаете? А я знаю. Как именно. С кем именно. Когда именно.

— И вам не всё равно?

— Мне всё равно, — подтвердила администраторша. — Просто вы спросили, жалею ли я их. А я совсем не жалею. Ни капли. Я им желаю пребывать в неведении. И не более того.

Я обернулся на стук шагов и увидел Сару. Она была чем-то взволнована и двигалась торопливо, стараясь как можно скорее покинуть это порочное место.

Мы дошли до машины, я сел за руль, Сара села рядом.

— И что теперь? — задала она вопрос.

— Теперь?

— Да, теперь. Теперь, когда… — Сара запнулась. — Я ничего не смыслю в таких делах. Совсем ничего. Например, должна ли я тебе теперь что-то сказать? О чём-то предупредить? Например, что мне не надо звонить? Или — что никто не должен узнать? Может, нужно поругать себя? Или, не знаю… Оправдать? Вроде: со мной такое впервые, не подумай, это всё в первый и последний раз, мы совершили ошибку, это больше не должно повториться. Я не знаю, что говорят в таких случаях. Я… Может, есть какие-то общие шаблоны? Может, нам надо условиться о чём-то?

Всё время, пока она говорила, я смотрел на её губы. Они были совершенно беззащитны перед тем, что Сара ими произносит. Словно бы шла такая борьба: гортань, голосовые связки болезненно исторгали слова, почти не понимая, что они значат, а губы меж тем сопротивлялись, кривились, морщились. Им хотелось помолчать или на крайний случай сказать что-то совсем другое. Возможно, сейчас бы не отказались от сигареты или стакана кофе.

— Заедем выпить кофе? — предложил я.

— Да. Кофе — это хорошо, — ответила Сара и чуть успокоилась.

Не знаю, о чём думала она в дороге, но, полагаю, наши мысли не слишком разнились. Я морально готовился к встрече с Дэни. В субботу она дома. Быть может, причёсывает Бон-Бона или пошла на йогу. Или позвонила подруге, хотя какие у Дэни друзья? Есть одна чокнутая, рыжая, немного дёрганная, которая непрерывно всем восхищается — от кленового листочка до трещины в стене. Кажется, её Марина зовут. Она — Олимпийский чемпион по опозданию и невнимательности. Как-то ухитрилась спросить у Дэни, почему у нас нет кондиционера, глядя на него в упор.

— Так вот же он, — ответила Дэни без всякого сарказма, потому как давно была знакома с особенностями восприятия окружающего мира своей подруги.

Та удивлённо захлопала ресницами:

— Где?! ЭТО?! Ах, вот же он! Точно!

И всё это, конечно, очень мило. Но ровно до тех пор, пока не начнёт раздражать. А раздражать начнёт быстро — тут никаких сомнений.

Помню, лет семь назад, ещё до встречи с Дэни, я встречался с одной девушкой. Её звали Ляйсан. В моей памяти до сих пор живо её несовершенное и оттого притягательное лицо: непропорционально маленький подбородок, нос — длинный, широкий, слегка приплюснутый, с горбинкой после перелома, а по нему — дивная солнечная россыпь, целая поляна веснушек. А ещё шея почти бесконечная, и тонкие «в ниточку» брови. Такие были модными в 70-х или даже ещё раньше. Но Ляйсан нравилось множество вещей, которые вряд ли являлись экстрамодными.

Мы переспали в первое же свидание. У нас была конференция, во время которой Ляйсан выступала с речью. Она представляла восточный филиал нашей компании. Самое удивительное, что ни одной эмоции она не проявила и ничем не выразила свою заинтересованность, но во время встречи я постоянно смотрел на неё: как она часто одёргивает длинный пиджак, добавлявший ей лет, как попеременно снимает и надевает туфли под столом. Очевидно, они натёрли ей стопы. Но никто, уверяю, никто даже близко не догадался, что ей больно и неловко, что хочется поскорее уйти. Возможно, больше всего меня как раз и покорила эта манера держаться полностью холодно, отчуждённо. А позже начало раздражать: никаких эмоций. Даже если мы ссорились, то ссорились в беседе, по громкости не превышающую обычный разговор. Интонации почти не менялись. В постели она чуть раскрепощалась, но каждый раз я понимал, что Ляйсан далека от настоящего эротического забытья.

После конференции я её догнал, что было несложно — она шла медленно, уверенно, прямо, несмотря на жгучую боль от содранных в кровь пяток.

— Тебя подвезти? — нисколько не удивившись и не задавая прочих наводящих вопросов, спросила Ляйсан.

Волосы её переливались нефтью — богатая точёная красота роскоши. Я подумал, как было бы здорово гладить эти волосы на уровне моего паха.

В машине она сразу сняла пиджак и туфли.

— Хочешь, я поведу?

— Давай.

Ляйсан не стала кокетничать. Позже я понял, что она вообще кокетничать не умеет. Наверное, поэтому до двадцати девяти лет Ляйсан была девственницей, а первым её партнёром стал незнакомый взрослый мужчина. Он написал ей сообщение в сети: «Хочешь, сделаю тебе куни?». Ляйсан ответила: «Давай».

— Может, заедем куда-нибудь в кафе? Перекусим.

— Знаешь что-то сто́ящее?

— Да, знаю.

— Тогда поехали. Я в этом городе плохо ориентируюсь. Но, возможно, осталась бы здесь жить.

— Ты уже думала об этом?

— Да, когда ты сейчас подошёл, я подумала: я бы осталась здесь жить.

— Ради меня?

— Почему нет? Переведусь в основной филиал. Здесь наверняка платят больше.

До этого разговора мы пару раз общались по телефону, а остальное время переписывались. Исключительно по работе. Флирт? Намёки? Ничего подобного. Абсолютно ничего. Идеальное соблюдение делового этикета.

— Не против, если я закурю?

— Против. Но можешь покурить после.

— После чего?

— После того, как поцелуешь меня.

Мы поцеловались, после чего Ляйсан расстегнула ширинку на моих брюках, и я смог исполнить свою недавнюю фантазию о её волосах.

Наверное, мы могли бы с ней ужиться, не появись Дэни. А Дэни не просто появилась, она взорвала мою жизнь, и всё остальное на время померкло. Вначале это казалось чем-то нереальным, фантазийным. Ляйсан приезжала раз в месяц, и раз в месяц я уезжал к ней. Итого у нас было примерно четыре дня из тридцати, чтобы не наскучить друг другу и не забыть друг о друге. При этом Дэни находилась в Италии, слала мне интимные фотки, развратные голосовые сообщения, писала длинно и жгуче о том, что было бы, окажись я рядом. Когда я пропадал на несколько дней, Дэни понимала, что я сейчас с Ляйсан. Конечно, ревновала, но, по крайней мере, знала, что остальное время я буду с ней, насколько смогу. Пусть даже виртуально.

Однако Ляйсан была совершенно земной и, можно сказать, точной, предсказуемой. Все наши встречи и общее время походили на расписание самолётов и поездов, которыми мы пользовались регулярно: в 8:00 прибытие, в 9:00 секс в двух или трёх позах, 10:00 — душ, обед, 11:00 — прогулка. Мы говорим о работе, о других незначительных вещах. Заговариваем о детях — Ляйсан хотела забеременеть. Свадьба и роспись ей были не нужны — это дорого и юридически невыгодно.

К моменту, когда мы расставались, мой почтовый ящик и мессенжер уже был переполнены сообщениями от Дэни, где обязательно содержался подробный рассказ о том, как она мастурбировала, как скучает по мне, как ненавидит меня, как хочет поскорее увидеться и как желает мне поскорее сдохнуть, чтобы не увидеть меня никогда.

В этой душевной дилемме я всегда знал, с кем останусь. Однако остался я в итоге с Дэни.

И, пожалуй, объяснялось это не только тем, что Дэни сумела элегантно развиртуализировать наш роман, но по большей части тем, что меня начали раздражать в Ляйсан те самые качества, которые некогда подтолкнули к ней.

Возможно, в этом и кроется основная причина того, почему в итоге большинство пар рушатся. Нам кажется притягательным нечто удивительное, малознакомое, отличное от нашего миропонимания, но спустя время это не становится ни родным, ни близким, а притягательность превращается в отторжение. Ляйсан оставалась холодна даже в моменты страсти, а я жаждал эмоций. Тех самых, что давала мне Дэни. Лишь когда я объявил Ляйсан о том, что ухожу к другой, она проявила эмоции, которые только убедили меня в правильности принятого решения. Она вдруг стала навязчива, жестока, безжалостна и к себе, и ко мне. Она угрожала Дэни, она преследовала меня, она буквально превратилась в фурию, от которой нет спасения. И всё это выглядело нелепо и страшно. Ещё чуть-чуть, и я бы возненавидел Ляйсан и самого себя за то, что был с ней.

Сейчас же я не боялся ненависти к себе, как не боялся пожалеть о том, что случилось между мной и Сарой. Я не находил этому здравых объяснений, кроме безысходности, которая будто витала над нами, пока мы пили кофе в машине, готовясь к продолжению этого утра.

Мы молчали. Сара держала свой стакан крепко, словно боясь уронить, и рассматривала в кофейном озере своё отражение. Затем, устыдившись смотреть себе в глаза, она опустила веки и откинулась затылком на подголовник.

— Вчера после твоего заявления, — заговорила Сара, — мне показалось, что я живу на этой планете последний день. Странное чувство. Мне будто сообщили, что я смертельно больна. Вот она я — жила, работала, строила планы, вертела интриги, а теперь — всё. У всего, что со мной происходило, обнаружился вполне осязаемый финал. В фильмах к смерти героя обычно как-то готовят, подбираются осторожно. И когда герой всё-таки умирает, ты морально ждёшь этого, почти смирился. Тебя не бьёт обухом по голове: «Ну, как же это?! Ну, почему так внезапно?!». Но я ощутила именно внезапность. Как в жизни. Ещё вчера ты кому-то звонил, разговаривал, слал приветы, а сегодня этого человека сбила машина — просто так. Точка. Никто тебя не готовил, никто не объяснил, что такое случается, и это нормально.

— В жизни почти всегда так.

— Да, но мы этого не хотим. Мы хотим, чтобы всё было логично, оправданно. Если уж смерть, то во имя какой-то цели. В ней должен быть смысл.

— Смерть абсолютно бессмысленна, — ответил я, стряхивая пепел с сигареты в окно. — Как, впрочем, и жизнь. Смыслы мы придумываем сами, потому что так удобнее.

— Ты считаешь, жизнь бессмысленна?

— Да.

— Тогда что такое жизнь? И в чём разница между жизнью и смертью? В прекращении движения? Но ведь есть люди, которые обездвижены, но, тем не менее, живут. В отсутствии дыхания? Но ведь мы можем задержать дыхание, но при этом не умереть. Что меняется, когда кто-то умирает?

Я пожал плечами, выкинул сигарету, прикурил новую.

Вспомнил, как мама сообщила мне, что умерла моя бабушка, её мама. Бабушка была обездвижена много лет. Последний год она мало кого узнавала, разум её затуманился. Она продолжала жить, но в каком-то ином измерении: люди и предметы она видела искажёнными, не такими, как видели их другие. Говорила, что на её кровати растут цветы, разговаривала с кем-то невидимым. Затем она перестала видеть. Слух её тоже почти отключился. Но она продолжала жить — неподвижно, без звуков и образов, почти без слов. Хотя, полагаю, звуки и образы её посещали.

За месяц до смерти бабушку госпитализировали. В больнице она доживала свои последние дни. Под конец лёгкие тоже отказали, вместо них работала специальная машина, подававшая кислород. Началась гангрена, пришлось отнять сначала одну ногу, затем вторую, а после — руку. Бабушка продолжала жить.

А когда она умерла, мама плакала. Тётя Роксана тоже плакала. Рита плакала. Все наши родственники плакали. А я не плакал.

— Ты бессердечный, чёрствый, жестокий мальчишка! — кричала тётя Роксана, когда за общим столом все предавались коллективным рыданиям, а я в это время ковырял вилкой блины с мёдом — поминальное блюдо, которое очень мне нравилось на вкус.

Я не любил семейные застолья, чему бы ни были они посвящены, но почему-то лишь на поминках готовили те самые медовые блины: ничего лишнего — тонкое пшеничное тесто и много-много мёда. Так что можно сказать, что на поминках я присутствовал с удовольствием. Если бы не хор плачущих голосов, это можно было бы считать идеальным семейным ужином.

— У тебя нет никаких чувств! Чурбан! Ирод! Тебе даже бабушку собственную не жаль!

Ну, почему же не жаль? Я очень жалел бабушку, когда она не могла самостоятельно поесть, не могла помыться и даже просто сходить в туалет. Не могла переключить телевизор, не могла уснуть из-за адских болей. Мне было её жаль, когда она стонала и звала несуществующих людей, когда не могла обнять близких, когда тётя Роксана орала на неё в сердцах, чтобы она поскорее сдохла. Когда мама ударила её, не удержав, о край кровати, а затем уже ударила по щеке от бессилия. Когда папа неделями не появлялся дома, чтобы не видеть весь этот кошмар, и лишь беспробудно пил и работал, работал и пил. Что не успевал пропить, приносил домой, а потом снова уходил в запой — рабочий и алкогольный. Спал в гараже, работал в гараже. Дома пахло мочой и борщом, и мама непрерывно плакала, но папа этого не видел, да и я почти не видел, потому что был занят учёбой и Наташей. А когда видел, мне было жаль. Жаль нас всех.

— Твоя бабушка умерла! Как ты этого не понимаешь?! А ты даже слезинки не пролил!

Бабушка умерла. Но что это значило? В какой момент наступила её смерть? Когда стало возможным без зазрения совести поместить её почти сгнившие ещё при жизни останки в деревянный гроб и закопать? Разве в этот момент она по-настоящему умерла?

— Почему ты молчишь? — спросила Сара.

— А что мне сказать?

— Не знаю… что-нибудь. Что-нибудь правильное. Что смерть — это когда душа отлетает от тела.

— Звучит красиво, — невесело усмехнулся я.

— Я слышала, что когда-то проводился такой эксперимент: пытались засечь изменение веса человека сразу после смерти. И знаешь, что обнаружили? Что в момент смерти человек теряет что-то около двадцати одного грамма. Получается, столько и весит душа.

— Двадцать один грамм… Чуть больше половины унции.

Сара достала мобильный телефон, нажала несколько кнопок, а затем повернула ко мне экран.

— Ноль, семьдесят четыре унции, — прокомментировала она подсчёт в калькуляторе. — Тебе кажется, что в унциях измерять точнее?

— Мне кажется, так лучше звучит.

Сара сделала ещё какую-то манипуляцию в телефоне и вновь показала мне результат.

— У нас на двоих полторы унции души.

Я кивнул, соглашаясь и думая про себя, что ровно столько у нас на двоих с Дэни, и столько же — у Сары и её мужа. И столько же у любой другой пары — официальной или незаконной. Всего полторы унции души на двоих.

— Негусто, — улыбнулся я. — Что можно сделать с этой информацией?

Настала очередь Сары пожимать плечами. Она убрала телефон и положила голову мне на плечо. Её кофе закончился. Наше свидание тоже подошло к концу. Пора было отправляться к другим семидесяти четырём сотых унциям, которые ждали нас дома.

— Как считаешь, что такое душа? — спросила Сара. — Это и есть — частица бога в каждом из нас?

— Если так, то тогда хотя бы понятно, почему мы настолько грешны. Всё-таки каких-то два десятка грамм на общий вес не могут нас сильно обожествить.

Сара улыбнулась. Я повёз её к дому.

Она вышла из машины, не оборачиваясь, на прощание кинув одинокое «Пока».

— Пока, — ответил я ей в спину.

На обратном пути я старался не думать о том, что скажу Дэни. Всё равно бы не придумал ничего путного. Лишь на последних ступенях перед квартирой я сбавил шаг. Ноги будто налились свинцом, я ступал медленно и грузно. Дотронувшись до дверной ручки, ощутил её холодок. Я продолжал чувствовать, а значит, продолжал жить. И меня это скорее удивляло, чем радовало.

Я зашёл в квартиру, снял обувь. Бон-Бон вышел меня встречать, я потрепал его по голове, он без удовольствия принял мою ласку, но тут же убрался обратно в комнату. Я пошёл за ним.

Дени сидела на диване, читала. Спокойно перелистывала страницу за страницей.

— Привет, — сказал я.

— Привет, — отозвалась Дэни, не поднимая головы и продолжая глядеть в книгу.

— Что читаешь?

— Токарчук.

— Это та польская писательница, что получила Нобелевку?

— Да.

— Нравится?

— Нравится.

Я сел рядом. Дэни не пошевелилась.

— Ты что-нибудь хочешь мне сказать?

— Нет. А ты?

— Нет.

— Хорошо.

Дени встала и повернулась ко мне.

— Будешь завтракать? — спросила она.

— Буду.

— Хорошо, — тем же ровным тоном ответила она и ушла в кухню.

Я смотрел ей вслед и будто бы не узнавал её. Это была не моя Дэни — вспыльчивая, стервозная, несдержанная. Главная черта Дэни — неумение молчать, притом, что и диалоги она ведёт с трудом, когда в ярости. Она обычно палит разом из всех орудий, рвёт в клочья всё, что попадается ей под руку — и словами, и физически. Может разбить что угодно — будь то кофейная чашка или сердце. Она ненавидит статику и непримирима ко всему, что вызывает у неё отторжение. Однако сейчас эта Дэни, Дэни, которую я знал много лет, куда-то спряталась, оставив после себя двойника — равнодушного и оттого ещё более жестокого.

Сейчас этот двойник готовил мне завтрак, а я сидел на диване и пялился в стену. Затем я пошёл в ванную, включил кран, вода стала наполнять купель. Я вытащил с полки опасную бритву, которой изредка пользовался, чтобы подровнять отросшие виски. Дэни зашла ко мне на том моменте, когда я нажал на кнопку, и обнажилось лезвие.

— Тебя побрить? — спросила она.

Я повернулся, заглянул ей в глаза, ища в них хоть что-то, что обнадёжило бы меня — ненависть, презрение, гнев — хоть что-нибудь. Но там был лишь холод.

— Если тебе не трудно.

Я снял рубашку и брюки, снял бельё. Дэни наблюдала за мной с раскрытой бритвой в руках, ждала. Я шагнул в воду, сел на дно ванны.

— Готов? — спросила Дэни.

«Смотря к чему», — хотел было ответить я, но вместо слов просто кивнул.

Дени достала мыло и помазок, тщательно обработала пеной мою шею и подбородок, щёки, область вокруг рта. Затем она принялась за бритьё.

Она умеет обращаться с опасной бритвой, собственно, Дэни мне её и подарила. Иногда она делала это для меня. В таком ритуале было нечто настоящее, живое, доверительное. Одно неверное движение — и потечёт кровь. Даже слабого нажатия хватит, чтобы рассечь кожу. А если надавить чуть сильнее…

Я рефлекторно сглотнул. Дэни убрала лезвие от шеи.

— Не дёргайся.

— Я не дёргаюсь.

— И лучше не дыши.

— Никогда?

Она усмехнулась:

— Не болтай.

Я замолчал на некоторое время. Погрузился в ощущения скользящих движений по коже. Бритва была хороша. Она ничуть не царапала, а только мягко и точно срезала мельчайшие волоски, оставляя поверхность идеально гладкой, почти младенческой, девственной, непорочной. Она работала как искупление, как отпущение грехов. Миллиметр за миллиметром я становился чище, глаже, нежнее.

Дени приставила острую кромку к особенно деликатной области под подбородком.

— Дэни, ты любишь меня? — спросил я, чувствуя, как она остановилась в замешательстве.

— Нет, — ответила она через секунду, не раздумывая и не взвешивая слова.

Это значило, что Дэни знала ответ заранее, как знала и вопрос, который я обязан был ей задать.

— А ты меня?

Она не отпускала бритву. Не давила, но и не ослабляла нажатие.

— Нет.

Я так давно этого хотел — сказать Дэни, что не люблю её, сказать честно, не таясь, не оправдываясь. Сказать одним словом — «нет». Я любил её слишком долго и слишком сильно, чтобы так продолжалось всегда. И дело было не в желании быть или не быть друг с другом, а в том откровенном, на что никогда не хватает искренности признаться.

«Нет, я больше тебя не люблю, но я всё ещё хочу, чтобы ты была рядом, и в той же степени хочу, чтобы тебя не было со мной, хочу забывать тебя, хочу не видеть тебя, не думать о тебе, не знать, как ты там. Я хочу ощутить и прочувствовать до самой глубины пустоту без тебя, понять, насколько мне в ней хорошо или плохо. Тогда, возможно, я вновь полюблю тебя или полюблю эту пустоту, или полюблю кого-то другого, у кого не будет твоих дурных привычек, но будут свои. Пусть кто-то другой полюбится мне или напротив — станет противен. Пусть я затоскую по тебе или вздохну с облегчением. Пусть, когда ты вернёшься, ты будешь уже кем-то другим, даже если я начну искать ту тебя, которой больше нет. Я хочу запутаться и познать одиночество вдали от тебя. Пускай другие руки готовят мне завтрак, другие губы призывно открываются, ловя мою сперму. Я хочу знать, что не ошибся, когда выбрал тебя, и ошибся, когда простился с тобой. Я хочу пожалеть и, наконец-то, действительно быть виноватым. Совершенно не в той ерунде, за которую ты меня клеймишь каждый день: не вынес мусор, поставил ботинки не на то место, поглядел не в ту сторону, не пожелал хорошего дня, не поздравил твою маму с днём рождения, купил не то молоко, а вот так — по-крупному, фатально. Я хочу действительно стать тем ублюдком, которым ты выставляешь меня ежедневно.»

И я сказал ей это. Сказал. Одним словом — «нет».

Дени помедлила ещё несколько секунд, а затем продолжила бритьё. После взяла полотенце, смочила его водой, вытерла им остатки пены, бросила полотенце в стирку, бритву промыла, вытерла насухо салфеткой, убрала в шкаф. Повернулась ко мне спиной.

— Помоги расстегнуть платье, — попросила Дэни.

Я наконец заметил, что она в том же платье, в котором была вчера вечером. Я раскрыл молнию. Дэни разделась и забралась ко мне в воду. Мы лежали вдвоём: Дэни — на моей груди, я приглаживал ей волосы влажной ладонью. Затем я осторожно притянул её голову к себе и поцеловал в губы.

Мы целовали друг друга будто бы впервые, словно оказались в этой ванной вместе случайно. И вся эта комната, вся эта квартира не были нашими, не принадлежали нам, никто из нас никогда здесь не жил, не любил, не терял и не находил ничего из уже прожитого. В тот момент мы оба вряд ли знали, кого именно целуем. Мы были друг для друга незнакомцами, и оттого делалось проще всё, что происходило.

— Трахни меня, — прошептала Дэни.

Я поставил её на колени, чтобы ей было удобно держаться за бортик, и чтобы вода не мешала скольжению. Дэни больше всего любила эту позу: так я мог входить максимально глубоко, а она могла просто отдаваться и ощущать, как я овладеваю ею, отчего нам обоим становится хорошо и приятно. По сути, это не столько акт взаимной любви, сколько акт любви к самим себе. После такого секса хочется не только курить, но и разговаривать — о чём-то отстранённом.

— Ты знаешь, что такое пластинация?

— Нет.

Мы лежали на кровати, мокрые и умиротворённые, раскинувшиеся человеческие звёзды на небе из простыни и одеял.

— Это процесс, когда мёртвое тело или отдельные органы как бы мумифицируют, заполняя сосуды специальным веществом — пластификатором. Получается что-то вроде чучела, но сохранившего все внутренние органы. Один немецкий профессор делает такие чучела из людей, у него уже огромная коллекция. Говорят, к нему стоит очередь из желающих, чтобы их пластинировали после смерти. Наверное, людям кажется, что таким образом они будут жить вечно. Но ведь будет жить только их тело…

— А что ещё может жить? — задал я вопрос чисто автоматически, почти не задумываясь над тем, что мне говорит Дэни.

— Как что? Душа.

— А душа может жить без тела?

Дени призадумалась и ответила:

— Нет, не может. Хоть и говорят, что душа вечна, но я не могу понять, как это возможно. Чтобы жить, нужно тело. Его как раз и пытаются сохранить. И всё равно это совсем не та жизнь… Ты бы хотел, чтобы тебя пластинировали?

— Нет.

— А я бы хотела. Но только если умру сейчас, а если умру старой, тогда уже не очень хочу.

— Почему?

— Потому что сейчас я красивая, а в старости буду некрасивая. И если уж что-то сохранять, то, конечно, красоту.

— По твоей логике некрасивые люди вообще не должны жить.

Дени повернула ко мне серьёзное лицо с нахмуренными бровями. Я, вообще-то, хотел пошутить, но она приняла мои слова за чистую монету.

— Знаешь, что? — проворчала Дэни с вызовом. — Красота — понятие относительное.

— Стало быть, и в старости ты вполне можешь быть красивой.

— Не подлизывайся, — фыркнула Дэни, улыбаясь.

— А я и не подлизываюсь.

Я подушил сигарету и обнял её.

— Я тебя не люблю, — выдохнула Дэни мне в шею и поцеловала в висок. — Я тебя обожаю. И, наверное, когда-нибудь убью. Но тогда я не буду знать, как мне жить дальше.

— Сделаешь из меня чучело и будешь любоваться.

Она засмеялась и щёлкнула двумя пальцами мне по лбу.

— Какой же ты дурак.

— Не спорю.

Я поцеловал её ответно губы, но Дэни увернулась в последний момент. Глаза у неё теперь горели озорно, словно предвкушая какую-то забаву.

— Ты мне расскажешь, где был этой ночью?

— Нет.

— Почему?

— Тебе не понравится мой рассказ.

— Мне всё равно. Я хочу знать.

— Нет.

— Ну, пожалуйста.

— Не начинай.

Дени резко выпрямилась, села на постели. Пелена возбуждения совсем сошла с неё. Да и оцепенение прошедшей ночи совсем отпустило. Я понял, что сейчас мы поссоримся.

И сколько бы усилий я ни приложил, Дэни не успокоиться, пока я не объяснюсь. Но я не хотел ей врать, а сказать правду не мог. Момент был упущен. Сейчас любой ответ приведёт к скандалу. Ровно к тому же приведёт и отсутствие ответа. Проще говоря, прежняя Дэни вернулась во всей красе.

Сейчас она станет разгуливать по комнате, ругаться, вспоминая все мои прежние грехи любого сорта, назовёт меня тираном и абьюзером, напомнит, что только ради меня вернулась в эту мерзкую страну, переехала в эту дурацкую квартиру у чёрта на рогах, а всё потому что любила меня, верила мне, вспомнит о Ляйсан, о том, как несколько месяцев боялась выйти из дома, потому что эта чокнутая могла появиться из ниоткуда, но даже это не идёт ни в какое сравнение с тем, что я учинил этой ночью, она чуть не сошла с ума, и прочее, прочее, прочее…

— Дэни, — сказал я, подходя к ней, — я устал от ссор. Очень устал.

— Тогда, может, начнёшь вести себя по-человечески?! — вспыхнула она мгновенно.

Ровный и спокойный тон никогда не помогал в такие моменты. Не помогал и ор. Вообще ничего не помогало. Ей нужно было излиться всем тем, что она трепетно лелеяла в душе долгое время — всю боль, все обиды, все недосказанности. И даже вспоминая всё это по трёхсотому кругу, ей не становилось легче.

— Дэни, — снова сделал я попытку заговорить, — нам надо расстаться.

Она замерла напротив меня с приоткрытым ртом, не знала, что сказать.

Я впервые озвучил это сам, первым. Прежде мы расставались лишь по её инициативе, и вдруг я озвучил то, что должна сказать Дэни. Даже не сказать, она должна прокричать мне это в лицо, уйти сей же миг, хлопнуть дверью и пропасть, гордо и величественно. Но теперь этот план был разрушен.

— Ты сейчас серьёзно? — спросила Дэни почти миролюбиво.

— Да.

— Прекрасно.

Она отвернулась на миг, а затем, будто что-то вспомнив, резко вскинула подбородок:

— У тебя кто-то есть?

— Нет.

— Ты врёшь.

— Нет.

— Ты врёшь! — закричала Дэни. — Иначе бы ты не сказал такого! Значит, у тебя кто-то есть! И ты с ней был этой ночью, так?!

— Нет.

— А где ты был?!

— Уже неважно. Сейчас не об этом речь.

— Об этом! Именно об этом! Именно поэтому ты меня бросаешь — из-за какой-то своей шмары!

— Дэни …

Я попытался коснуться её, она хлестнула наотмашь рукой, попав мне по скуле, и тут же стала торопливо одеваться — хватала какие-то вещи, натягивала их на себя, схватила мой мобильный вместо своего, бросила, в запале смахнула с кресла мои брюки, отпихнула их ногой.

И всё бормотала:

— Скотина!.. Сволочь!..

Я уже не пробовал её остановить. Дэни ушла. Я не понимал, куда она могла податься, где будет ночевать, ничего не понимал. Да и не хотел. Вместо понимания или хотя бы попытки что-то понять, я просто стал методично напиваться, глуша пронзительную боль в груди оставшимся после дня рождения вином.