Последний шанс Империи. Том первый · Глава 22 · ПРЕДАТЕЛЬСТВО

Глава 22 · ПРЕДАТЕЛЬСТВО

Воскресенье двадцать пятого декабря прошло в крепости не праздником, а рабочим днём, в который сменили часть караулов, наскоро отслужили в двух церквах и в лазаретном коридоре, а потом вернулись на свои места, потому что у японцев Рождества по русскому стилю не было, а одиннадцатидюймовая гаубица в чьих-то расчётах не различала, какое сегодня число. В это утро, впрочем, она и не стреляла, как не стреляла со среды; в кабинете Кондратенко об этом её молчании сказали одну фразу — «всё то же» — и вернулись к плану Северного фронта, на котором за последние сутки не появилось ни одной новой пометки.

В четыре часа пополудни на Тигровом хвосте появился Огнев. Он пришёл пешком, без денщика, в чужой шинели, выданной взамен прожжённой на горе, остановился в дверях и сказал басом, чуть тише обычного:

— Прибыл со смены, ваше высокоблагородие. Лыков сменил без замечаний.

— Сесть, Тихон Савельич. И есть.

Огнев сел, поел, подержал в руке кружку с чаем; у двери, уходя, на долю секунды дольше обычного задержал на лице Волкова взгляд и сказал, что завтра в роту обратно: шесть часов сна — большего не нужно. Волков кивнул, не остановив. В дверях шинель Огнева задела косяк так, как дёргают косяк у себя дома, не у чужого; и в этом маленьком жесте было больше дома, чем в самом доме.

Понедельник двадцать шестого прошёл так, как обычно проходит понедельник в крепости через четыре с лишним месяца после первого штурма и через две недели после последнего: серое небо, ветер с южных плеч без выстрелов, четыре посещения кабинета Кондратенко, два раза на новой линии у Самсонова, один — у Ржевского на старом фронте, где Волков впервые с одиннадцатого числа подержал в руке тёплый медный пыж. Ржевский, не поднимая бровей, сказал «Дмитрий Алексеевич, левая теперь чуть лучше пишет, чем правая, — могу обратно за вторую руку взяться»; Волков ответил, что не может, и поручик ответил «Понял», как говорят «понял» люди, которые на двадцатом году службы научились не спорить с теми, в ком слышат собственный регистр.

К десяти вечера Волков был у себя.

Семён ушёл к девяти к Тарасу, обещал не возвращаться раньше утра; печь натопил с запасом; чайник держал ту же низкую ноту, какую держал в Сочельник и в Рождество, и какую, по справедливости, должен был держать ещё столько ночей, сколько в этой осени их у крепости оставалось. Волков сидел у стола, лист Петряева сложен вдвое, тонкий лист сверху, перо в чернильнице; он успел написать в Нижегородскую губернию первый абзац — короткий, без пафоса, без «пал смертью храбрых», как он эти слова не переносил в той другой жизни и не собирался переносить в этой; «Ваш сын Александр Заёмский служил рядом с нами семь месяцев и был хорошим офицером», — было всё, что он позволил себе на сегодняшний вечер. Дальше слово не шло. Он положил перо. Поднял голову, бросил взгляд в окно, где между двумя фонарями на углу Тигрового хвоста стоял чёрный силуэт человека, не двигавшегося уже минут пять, и за эти пять минут успел подумать сразу две вещи: первая — что ему уже всё равно, как этого человека зовут, лишь бы он наконец перешёл улицу и стукнул в дверь; вторая — что внутри это «всё равно» обманывает, и что человеку, который стоит так долго перед чужой дверью в декабре, есть что в записной книжке себе пометить.

Стук был.

Тихий, в три удара, не казённый, не торопливый, не пьяный.

Семён ушёл; открыть Волков пошёл сам, поправив ремень, не глядя в зеркало.

— Извините за поздний час, — сказал гость, не сразу переступая порог, — я ваше высокоблагородие узнал по второму декабря. Если позволите — войду. У меня для вас разговор без свидетелей.

Он был молод, рыжеват, с веснушками, не сошедшими даже к декабрю, в шинели без видимых признаков грязи, в папахе с целым шнуром, в перчатках, надетых одновременно на обе руки, как умеют надевать молодые штабные офицеры. На боку — полевая сумка; в правой руке — закрытая записная книжка в чёрном коленкоровом переплёте, без тиснения, ладонного размера — та самая штабная книжка, какая в эту зиму выдавалась всем адъютантам штаба. Не пьян, не перепуган, не играет; напряжён, но не больше, чем напряжён всякий штабной, который пришёл с делом, на которое ему не велели приходить.

— Поручик Кравченко, — сказал гость, переступив наконец порог. — При штабе оперативной части. Сегодня был — по службе — в особняке его превосходительства начальника укреплённого района. Ваше высокоблагородие, я в записной книжке себе пометил. Слово в слово.

Имя это Волкову уже было знакомо: его называла Вера Алексеевна на ноябрьском приёме у мужа, мимоходом, через старшего брата по Цзиньчжоу, ровно так, как она называла имена в одном ряду с фамилиями, которые ей зачем-то нужно было показать. Тогда оно прошло мимо, как проходят имена, у которых пока нет лица. Сейчас лицо было.

— Сядьте, поручик, — сказал Волков. — Шинель снять не предлагаю, у нас здесь не теплее, чем у вас.

Кравченко не сел. Он положил папаху на угол стола, перчатки — на папаху, записную книжку — на перчатки, не открывая, и встал у стола ровно так, как стоят в штабе у карты: одна нога чуть впереди, тяжесть на пятку, обе руки опущены. И только после того, как он подобрал в этой позе ту маленькую дисциплинированную меру, которая, видимо, была у него единственным способом не сорваться, он начал говорить.

— Парламентёр, — сказал он. — Завтра, во вторник двадцать седьмого, у его превосходительства соберутся ещё трое. В среду двадцать восьмого, в семь утра, через Перепелинские ворота — подполковник Рейс, штаб района, второй офицер, переводчик-китаец, белый флаг. Маршрут — на японские позиции по дороге через Тифонтай. Полномочия — от лица гарнизона; письма за подписью его превосходительства. Содержание писем у меня в книжке слово в слово. По пунктам — пять. Если позволите, я зачту.

Волков молчал секунду — короткую, ровно ту, за которую он ещё успел внутренне сказать «стоп; не гнать», ту самую, которую за эти полтора года уже несколько раз себе говорил и которую, по собственному внутреннему счёту, имел право сегодня себе сказать ещё один раз. Потом он сел сам, движением, которым сел бы в кабинете у Кондратенко, и кивнул.

— Зачитайте, поручик.

Кравченко открыл записную книжку.

Записи у него были не штабным шаблоном с сокращениями, а собственным мелким ровным почерком; в свете керосиновой лампы Волков разглядел, что строки стояли в две колонки, и что во второй против каждой шла маленькая отметка — вертикальная чёрточка или галочка, — и эти отметки означали, какие слова Кравченко считал ключевыми. Он читал ровно, не повышая голоса, не глотая окончания, как читают штабные, у которых в первый год службы вытравливают всякую интонацию.

— Первое, — сказал он. — «Принимая во внимание совершенное истощение запасов, потерю старших начальников, болезнь и убыль гарнизона, безнадёжность дальнейшего сопротивления». Второе. «В интересах сохранения остатков гарнизона». Третье. «Предложить почётные условия, не позорящие достоинства русского оружия». Четвёртое. «Просить о беспрепятственном выходе войск с оружием и знамёнами». Пятое. «Срок переговоров — не свыше двух недель». Подпись — «Стессель». Внизу — две приписки, тоже его рукой: «о Совете обороны — не предупреждать», «ответственность принимаю на себя».

Он закрыл записную книжку.

Положил её обратно на перчатки на папахе.

В комнате стало слышно чайник; он держал ту же ноту.

— У меня к вашему высокоблагородию, — сказал Кравченко, и тут впервые за весь разговор у него дрогнула в правой ладони книжка, не сильно, ровно столько, сколько нужно было, чтобы Волков увидел, что молодой штабной уже минут пять держит себя в руке именно как в руке, — у меня к вашему высокоблагородию вот какое слово. Я не герой. Я просто знаю, что если Рейс доедет до японских позиций и подпишет что-нибудь, то через пару дней наш форт номер три тоже сдадут, а на форту номер три фельдфебелем — мой младший брат. Степан. Двадцати трёх лет. Один у матери. Я в крепости с июня. Я не хочу, чтобы Степана сдали так, как Стессель собирается сдать его и ещё десять тысяч человек к Рождеству по новому стилю. Это всё. Дальше — на вашем высокоблагородии.

Волков смотрел на него секунду или две.

Потом сказал:

— В записной книжке у вас — что ещё?

— Состав совещания, — ответил Кравченко без паузы. — Время. Помещение. Посуда на столе. Кто стоял у окна. Кто сидел у двери. Кто молчал. Кто вышел в середине. Я записывал, как меня учили. Если ваше высокоблагородие сочтут нужным — отдам книжку.

— Не отдадите, — сказал Волков. — Книжку оставите при себе. Если завтра до семи утра нам понадобится показать её Коменданту крепости, вы её ему сами покажете. Не я.

— Слушаюсь, — сказал Кравченко.

И в этом «слушаюсь» Волков услышал то, чего давно не слышал в штабных голосах: не служебную короткую готовность, а что-то другое, ровное, как у человека, который только что поставил на стол свою жизнь и удивился, что стол под ней не провалился.

— Поручик. Один вопрос.

— Слушаю, ваше высокоблагородие.

— Кто у его превосходительства завтра соберётся, кроме Рейса?

Кравченко взглянул на собственные ладони, как смотрит человек, проверяющий, не дрожит ли в них что-нибудь, потом поднял глаза.

— Полковник Рейс. Подполковник Никитин из инженерного управления района. Штабной офицер для особых поручений — без указания фамилии в моей книжке; я его лица сегодня не видел, видел только спину. И ещё один. Адъютант его превосходительства генерала Фока — поручик Водяга. Это всё.

Волков встал.

— Шинель не снимали, поручик. И славно. Сейчас выйдем. Тихо. До штаба дивизии — двадцать минут пешком, в двуколку садиться не будем, поедет одна двуколка для бумаг. По дороге не разговариваем. На углу Этажерной и Хлебной не оглядываемся. Если кто окликнет — отвечаю я. Согласны?

— Так точно, ваше высокоблагородие.

— И, поручик. — Волков задержал руку у замка. — Записная книжка у вас в правом кармане шинели или в полевой сумке?

— В сумке, — сказал Кравченко. — В сумке у меня — и она, и ещё две. Одна — служебный журнал, по штабу. Вторая — пустая. Я её взял на случай, если придётся вторую завести с этой минуты другим почерком.

Волков выждал ещё секунду.

— Молодец, поручик, — сказал он коротко, без выражения. — Шинель не расстёгивайте. Идём.

Они вышли в ночь.

На улице мороз стоял ровный, не злой; снег под сапогами не скрипел, а коротко продавливался; в воздухе пахло дровяным дымом из тех квартир, где ещё топили, и мёрзлым деревом из тех, где топить было уже нечем. На углу Тигрового хвоста и Этажерной за фонарём стоял часовой, узнал Волкова по шинели, козырнул, не двинувшись. Волков козырнул в ответ; Кравченко — тоже; обе фигуры прошли мимо, не сбавив шага.

Этажерная вывела их к укреплённому району не прямо, а наискось. Окна штаба района горели в одиннадцати местах. Семь окон было в субботу. Сейчас одиннадцать. От субботы до сегодня — двое суток. На угольной полосе у входа стояли уже не двое, а четверо, кучкой, плечом к плечу, один прикуривал у другого; Волков прошёл мимо, не повернув головы.

Штаб дивизии Кондратенко стоял за два квартала от района; в его двух нижних окнах горел тот же ровный жёлтый свет, который горел тут каждую ночь начиная с первого штурма. У крыльца — двуколка ротмистра-почтальона, две лошади. В прихожей на нижней вешалке висели две шинели и одна николаевская со светлым воротником: николаевской здесь не было давно, и Волков, увидев её, на секунду задержал взгляд. Николаевская принадлежала Звегинцеву. Поручик, по своей привычке, не вешал её в прихожей, а заносил с собой в комнату дежурного. Сегодня шинель висела на вешалке: значит, Звегинцев в кабинете и собирается там быть до утра.

— Ваше высокоблагородие, — сказал из-за дверного косяка дежурный казак, узнав Волкова. — Его превосходительство просили вас, как только.

— У него кто? — спросил Волков.

— Поручик Звегинцев, — ответил казак. — Один. С пяти часов.

Волков повернулся к Кравченко.

— Поручик. Сейчас войдём оба. Вы доложите по записной книжке, как сейчас докладывали мне. Не короче. Не длиннее. Если его превосходительство задаст вопрос — отвечайте тем словом, каким записано. От себя — ничего.

— Так точно, — сказал Кравченко.

Они вошли.

Кондратенко стоял у стола, в шинели, накинутой на плечи, без застёжки; на столе — общий план Северного фронта, поверх плана — записка дежурного по Перепелинским воротам с двумя подписями; справа, чуть дальше от керосиновой лампы, — раскладная походная койка, на которой одеяло сегодня было не натянуто валиком, а сбито на одну сторону, как сбивается одеяло у человека, который вставал ночью и, не подобрав за собой, тут же занялся другим. У северной стены, у второго стола, в тени стоял Звегинцев — без папки, с пером в правой руке, в той ровной неподвижности адъютанта, в которой за эти два месяца Волков научился различать столько оттенков, сколько другие различают в чужих интонациях. Сегодня поручик стоял так, как стоят люди, у которых рабочая ночь уже началась и до утра не кончится.

— Капитан, — сказал Кондратенко. — Кто с вами?

— Поручик Кравченко, ваше превосходительство. Адъютант штаба оперативной части. Сегодня вечером был в особняке его превосходительства начальника укреплённого района. У поручика — записная книжка и пять пунктов письма, готовящегося к отправке через Перепелинские ворота в среду двадцать восьмого в семь утра.

Кондратенко перевёл взгляд на Кравченко.

Выражение его лица не изменилось, но серый платок в правой руке прошёл от губ к карману дольше, чем обычно проходил, и Волков по этому маленькому замедлению, которому за последнюю неделю он успел научиться у человека, не желавшего этому учить, понял две вещи сразу: первая — Кондратенко знал, что что-то такое будет; вторая — он не знал, что это произойдёт сегодня.

— Поручик, — сказал Кондратенко. — Если вы, как я понимаю, пришли сюда не по приказу старшего по оперативной части, то скажите мне об этом сразу, чтобы я уже не задавал вам этого вопроса в течение ближайших двух часов. Я не стану записывать вашего ответа. Я прошу его для собственной ясности.

— Так точно, ваше превосходительство, — сказал Кравченко, не моргнув. — Не по приказу. По собственному решению.

— Хорошо, — сказал Кондратенко. — Зачитайте.

Кравченко открыл книжку и зачитал так же ровно, как читал четверть часа назад на квартире у Волкова: пять пунктов, две приписки, состав совещания, время, место, служебные подробности. Кондратенко слушал, не перебивая; рука с серым платком за всё это время не поднималась к губам ни разу — так, словно человек запретил себе на эти минуты ту маленькую привычку, которую обычно себе позволял.

Когда Кравченко закончил, в кабинете была пауза в полторы секунды.

Потом Кондратенко сказал, не повышая голоса:

— Звегинцев. Двуколку к крыльцу. Одну. Без штандарта. Денщика не брать. Сами останетесь. Если до пяти утра будут какие-нибудь сообщения с южного плеча или от Семёнова — отправляйте мне на квартиру Коменданта крепости. До пяти. После пяти — в зал штаба крепости.

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — сказал Звегинцев без интонации.

— Поручик Кравченко. Записную книжку — при себе. На квартиру не возвращаетесь. Здесь, в кабинете, ляжете на эту койку до пяти утра. Если ваше начальство в ночи начнёт вас искать, мне ваш сон не страшен. Я отвечу. Шинель снять. Сапоги — на ваше усмотрение.

— Так точно.

— Капитан Волков. Со мной.

Он надел шинель в рукав, не поправляя воротник, не говоря Звегинцеву ни одного из тех слов, которыми обычно прощаются у двери, и в дверях задержался на полсекунды — ровно на ту длительность, за которую успел, не оборачиваясь, добавить:

— Дмитрий Алексеевич. Папахи на улице не снимаем.

И вышел первым.

Звегинцев в дверях, подавая Волкову шинель в рукав, сказал тихо, так, чтобы Кравченко не слышал:

— Дмитрий Алексеевич. Если что — я буду здесь. До утра. Не закрываюсь.

Волков на эту секунду остановился. Он услышал в голосе адъютанта то, что слышал в ровном «капитан» в субботу в коридоре, и то, что в субботу ещё не прозвучало, а сегодня прозвучало, и прозвучало правильно — без напора, без знака. Он только взялся за рукав; этого Звегинцеву было достаточно.

— До утра, поручик.

И вышел.

В двуколке они ехали молча.

Лошадь шла шагом; ездовой сидел спиной, в башлыке; Кондратенко и Волков сидели рядом, плечо к плечу, у обоих на коленях по полевой сумке. Дорога от штаба дивизии в Старый город шла через китайский квартал, где ещё горели в открытых дверях лавок красные бумажные фонари — четыре, сегодня уже не пять, как в субботу. Двуколка прошла мимо, не остановившись.

— Дмитрий Алексеевич, — сказал Кондратенко, когда китайский квартал остался у них за правым плечом, и сказал это ровным своим голосом, тем самым, которым он умел в кабинете попросить чернил. — Я пойду первым. Вы войдёте через минуту после меня. Меня пропустят без доклада; вас — со мной. В кабинете будем втроём: вы, я, его превосходительство Константин Николаевич. Адъютантов мы попросим выйти. Я скажу о парламентёре. Вы будете молчать. Если Константин Николаевич спросит вас — отвечаете коротко: «По службе, ваше превосходительство, был в кабинете в момент доклада поручика Кравченко». И всё. Ни одной даты в речи быть не должно. Ни одной фамилии, кроме Рейса. Ни одного намёка ни на что, кроме пунктов письма и состава совещания. Вы поняли?

— Понял.

— И ещё, — сказал Кондратенко, не глядя на Волкова. — Если Константин Николаевич мне откажет, мы выйдем оба и поедем обратно. Я в эту ночь не буду ставить его в положение начальника, который соглашается под нажимом ротного офицера. Я приду к нему сам, как старший Начальник пехотного гарнизона, с уставом в кармане, и я сделаю это так, чтобы он мог сказать «нет» и не уронить ничего. Если он скажет «нет», мы поедем обратно, и в шесть утра я лично выеду к Перепелинским воротам и встану там сам.

— Понял, — сказал Волков.

В Старом городе двуколка остановилась у дома с двумя ровными ступенями и одной казённой жестяной табличкой; в двух нижних окнах горел свет — ровный, ламповый, не вечерний, а такой, какой жгут в кабинете, где сидит человек, у которого по службе ночь рабочая. Жандарм у двери узнал Кондратенко по фуражке; Кондратенко поднял руку — короткое «не докладывайте» — и прошёл мимо. Волков выждал минуту по часам, подошёл сам; жандарм пропустил без слова. В прихожей адъютант Смирнова, молодой капитан в очках, стоял у двери в кабинет; Волков по недописанной бумаге у него в правой руке и по тому, как левой он застёгивал воротник, понял, что капитан только что встал.

— Ваше высокоблагородие, — сказал капитан в очках. — Его превосходительство велели вас.

Кабинет Смирнова Константина Николаевича в Старом городе Волков увидел впервые. Он был такой же сухой, как сам Смирнов: два штатных плана крепости и крепостного района на стене, без рам, прижатые узкой деревянной рейкой; запертый железный шкаф у северной стены — секретный архив; стол простой, тёмный, с одной чернильницей в центре и парой подсвечников по краям; иконы Спаса в углу, рядом — лампадка с ровным неподвижным огоньком; никакого запаха табака. У стола, в полной форме, застёгнутой до последней пуговицы, стоял генерал-лейтенант Смирнов: средний рост, сухой, подтянутый; светлые внимательные глаза; ни одной складки на мундире. Кондратенко стоял у стола напротив; адъютантов не было.

— Капитан, — сказал Смирнов, увидев Волкова, и сказал это коротко, без улыбки, без жеста, без шага навстречу. — По службе?

— По службе, ваше превосходительство. Был в кабинете его превосходительства Романа Исидоровича в момент доклада поручика Кравченко.

— Хорошо, — сказал Смирнов. — Стойте у стола. Молчите. Роман Исидорович, прошу.

Кондратенко поправил рукав и заговорил.

— Константин Николаевич, — сказал Кондратенко, и в этом «Константин Николаевич» Волков услышал тот самый ровный, не повышенный, не штабной, не салонный регистр, который в крепости, кажется, слышали только два человека и который сегодня впервые звучал не в субботнюю передышку, а в рабочую ночь. — Я пришёл к вам ночью и без бумаги. Если бумага вам понадобится, мы её сейчас составим. У меня сведения от штабного офицера, заслуживающего полного доверия по делу второго декабря, о том, что в среду двадцать восьмого декабря в семь часов утра через Перепелинские ворота крепости намерен выехать полковник Рейс с письмом к командующему японской армией, и письмо это, по составу своих пяти пунктов и двух приписок, есть предложение о капитуляции. Подпись на письме — его превосходительства Анатолия Михайловича. Совет обороны об этом не предупреждён.

Смирнов слушал, не моргая.

Когда Кондратенко закончил, генерал-лейтенант сказал, помолчав не больше секунды:

— Содержание письма, Роман Исидорович.

Кондратенко повернул голову.

— Капитан, — сказал он Волкову. — Поручик Кравченко в кабинете моём остался. У меня в записи нет. Изложите по памяти. Только пять пунктов и две приписки. Состав совещания — после.

Волков сделал маленький шаг к столу. Он не открывал записной книжки — её у него не было; он повторил пять пунктов и две приписки тем же ровным тоном, каким Кравченко читал их полтора часа назад, и не пропустил ни одного слова, в том числе того, которое из дисциплины не позволил себе пропустить: «о Совете обороны — не предупреждать».

Когда он закончил, Смирнов молчал ещё секунды три. Потом он сделал в сторону стены, на штатный план, короткий жест — не указательный, а собирающий, как обычно делают у карты, — и сказал:

— Роман Исидорович. По уставу у меня в этом кабинете один документ, который сегодня имеет значение, — Положение об управлении крепостями от пятнадцатого сентября девятьсот первого года. Я его читал в эту неделю четыре раза. Я прошу вас изложить мне ваши соображения по букве этого Положения. Без бумаги. Я слушаю.

Кондратенко поднял голову.

В третий раз за вечер серый платок не дошёл до губ; на этот раз — потому, что был в кармане, и Кондратенко, видимо, сознательно его туда вернул, чтобы рукой быть свободным.

— По статье пятьдесят шестой, — сказал он, ровно тем профессорским голосом, каким в учебном поле в октябре девятьсот третьего объяснял Волкову устройство Северного фронта, — с объявлением осадного положения в крепости учреждается Совет обороны под председательством Коменданта крепости. Совет учреждён. Состав по этой же статье собран, с поимённой росписью у Начальника Крепостного штаба. По статье пятьдесят седьмой, Совет собирается по распоряжению Коменданта; ответственность за оборону крепости лежит лично на нём. Для него необязательны мнения и заключения Совета. Это — буква. Под этой буквой подписан мой собственный рапорт от пятого июня.

— Так, — сказал Смирнов.

— По статье шестидесятой, — продолжал Кондратенко, — Комендант крепости, принимая самые строгие меры, чтобы неприятель не имел сношения с кем-либо из жителей крепости или гарнизона, и сам, без особой крайности, не должен иметь таких сношений; в случае неизбежности переговоров Комендант никогда не выходит лично из крепости и ведёт их через офицеров испытанной твёрдости и преданности. По статье шестьдесят первой, Комендант обязан отвергать с твёрдостью всякие предложения неприятеля. Я не цитирую вам этих статей, Константин Николаевич, я их вам напоминаю, потому что в крепости их сегодня помнят два человека — вы и я, — и потому что, по букве этого Положения, единственный человек, имеющий право отправлять или не отправлять парламентёра от лица гарнизона, есть Комендант крепости. А Комендант крепости — вы.

Смирнов смотрел на него.

— Анатолий Михайлович, — сказал он спокойно, — есть начальник Квантинского укреплённого района. По командной вертикали действующей армии он надо мной. Это правда.

— Это правда, — сказал Кондратенко, не повышая голоса. — Но в крепости, Константин Николаевич, есть ещё одна правда — её правда. По букве Положения, начальник укреплённого района не есть Комендант крепости, и в крепостных вопросах не он распоряжается Советом обороны и не он ведёт сношения с противником от имени её гарнизона. Если в среду двадцать восьмого подполковник Рейс выйдет за Перепелинские ворота с подписью Анатолия Михайловича на пакете, то по букве это будет не парламентёр крепости, а парламентёр частного лица.

Он коротко пристукнул пальцем по краю стола.

— А статья шестьдесят четвёртая уже говорит не о власти, а об ответственности.

Смирнов посмотрел на план на стене.

Не на крепость на нём, а на ровный край верхней рейки, держащей бумагу прижатой; смотрел секунды две, как смотрит человек, проверяющий, сходится ли в его собственной голове тот ряд, который он сейчас выложил, или не сходится; потом перевёл взгляд обратно на Кондратенко.

— По уставу, Роман Исидорович, иначе я не имею права. По статье пятьдесят седьмой решение Совета для меня необязательно. Это правда. Но обходить Совет в вопросе сношений с противником — не моё право, и не право начальника района. По статье шестьдесят первой я обязан отвергать. По статье шестидесятой я не должен. Совет соберём.

Он повернулся к двери, потом вспомнил, что адъютантов в кабинете нет, и, не поворачивая головы, сказал — не громко, не тихо, рабочим голосом Коменданта:

— Сегодня, в полтретьего ночи, поднимаем штаб. С четырёх часов до шести утра адъютанты Крепостного штаба и ваши, Роман Исидорович, разносят предписания членам Совета: Начальник Крепостного Штаба, начальники Артиллерийского и Инженерного управлений, старший Начальник пехотного гарнизона — это вы; начальники Отделов обороны — по сухопутному и приморскому. По моему усмотрению — Крепостной Интендант и Крепостной Врач. Заседание — в шесть тридцать в зале штаба крепости. Сами предписания пишутся за моей подписью. Капитан, — Смирнов перевёл взгляд на Волкова, — у вас имеется иное распоряжение от Романа Исидоровича на эту ночь?

— Распоряжение поручается, ваше превосходительство, — ответил Кондратенко за Волкова. — К Перепелинским воротам — приказ начальнику караула. Задержать любых парламентёров, в любой форме, в любое время до получения постановления Совета обороны. Приказ — за моей подписью, как старшего Начальника пехотного гарнизона. Капитан — мой посыльный.

— Хорошо, — сказал Смирнов. — Я подпишу его тоже. Над вашей подписью. И поставлю печать Коменданта крепости. У ворот ваше высокоблагородие постоянно не нужно. Один раз — приказ, под расписку начальника караула, вернётесь.

— Понял, ваше превосходительство, — сказал Волков.

— Капитан, — сказал Смирнов, и впервые в его голосе появилась та маленькая сухая нота, которая в нём, видимо, заменяла теплоту. — На обратной дороге — не оглядываться.

— Понял.

Смирнов сел за стол.

Достал из левого ящика лист штатной формы с типографским заголовком «Управление Коменданта крепости Порт-Артур»; макнул перо; написал четыре строки, не колеблясь; промокнул их зелёным сукном промокателя; перевернул лист и написал ещё две строки на обороте; промокнул; подписал; протянул лист Кондратенко.

Кондратенко положил поверх лист со своим заранее заготовленным приказом — Волков мельком увидел его в полевой сумке Кондратенко ещё на двуколке, — добавил свою подпись над подписью Смирнова, поставил день и час, протянул оба листа Волкову.

— Капитан. Двуколка одна, ездовой — мой. До Перепелинских ворот — двадцать минут. Под расписку начальнику караула. Возвращение — сюда. Если по дороге кто-нибудь, кому хватит ума и наглости остановить ваше высокоблагородие, остановит, — отвечать одной фразой: «По распоряжению Коменданта крепости. Препятствующие — будут отвечать перед судом по статье шестьдесят четвёртой Положения». Понял?

— Понял, — сказал Волков.

— Идите, — сказал Смирнов. — Да, и капитан. — Он не поднял головы; его рука уже выводила на новом листе следующее предписание. — К семи утра — Совет должен высказаться. Если до семи Совет не выскажется, дальше идём мы оба, лично, к воротам. Я, Роман Исидорович и вы. Это я говорю не вашему превосходительству, а вам. Чтобы вы поняли, на каком расстоянии от наших трёх подписей стоят сегодня тридцать тысяч человек гарнизона.

Волков козырнул.

К двум часам ночи он был у Перепелинских ворот.

Караул стоял по уставу — четверо нижних чинов, начальник караула — поручик из стрелкового полка, фамилия которого Волкову ничего не говорила; в караульном помещении горела одна керосинка с прикрученным фитилём, на столе лежали две записные книжки и винтовка с примкнутым штыком, прислонённая к стене; в углу — печь, едва тёплая. Поручик увидел Волкова, выпрямился, козырнул; его лицо в свете керосинки было ровным, не сонным.

— Капитан Волков, двадцать пятый Восточно-Сибирский стрелковый, — сказал Волков. — К вашему высокоблагородию — приказ начальника пехотного гарнизона генерал-майора Кондратенко, утверждённый Комендантом крепости генерал-лейтенантом Смирновым. Прошу прочесть.

Поручик прочёл. Глаза его при чтении не дрогнули; рука дрогнула только тогда, когда он перевернул лист и увидел печать Коменданта в правом нижнем углу. Печать стояла свежая. Чернила сухие. Поручик прочёл оборотную сторону. Поднял глаза.

— Под расписку, ваше высокоблагородие?

— Под расписку.

Поручик достал свою записную книжку — не штабной коленкор, а простую, кожаную, с потёртым корешком, такую, какие в стрелковых полках выдавали унтерам, и которую этот поручик, видимо, носил с прежней службы, — и расписался коротко, твёрдо. Волков снял копию приказа с собственной печатью «по образцу», оставил на столе; оригинал забрал. На плечо поручика он не положил ладонь; не обнял; не сказал лишнего слова. Сказал только:

— Поручик. До получения постановления Совета обороны — никого. Ни в одну, ни в другую сторону. Если придёт кто-либо с устным распоряжением иного содержания, на словах или на бумаге другого образца, — отказать, ссылаясь на распоряжение Коменданта крепости. Кто настаивает — задержать. Два нижних чина в подкрепление — пошлю утром от штаба дивизии. Ваше высокоблагородие меня поняли?

— Понял, ваше высокоблагородие.

— Как фамилия?

— Поручик Лебедев, ваше высокоблагородие.

— Запишите себе на сегодняшнюю ночь, поручик: вашу фамилию потом будут помнить не за караул, а за отказ открыть ворота.

Лебедев глянул на него секунды две, потом коротко сказал:

— Понял.

Двуколка обратно в Старый город прошла те же двадцать минут. На углу китайского квартала горели уже три фонаря из четырёх. На углу Этажерной и Хлебной кто-то очень коротко мигнул лампой за окном, как мигают, чтобы дать знак — но не Волкову; на Этажерной у штаба укреплённого района на сей раз окон горело четырнадцать.

Четырнадцать.

Волков глянул на них без задержки, не считая повторно; для одного раза в эту ночь четырнадцать было числом, которое не нужно было запоминать в кармане, потому что оно легло в голове ровно само.

В кабинете Смирнова в третьем часу ночи стало тесно.

Адъютант в очках уже не сидел за маленьким столом в прихожей, а сидел за большим в кабинете Смирнова, у северной стены, и писал предписания в одну строчку; рядом, у такого же маленького стола, сидел Звегинцев — приехавший от Кондратенко с пятью бланками штаба дивизии, — и тоже писал. Кондратенко стоял у плана; Смирнов — у себя за столом, в одной только белой сорочке под кителем, потому что в кабинете стало душно от двух керосинок и трёх дышащих рядом людей. Печь к этому часу натопил денщик, имени которого Волков не узнал.

Списки лежали на столе двумя стопками: левая — список членов Совета обороны по статье пятьдесят шестой; правая — адреса, на которые предписания нужно было разнести в ближайшие два часа. У левого края лежал план крепости с пятью пометками тонким карандашом — пять домов, в которые сейчас стучали или будут стучать.

— Дмитрий Алексеевич, — сказал Кондратенко, увидев Волкова в дверях. — Расписку.

Волков положил её на стол.

— Принят. Лебедев, стрелковый полк. Понял, ваше превосходительство, без переспрашивания.

— Хороший, — сказал Кондратенко коротко. — Звегинцев, в журнал.

Звегинцев записал.

— Капитан, — сказал Смирнов, не поднимая головы, — сядьте у второго стола. Возьмите перо. Будете переписывать предписания набело. Почерк ваш мне известен по докладной записке от ноября; он годится. На предписаниях — подписи мои. На описи — ваши. К пяти утра все шесть бумаг должны быть в руках адъютантов.

— Понял, ваше превосходительство.

С трёх до пяти он писал.

Это была та работа, к которой он давно не подходил руками — переписывание начисто чужих формулировок одинаковым уставным почерком с правильным наклоном, без помарок, без капель чернил, без ускорения к концу строки. Рука втянулась за десять минут; правое плечо к четвёртому часу заныло на старой полосе, к которой он за последние два года привык как к погоде; к половине пятого спина стала уставать. Он сидел ровно; считал в голове не строки, а отдельные слова — те, которые нельзя было пропустить: «учреждённый», «председатель», «Совета обороны», «по статье пятьдесят шестой», «надлежит явиться к шести часам тридцати минутам утра двадцать восьмого декабря в зал заседаний штаба крепости».

В пять утра адъютанты разошлись. Адъютант Смирнова — пешком, пять домов в Старом городе. Звегинцев — на двуколке от штаба дивизии, четыре дома: один в верхнем городе, один у пристани, один — в одном здании со штабом укреплённого района (предписание начальнику Артиллерийского управления; самое неприятное из четырёх), и один — в гостинице «Звезда», где жил исполняющий обязанности начальника Инженерного управления. Звегинцев, надевая в прихожей шинель, на секунду поднял глаза на Волкова и сказал — тихо, как сказал бы человек, у которого «Дмитрий Алексеевич» уже было не открытым хвостом, а рабочей мерой:

— Дмитрий Алексеевич. Если в гостинице «Звезда» меня задержат — я знаю, что делать.

— Знаю, поручик. Удачи.

Звегинцев надел шинель в рукав через одно усилие правого плеча и вышел. Двуколка отъехала.

В половине шестого Смирнов застегнул китель до последней пуговицы. Кондратенко поправил рукав. Адъютант в очках сложил оставшиеся бумаги в две полевые сумки. Денщик принёс на жестяном подносе четыре стакана горячего, не сладкого чая. На столе у Смирнова рядом с чернильницей лежал маленький жестяной поднос с шестью свежими гербовыми сургучными печатями: одна — Коменданта крепости, пять — крепостных Управлений и Штаба; и ещё одна, отдельно, под левой рукой, — печать Совета обороны, чтобы не путать.

К шести двадцати в коридоре уже звучали голоса; адъютант Смирнова раздавал каждому копию предписания и план зала заседаний; Смирнов поправил воротник, поднял со стола печать Совета обороны, переложил её в карман кителя и вышел первым.

Зал был длинный и узкий — обыкновенный штабной зал крепости в I классе по штатному табелю, какой Волков увидел впервые: длинный стол посередине, накрытый зелёным сукном; по обе стороны — двенадцать стульев; во главе — высокое председательское кресло с небольшим резным гербом на спинке; за креслом, на стене, общий план крепости и подробный план атакованной части, на которой Волков в первую секунду различил линии Высокой и Перепелиной; правее — карта окрестностей; на отдельном маленьком столике у боковой стены — два тома в чёрной коже с тиснением «Журнал хода обороны» и «Общий журнал военных действий», те самые два журнала, о которых в статье пятьдесят восьмой Положения сказано, что они должны находиться в помещении Совета. Свечи в трёх трёхсвечниках на стене; одна керосиновая лампа на боковом столе у писаря; в окнах ещё ночь.

В шесть двадцать пять Волков был в зале.

Он не входил в Совет — не имел никакого права в нём говорить и не собирался; его позвал сюда Кондратенко не для слова, а чтобы он услышал то, что в этом зале сегодня будет сказано, и запомнил, как слышат и запоминают офицеры по особым поручениям, у которых в кармане нет ни одной бумаги, дающей право входить в зал, кроме негромкого слова Кондратенко: «Со мной». Волков встал у боковой стены, у двери, не на виду.

В шесть двадцать восемь в зал вошёл Смирнов. Он подобрал мундир рукой, сел в председательское кресло; по правую руку от него сел Кондратенко; по левую — Начальник Крепостного штаба, перед которым уже лежал раскрытый секретный журнал — тот самый особый журнал по статье пятьдесят седьмой, в который Начальник Штаба обязан вписывать рассуждения и заключения Совета. По правой стороне, ровно по очереди, садились: Начальник Артиллерийского управления, Начальник Отдела сухопутной обороны, в самом конце — Крепостной Интендант. По левой — исполняющий обязанности начальника Инженерного управления (поднятый Звегинцевым в пятом часу из «Звезды»), Начальник Отдела приморского фронта, в конце — Крепостной Врач. Семеро по статье пятьдесят шестой и двое по усмотрению Коменданта; девять человек за зелёным сукном; ни одного лишнего стула.

Смирнов глянул на часы в правом верхнем углу зала. Их стрелка стояла на шести двадцати девяти.

Адъютанты вышли. У двери остались двое жандармов крепостной формы. Дверь закрылась.

Волков посмотрел на свои часы.

Шесть тридцать.

До семи утра — тридцать минут; до Перепелинских ворот в эти тридцать минут — поручик Лебедев и копия приказа Коменданта крепости с двумя подписями и одной сургучной печатью; до зала, в котором сейчас должны были высказаться девять человек, — закрытая дверь и ровный жёлтый свет трёх свечей по стене.

К семи утра Совет должен высказаться.

Или они трое — Смирнов, Кондратенко и он — поедут к воротам сами.