Глава 40
Кузнечик:
«Нищему собраться — только подпоясаться», — говорила когда-то мама. Багаж Кузнечика в поездке был скромен, хотя и чуть обширней пояска. Если уж совсем честно, то прибедняться не стоило. Кое-какой багаж в дальнюю дорогу у него был. Холщовый мешок с имуществом. Мешочек с имуществом ценным. И совсем малую мошну, можно сказать секретное хранилище, с не просто важным — криминальным содержимым.
Вообще-то, найдут при любом обыске. Откроют мешок, развяжут мешочек, нащупают. Но Кузнечик здраво рассуждал, что его попутчики — не те люди, что в первую же ночевку пойдут рыться в его багаже. Ну и на заставах избавят от досмотра: все же путешествует воеводский сын со своими людьми. Шансов, что обыщут, останься он в Верхотурье, было больше.
Авраам Федорович — Кузнечик и вслух, и мысленно только так именовал воеводского сына — следил за сборами. Кузю не привлекал, так что в прощальные дни-часы хватало времени для подведения итогов пребывания в этом прежде незнаемом уральском городе.
Подведения итогов, как и прочие раздумья, проходили на ходу или стоя. Кузя по-прежнему старался не сидеть. «Дело-то забывчиво, а тело-то заплывчиво», — помнил и эту мудрость. Ну да, подзабылось-подзаплылось, хотя, конечно, как в тот день, ему прежде ни от хозяина, ни от хозяйки не попадало.
Спасибо отцу Тихону. Верно, истошные Кузькины вопли донеслись до воеводских палат сквозь крепко притворенные ставни. Священник вышел, унял разошедшегося исполнителя:
— Довольно будет. Малый смышленый, понял уже.
«Смышленый малый» поднялся всхлипывая, натянул, что полагается, и уныло уставился в пространство. Идти на двор Тита ох как не хотелось.
— Ответствуй, отрок, — вопросил поп сурово и участливо, — много ли у хозяина украл?
— Поч… почти ничего, — сквозь слезы ответил Кузьма, — только продавал снадобья по своей цене.
— Негоже тебе в той грешной семье обретаться, — подумав, сказал священник. — У меня заночуешь, а дальше решим.
***
Перед тем как покинуть воеводский двор, Кузька дал подробные показания про Марматона, уже почти без слез, но под запись. Узнал позже, что воевода решился на следующий день задержать негодяя.
Увы, Марматон, вполне вероятно, что предупрежденный, покинул Верхотурье за полдня до обыска. Уехал с двумя слугами, оставил мальчишку, который топил печь, зажег свечу на подоконнике — всеми силами показывал, что хозяин дома.
Хоть отъезжал спешно, но никаких особых улик обнаружить не удалось, о чем воеводе и доложили. Мальчишку, как узнал Кузя, звали Петькой. Петр на воеводском дознании уже не строил из себя таинственного злодейского подручника.
Лил слезы, рассказывал, какой у него хозяин страшный, вот только чернокнижничал и зелья составлял, всегда крепко запершись. И ничего-то он, Петька, особо и сугубо рассказать не может.
— По уму на дыбу надобно бы, — вздохнул воевода, — да тут, как и с тем мальцом, правда по соплям видна.
Судьбу мальчишки определили так: отправили на воспитание к Титу Григорьевичу, раз он работника лишился. Что касается Кузнечика, его нежелание остаться на прежнем дворе идеально совпало с нежеланием хозяина. Петьку сопроводил стрелецкий десятник, он же проследил, чтоб Кузя унес со двора свои пожитки. Дело странное и приятное: пока негодник отсутствовал, его уголок не обыскали и скромное имущество не расхитили.
Среди прочего попался мешочек с тремя спрятанными полушками — не успел присоединить к разоренному кладу. Вот и весь заработок.
Одно радовало — грозный Марматон самоудалился. Не радовало другое. По городу стало не пройти. Бабы, даже избежавшие серьезных ожогов, обзывали Кузю бесенком. Гоняли метлами и ухватами. Егорка и Гришатка, пушкарские дети, были беспощадно поколочены отцом и мачехой за то, что водились с «колдуном». И теперь пытались сами поколотить Кузю. Хоть на торг не ходи!
Так что потерял Кузнечик не только финансовый капитал, но и социальный. Хорошо, лишь среди простонародья.
А вот отец Тихон по-прежнему уважал его как знатока счетных наук. Правда, всерьез исповедовал. Тут Кузнечик даже не краснел: он ведь и вправду волховством не занимался, а уточняющих вопросов насчет сребролюбия и связанных с ним махинаций священник не задавал.
Еще удавалось общаться с воеводскими детьми и оболганным немцем. Спасибо, тот не сердился. Кузя поболтал, послушал и пришел к неожиданному выводу: похоже, немец вовсе не был инициатором большинства новинок. Да и старший боярыч Василий… странновато реагировал.
А вот младшие постоянно обсуждали то педальную приспособу для стирки, то удавшийся урожай картофеля, как будто они и внедрили этот овощ. Показалось или нет, прозвучало слово «институт».
Загадка! И еще Авраам и Прасковья кого-то напоминали. Вот только как вспомнить-то…
С воеводскими детьми Кузнечик встречался не просто так. Возникла у него мысль благодаря благодетелю отцу Тихону.
— Ты, отрок, моего Михайлу уже научил всему, чему мог. Вижу, в городе этом житья у тебя совсем нет. Воевода хочет сына младшего в Москву отправить. Поезжай с ним, может, там пригодишься.
Видимо, был предварительный разговор протопопа с воеводой. Поэтому Абраша не возражал. Побеседовал с Кузей о математике. Пришлось выдать очередную враку о годовом услужении зодчему в другом городе, мол, обрусевший немец именно так, в столбец, и вычислял, а он, Кузьма, запомнил.
Брат и сестра переглянулись с недоверием. Будто что-то хотели сказать. Промолчали и лишь велели готовиться к поездке.
Пришлось внести ясность в Кузин социальный статус. «Сирота без роду-племени» — не годится. Кузьма дал на себя кабальную запись.
В прежнем мире бы возмутился: в холопы зачислили! Здесь понимал, как важно быть слугой-клиентом важного лица. В Москве, конечно, холоп верхотурского воеводы мало что значит, но лучше бродяги.
Да и добрые дети уговорили отца, чтобы в записи уточнили: Кузьма, сирота, взят в «большие холопы», для чистой или надзорной работы.
Кузнечик проследил, чтобы в кабальной записи было зафиксировано отчество «Николаевич». Пусть так его в городе называли лишь пушкарские дети, все равно, может, доживет и до того, что уважительно обращаться к нему будут и те, кто повыше статусом. Думал назваться «Тихоновичем» из уважения к протопопу, но все же решил сохранить отчество из прежней жизни — так будет проще.
Последние часы пребывания в Верхотурье Кузя почти не запомнил. Кроме одного эпизода. Важного, можно сказать, знакового.
На всех городских огородах велись обычные осенние труды. Среди прочего сжигали всё, что не годно как утеплитель или что не съест скотина.
Один из тлеющих костерков и заставил Кузнечика решиться.
Издали посмотреть на него — ну подошел паренек к убогому огоньку, присел, шевелит руками — верно, греет длани.
Но Кузя в тот вечер не просто шевелил. Достал заветный мешочек, развязал. Трижды оглянулся, разгладил ненужный бумажный лист. И движением, памятным с юности, сыпанул на него из мешочка.
Как ему нелегко досталась эта добыча! Зайти в дом Марматона на рассвете, когда люди особо деловиты и не наблюдательны. Пройтись со страхом по скрипучим половицам. И в одном из сундуков обрести сокровище, о котором мечтал полгода.
Перед тем как закурить папироску, кинул в огонь еще зеленой листвы ради белесого дыма. Под рукой — кувшинчик с мятно-хвойным полосканием. Между прочим, сам предложил Аврааму Федоровичу. Мол, раз зубного порошка нет, надо бы внедрить такую гигиеническую привычку, а он у бабки-травницы подсмотрел.
Ну всё, еще раз оглянуться. И затянуться.
Чуть-чуть побаливало место, которое он старался не использовать для сидения. Вспомнил про батоги и кнут за первые две курительные попытки и ссылку с рваными ноздрями за третью.
Жуть. Но разве повод отказать себе в удовольствии?
И Кузнечик выпустил дымок, стараясь вплести его в дым, лениво поднимавшийся от костра.