Глава 11 · «Блюдо, которого нет в меню»
Я готовила обед два часа.
И выбрала самое простое, что могла придумать. Куриный бульон. Прозрачный, золотистый, с морковью и веточкой тимьяна. Блюдо, которое варят больным детям и уставшим старикам. Блюдо, которое говорит не «посмотри, какой я мастер», а «я здесь, я рядом, выпей и станет легче».
Простое блюдо для непростого эксперимента.
Два часа ушли не на готовку, а на то, чтобы собраться с духом. Я стояла у плиты, помешивала бульон, смотрела, как мелкие пузырьки поднимаются со дна и лопаются на поверхности, и пыталась решить: смогу ли я это сделать? Не технически, ведь я могла вложить магию в еду с закрытыми глазами. А эмоционально. Смогу ли я снять последний фартук, последнюю защиту, последнюю ложь о том, что «это просто работа», и положить на тарелку то, что чувствую на самом деле?
Не «абстрактный уют». Не ностальгию, не радость, не покой.
А конкретное, личное, адресное: «Рина Соларис любит Морвена Валькера. Вот так. Вот настолько. Вот этими руками, этим сердцем, этими дурацкими веснушками».
Лейра назвала это «персональным эмоциональным маркером». Красивый термин. Научный. Звучит солидно и безопасно, как будто речь идёт о лабораторном опыте, а не о том, что я собираюсь вывернуть душу наизнанку и подать её в тарелке с бульоном.
— Ты точно хочешь это сделать? — спросила Лейра, заглянув на кухню за час до обеда.
Она принесла усиленный восстановительный отвар: двойную порцию, в склянке побольше. Запах был настолько чудовищным, что Грим, который мог спать даже под грохот кузнечного молота, проснулся у порога, чихнул и ушёл в другой конец коридора.
— Точно, — ответила я.
— Ты понимаешь, что он почувствует всё? Не намёк, не тень, не «призрак аромата». Всё. Целиком.
— Понимаю.
— И ты понимаешь, что проклятие может отреагировать непредсказуемо? Мы не знаем, как «Пустота» поведёт себя при контакте с адресной эмоцией. Может пропустить. Может заблокировать. Может… — Лейра замялась, — ударить в ответ. По тебе.
— Понимаю.
— И всё равно хочешь попытаться?
Я посмотрела на неё. На её тонкое лицо, на тёмные глаза, в которых тревога пряталась за привычной колючестью.
— Лейра, у меня утром сгорели три кастрюли каши, потому что я не могу думать ни о чём, кроме него. Три кастрюли. Овсянки. Если я не сделаю это сейчас, завтра сгорит кухня, послезавтра — замок, а через неделю я подожгу весь континент, потому что мои эмоции бесхозные и неуправляемые, и единственный способ взять их под контроль — это, наконец, направить туда, куда они рвутся. К нему.
Лейра молчала секунд пять. Потом вздохнула, поставила склянку с отваром на стол и сказала:
— Я буду за дверью столовой. Если что-то пойдёт не так, кричи.
— А если я не смогу кричать?
— Тогда пусть кричит Грим. У него это хорошо получается.
Она ушла, и я осталась одна. С бульоном, с кастрюлей, с выбором, от которого зависело… ну, наверное, всё.
Хельга наблюдала за мной молча, с профессиональным интересом мясника, изучающего новую породу скота. Она не знала деталей: я не рассказывала ей ни о резонансе, ни о персональных маркерах, ни о том, что собираюсь влить в куриный бульон содержимое собственного сердца. Но Хельга была поваром с тридцатилетним стажем, и она чувствовала, что сегодня на кухне происходит что-то необычное, как старый моряк чувствует шторм за час до первого раската грома.
— Ты по-другому стоишь, — сказала она наконец, когда я в третий раз проверила температуру бульона, хотя температура была идеальной ещё двадцать минут назад.
— Как это?
— Ровнее. Тише. Обычно ты мечешься по кухне, как воробей в бане, болтаешь без остановки и размахиваешь руками. А сейчас стоишь, молчишь и смотришь в кастрюлю, будто в ней ответы на все вопросы мироздания.
— Может, и ответы, — пробормотала я.
Хельга хмыкнула, но больше ничего не сказала. Только положила мне на плечо руку: тяжёлую, широкую, пахнущую луком и честным трудом, и сжала. Коротко, крепко.
Я накрыла её ладонь своей. Секунду мы стояли так, а потом Хельга убрала руку, буркнула «давай, мастер» и ушла рубить капусту с таким остервенением, будто капуста лично ей задолжала.
Берта из своего угла подняла голову, посмотрела на меня выцветшими глазами и сказала: «В наше время в бульон клали больше соли.» Потом помолчала и добавила тише, почти нежно: «Но и любви клали не меньше.»
У меня защипало в носу. Старая ведьма. Всё видит, всё понимает, и прикрывается своей репой, как щитом.
Без пятнадцати два я положила ладони на край кастрюли, закрыла глаза и начала.
Сегодня все было по-другому. Раньше я тянулась к эмоциям, как к полке со специями: брала нужную, отмеряла количество, вкладывала. Контролируемо. Профессионально. Аккуратно. Корица — тепло. Шафран — радость. Розмарин — память. Каждая эмоция была в дозировке, и каждая на своём месте. Сейчас я не тянулась. Просто открыла дверь и позволила всему, что было за ней, хлынуть наружу.
Это оказалось страшнее, чем я думала.
Потому что за дверью было много. Очень много. Пять с лишним недель копившегося, прессовавшегося, утрамбовывавшегося в тесное пространство где-то внутри меня, и теперь, когда дверь открылась, это все повалило наружу, как мука из прорванного мешка: неостановимо, неуправляемо, во все стороны.
Первое, что хлынуло, нежность. Такая острая, что я вздрогнула. Нежность к его рукам на чашке с чаем, к его кривой полуулыбке, которую я видела всего дважды, к его голосу, когда он говорил «мне нравится», к его пальцам, которые дрожали на моей ладони. К тому, как он наклоняет голову, когда слушает. К тому, как считает секунды, потому что секунды — единственное, что у него есть. К тому, как читает о специях по ночам, один, в пустой библиотеке, делая пометки на полях книги о вещах, которые не может попробовать.
Потом пришла злость. Горячая, упрямая, моя родная злость, которая жила во мне с первого дня, с первого «мне всё равно». Злость на проклятие, на того, кто его наложил, на шесть лет пустоты, на несправедливость, которая отняла у этого человека право смеяться, плакать, злиться, любить. Злость, которая говорила: «Нет. Я не позволю. Я не отдам тебя этой пустоте. Ни за что.»
Потом появился страх. Тихий, подленький. Он прятался под злостью и нежностью. Страх, что не получится, и проклятие окажется сильнее. Что он ничего не почувствует в ответ. Я вложу все свое сердце в тарелку, а он скажет «логично» и отвернётся к окну. Я сглотнула, пытаясь сосредоточиться. Не выходило.
Потому что поверх всего впорхнула любовь. Не та, что в романах: красивая, правильная, с серенадами и лунным светом. Моя любовь была другой. Она была как тесто: липкая, тёплая, живая, немного бестолковая, и пахла корицей. Она была в обожжённых пальцах, в фартуке с пятном от ганаша, в трёх сгоревших кастрюлях и четырёх сломанных ложках. Она была некрасивой, неудобной и абсолютно, безоговорочно настоящей.
Вот это всё я вложила в куриный бульон.
Магия потекла из меня не как обычно, тёплым ручейком, а рекой, широкой и горячей, и татуировка на запястье не просто засветилась. Она вспыхнула, как маленькое солнце, покалывание в пальцах превратилось в жар, кухня вокруг меня загудела: низко, глубоко, как огромный колокол, в который ударили.
Хельга охнула и попятилась. Близнецы застыли на месте, как два светловолосых столба. Берта перестала чистить репу. И вот это, пожалуй, напугало меня больше всего, потому что Берта не переставала чистить репу ни при каких обстоятельствах, включая, предположительно, конец света.
Бульон в кастрюле засиял. Буквально. Золотистый свет поднялся от поверхности, мягкий, тёплый, живой, и поплыл по кухне, как утренний туман, касаясь стен, потолка, лиц. Запах тоже изменился: к куриному бульону с тимьяном прибавилось что-то другое, чему не было названия ни в одной кулинарной книге, но что каждый человек на земле узнал бы с первого вдоха. Запах, при котором хочется закрыть глаза и улыбнуться. Запах, при котором хочется быть дома, где бы ты ни был.
Свечение угасло через несколько секунд, но запах остался. И бульон остался — золотистый, прозрачный, идеальный, с веточкой тимьяна, покачивающейся на поверхности, как маленький кораблик.
Я отняла руки от кастрюли и обнаружила, что стою на подгибающихся ногах, что мой фартук мокрый от пота, что волосы прилипли ко лбу, а в глазах темнеет. Магический резерв просел как суфле, которое вытащили из духовки слишком рано: резко, безжалостно, почти до нуля.
— Табурет, — скомандовала Хельга, и кто-то из близнецов подставил табурет мне под колени ровно за секунду до того, как колени решили, что они больше не участвуют в этом мероприятии.
Я села. Мир покачнулся, выровнялся, покачнулся снова. Хельга сунула мне в руки чашку с чем-то горячим и сладким. Отвар? Чай? Расплавленный сахар? Я выпила, не разбирая вкуса. Мир перестал качаться.
— Что это было? — спросила Хельга. Голос спокойный, но глаза были огромными. Я никогда раньше не видела у Хельги таких глаз. Обычно они были узкими, подозрительными и оценивающими. А сейчас как у ребёнка, который впервые увидел фейерверк.
— Это был обед, — сказала я слабым голосом.
— Обеды не светятся.
— Не задавай вопросов, Хельга. Пожалуйста. Потом объясню. Сейчас мне нужно встать, отнести бульон королю и не упасть в обморок по дороге. Можешь помочь хотя бы с последним пунктом?
Хельга посмотрела на меня: маленькую, взмокшую, еле живую, с трясущимися руками и безумными глазами. И, к моему вечному ей уважению, не стала спорить. Налила бульон в тарелку, поставила на поднос, протянула мне и сказала только одно слово:
— Держись.
Я взяла поднос. Встала. Ноги качались, но держали. Руки тряслись, но не роняли. Пойдёт.
Берта из своего угла проводила меня взглядом и пробормотала что-то, что прозвучало подозрительно похоже на «благослови её небо». А может, «принеси ей хлеба». С Бертой никогда не разберёшь.
Малая столовая. Середина дня. Серый свет из окна, камин, стол, Грим лежит у ног. Всё как обычно.
Морвен сидел на своём месте. Посмотрел на меня, когда я вошла, и его голова повернулась на ту самую полсекунды раньше, как вчера утром. Он ждал. Он каждый раз ждал, и эти мгновения били под дых сильнее любого заклинания.
Я поставила тарелку перед ним. Бульон — золотистый, прозрачный, тихий. Никакого свечения, никакого гула. Снаружи это был просто бульон. Но внутри, в каждой его частице и пузырьке была я.
Руки, когда я ставила тарелку, тряслись. Морвен заметил, конечно.
— Вы бледная, — сказал он.
— Немного устала.
— Ваши руки дрожат.
— Я в курсе, спасибо.
— Вы вложили магию.
— Да, — сказала я. — Вложила. Попробуйте.
Я села напротив. Свою тарелку не тронула, не было ни сил, ни аппетита, только звенящее напряжение, как перед прыжком с обрыва, когда ты уже стоишь на краю и смотришь вниз. И ждешь.
Морвен взял ложку. Зачерпнул бульон. Поднёс ко рту. Я смотрела, не дыша, не моргая, как на этой ложке покачивается золотистая жидкость.
Он проглотил.
Одна секунда.
Две.
На третьей его ложка со звоном ударилась о тарелку, потому что его рука разжалась. Просто разжалась: непроизвольно, как будто все мышцы в теле одновременно забыли, как работать.
И его глаза…
Я видела, как его глаза оживали много раз.
Это было не похоже ни на что. Будто кто-то открыл окно в комнате, где шесть лет не было воздуха. Спокойно, тихо, без удара и грома. Просто повернул ручку, и окно открылось, воздух хлынул, иа человек, который шесть лет задыхался, вдохнул полной грудью.
Серо-голубой лёд в его глазах стал прозрачным. Как будто лёд превратился в стекло, а через него стало видно все живое, настоящее. Тот, кто прятался за стеной шесть лет.
Он смотрел на меня, и в его глазах было всё то, чего он не мог чувствовать: удивление, растерянность, и что-то похожее на благоговение. А еще внезапно страх, и что-то похожее на боль. И всё это происходило одновременно, наложенное друг на друга, как слои в торте, и каждый слой был настоящим.
Десять секунд. Двадцать. Тридцать. Сорок.
Минута.
Полторы.
Две.
Его лицо менялось. Мышцы, которые шесть лет были неподвижными, вспоминали, как двигаться. Лоб дрогнул. Брови чуть сошлись. Губы приоткрылись, и нижняя еле заметно задрожала.
Две минуты тридцать секунд.
Его рука поднялась от стола. Медленно, неуверенно, как рука ребёнка, который учится дотягиваться до чего-то. Она двигалась по столу, по тёмному дереву, мимо тарелки, мимо салфетки, и остановилась рядом с моей.
Три минуты.
Его пальцы коснулись моих. Не сжали, не схватили, просто коснулись. Кончиками, легко, как касаются горячего, проверяя температуру.
И его голос, когда он заговорил, был другим. Не ровным. Не мёртвым. Хриплым, тихим, надломленным, как голос человека, который очень долго молчал и забыл, как звучат собственные слова.
— Рина.
— Да? — прошептала я. По щекам текли слезы, мне было плевать.
— Я чувствую вас. В этом бульоне. Как вчера ночью ощущал вашу руку. Только… больше.
Я не могла говорить. Горло сжалось.
— Я чувствую… — он замолчал. Его лоб нахмурился, как будто он пытался поймать что-то ускользающее, назвать что-то безымянное. — Как будто… как будто кто-то смотрит на меня и видит не проклятого короля, а… меня. Того, кто внутри. И этот кто-то говорит: «Я знаю, что ты там. Я тебя вижу. Я не уйду.»
Четыре минуты.
Проклятие начало закрываться. Я видела. как свет в его глазах начал меркнуть, как стекло снова покрывалось инеем, как мышцы лица застывали, возвращаясь к привычной маске. Как будто окно, которое открылось, медленно закрывалось обратно, воздух уходил. Человек за стеклом прижимался к нему изнутри и смотрел, как мир исчезает.
Но его пальцы на моих остались. Проклятие не смогло затронуть его руку. Как вчера ночью. Физический контакт, не эмоция. Лазейка. Дверца, которую оно не знало, как запереть.
Четыре минуты сорок секунд. Новый рекорд.
Морвен моргнул. Его лицо стало привычно пустым. Глаза — стеклянными.
Но его пальцы лежали на моих. И не двигались.
— Четыре минуты, — сказал он. — Сорок секунд.
— Вы считали, — сказала я. Не вопрос. Утверждение.
— Вы тоже.
— Да.
Тишина. Бульон в тарелке остывал. Грим под столом положил морду на лапы и тихо, тонко, по-щенячьи заскулил: тот самый звук, который он издавал каждый раз, когда чувствовал, что с хозяином происходит что-то важное и непонятное.
— Это были вы.
— Да, это была я.
— Целиком.
— Целиком.
Он молчал. Долго. Его пальцы лежали на моих неподвижные, тёплые. Я опустила голову и смотрела на его руку, чувствовала пульс.
— Рина.
— Да?
— У меня нет слов.
Я подняла глаза. На его красивое пустое лицо, на серо-голубые глаза, на губы, которые пять минут назад дрожали и теперь снова были неподвижны. На его руку, которая лежала на моей и не убиралась.
— Вам не нужны слова, — сказала я. — Вы считаете секунды. И оно громче любого, которое вы могли бы произнести.
Ещё одна пауза. И в этой паузе проскользнула тень улыбки, которая не стала ей, потому что проклятие уже вернулось. Но я увидела ее, как свет, мелькнувший за захлопнутой дверью.
— Рина, — сказал он снова.
— Что?
— Бульон остыл.
— Доедайте.
— Он без магии теперь.
— Он с курицей и тимьяном. Этого достаточно.
— Нет, — сказал Морвен. И добавил: ровным, абсолютно серьёзным голосом: — Без вас мне теперь все недостаточно.
Я смотрела на него. Он смотрел на меня. Грим вздыхал. Камин потрескивал. За окном небо было серым, как обычно, и море шумело внизу, как всегда. И я поняла-что изменилось все.
— Ешьте бульон, Морвен, — сказала я и вытерла глаза фартуком, потому что мастера Гильдии Солирена не плачут за столом. Мастера Гильдии Солирена плачут в тесто, это профессиональнее.
Он доел бульон. Весь, до последней капли. Без магии, без свечения, без четырёх минут сорока секунд. Просто бульон. Курица и тимьян. Но он доел, и это значило больше, чем любая магия.
После обеда я не дошла до кухни. Ноги подкосились в коридоре, и, если бы не Каэль, который стоял у двери столовой (как всегда, как тень, как щит), я бы рухнула прямо на каменный пол.
Каэль подхватил меня одной рукой: легко, как подхватывают мешок с мукой, если мешок весит пятьдесят кило и норовит соскользнуть, и аккуратно прислонил к стене.
— Жива? — спросил он.
— В основном.
— Что ты сделала?
— Сварила бульон.
— Рина. Я стоял за дверью. Я видел свет из-под неё. Из-под двери кухни шёл свет, и пахло… пахло так, что у меня… — он замолчал. Сжал челюсть. Отвёл взгляд.
— Чем пахло? — спросила я тихо.
— Домом, — буркнул Каэль, и его уши покраснели. — Пахло домом. Кузницей. Отцом. Железом и хлебом. Я не знаю, как ты это сделала, но из кухни пахло моим детством, и я стоял за дверью, как дурак, и…
— Каэль.
— Что?
— Вы плакали?
— Я не плачу. Я капитан стражи.
— У вас глаза красные.
— Это сквозняк.
— В коридоре без окон?
— В Валькерхольде везде сквозняк, — отрезал Каэль с таким достоинством, что я не посмела возразить. — Ты можешь стоять?
— Нет.
— Тогда я отнесу.
— Каэль, я в состоянии…
Он поднял меня. Одной рукой. Как пушинку. Как мешок с мукой (и снова мешок, но, когда тебя несёт мужчина размером с небольшую крепость, сравнение напрашивается). Понёс по коридору в сторону моей комнаты, и я была слишком измотана, чтобы спорить.
— Каэль.
— Что ещё?
— Четыре минуты сорок секунд.
Он застыл как вкопанный и посмотрел на меня
— Сколько? — переспросил хриплым голосом.
— Четыре минуты. Сорок секунд. Его глаза были живыми. Он говорил. Он чувствовал.
Каэль шёл и молчал. Долго. Я лежала у него на руках и чувствовала, как гулко и тяжело бьётся его сердце.
Он кивнул. Донёс меня до комнаты, поставил на ноги у двери (осторожно, как ставят хрупкую вазу), убедился, что я не падаю, и ушёл.
Вечером Лейра пришла ко мне с отваром и допросом.
— Рассказывай, — скомандовала она, ставя передо мной склянку. — Всё. Подробно. С цифрами. Каэль увидел меня у двери о отослал, пришлось подчиниться.
Я рассказала. Про бульон. Про свечение. Про четыре минуты сорок секунд. Про его глаза, его голос, его пальцы на моих. Про то, как он сказал «без вас недостаточно».
Лейра слушала, делала пометки, хмурилась, светлела, хмурилась снова. Когда я закончила, она долго сидела молча, глядя в свою тетрадь.
Предыдущий рекорд две ми был минуты, яблочный пирог. Более чем двукратный рост. И ты говоришь, что проклятие закрылось медленнее?
— Намного медленнее. Обычно оно захлопывается, как крышка сундука. Раз, и всё. А тут закрывалось постепенно, как будто не хотело. Или не могло.
— Или не знало, как, — Лейра подняла голову, и в её глазах горел тот особый огонёк, который я видела у неё только тогда, когда она натыкалась на что-то по-настоящему важное. — Рина, ты понимаешь, что произошло?
— Расскажи мне.
— Проклятие «Пустота» настроено на блокировку стандартных эмоций. Радость, горе, гнев, тоска, страх. Оно знает их, как охранник знает лица посетителей. Шесть лет их блокирует. Твоя кулинарная магия пробивала его, потому что шла через еду — необычный канал, к которому проклятие не привыкло. Но оно адаптировалось. С каждым разом сопротивлялось сильнее. Ты сама замечала: эффект не рос линейно. Двадцать секунд, тридцать, тридцать пять, а дальше потолок.
— А яблочный пирог?
— Яблочный пирог стал исключением. Мощная эмоциональная привязка к конкретному воспоминанию. Проклятие не было к этому готово, и его прорвало. Но второй раз с тем же пирогом эффект был бы слабее. Проклятие учится.
— А сегодня?
Лейра улыбнулась. Не тонко и не остро, а широко, почти по-человечески, и от этого её лицо стало просто волшебно красивым.
— А сегодня ты подала ему то, чего проклятие никогда не видело, персональную любовь Рины к Морвену. Проклятие не знало, что это такое, не знало, как это блокировать, и пока оно разбиралось, прошло четыре минуты сорок секунд. Оно справилось в конце концов, и закрылось. Но медленно. Неуверенно. Как собака, которая впервые встретила кошку и не понимает, лаять или прятаться.
Я рассмеялась: устало, сипло, но рассмеялась, потому что образ проклятия в виде растерянной собаки был именно тем, что мне нужно было услышать, чтобы перестать бояться.
— И что это значит? — спросила я.
— Мы нашли ключ. Не отмычку, которую проклятие раскусит через неделю, а настоящий ключ. Персональная, направленная эмоция, усиленная резонансом и закреплённая физическим контактом. Три компонента. Три части одного замка.
— А если использовать все три одновременно?
Лейра посмотрела на меня. Долго, серьёзно, без привычной иронии.
— Если использовать все три одновременно, — сказала она медленно, — есть шанс, что окно, которое ты сегодня открыла, не закроется обратно. Или закроется, но не полностью. Останется щель. Постоянная. Форточка, через которую он будет чувствовать всё время, не тридцать секунд и не четыре минуты, а всегда. Приглушённо, слабо, как через воду, но всегда.
Форточка. Я вспомнила, как Морвен держал чашку с чаем вчера ночью и сказал «тепло». Слабо, приглушённо, как через ткань. Но чувствовал.
— Что для этого нужно? — спросила я.
— Ритуал. Магический. Соединение Сутей. Ты и он, физический контакт, направленная эмоция, и еда как проводник. Всё одновременно. Всё на максимуме. Один раз.
— И какая цена?
Лейра замолчала. Мне это не понравилось. Ее молчание обычно означало, что она собирается сказать что-то, от чего мне захочется сесть, даже если я уже сижу.
— Связь, — сказала она. — Если вы соедините Сути, вы будете связаны. Навсегда. Ты будешь постоянно отдавать часть своей магической энергии на поддержание «форточки». и станешь слабее. Как человек. Будешь уставать быстрее, болеть чаще, стареть… может быть, чуть раньше. И если он умрёт, ты потеряешь часть себя. Не умрёшь, конечно, но потеряешь. Навсегда.
Тишина. Свеча горела. За окном шумело море.
— Это не контракт, Рина, — добавила Лейра тихо. — Это выбор. На всю жизнь.
Я сидела и смотрела на свечу. На маленький огонёк, который дрожал от сквозняка, и всё равно горел. Маленький. Упрямый. Живой.
— Лейра, — сказала я.
— Что?
— Когда можно провести ритуал?
Лейра посмотрела на меня. Долго.
— Ты даже не подумала, — сказала она.
— Нет.
— Даже секунду?
— Нет.
— Рина Соларис. Тебе только что сказали, что ты можешь стать слабее, болеть чаще и стареть раньше, и ты не подумала даже секунду?
— Лейра. Он шесть лет не чувствовал вкуса еды. Шесть лет не спал нормально. Шесть лет читал о специях, которые не мог попробовать. Шесть лет считал секунды, в которые был живым, и у него набралось — сколько? Полчаса? Час? За шесть лет — час жизни. Остальное — пустота.
Мой голос не дрожал. Мои руки не тряслись. Мои глаза были сухими, потому что все слёзы уже вышли, все до одной, и осталась только ясность. Холодная, чистая, абсолютная ясность, как зимнее небо над Валькерией.
— Если я могу дать ему больше, — сказала я, — если я могу открыть эту форточку и оставить её открытой, чтобы он каждый день чувствовал ветер, запах моря, вкус каши и тепло собачьей шерсти, мой голос, мои дурацкие веснушки, то мне плевать на цену. Мне плевать, понимаешь? Я заплачу и не поморщусь.
Лейра молчала. Долго. Потом сняла очки, которые носила для чтения и без которых выглядела моложе и уязвимее, протёрла их краем рукава и надела обратно.
— Ты невозможная женщина, — сказала она.
— Знаю.
— Ритуал можно провести через неделю. Мне нужно подготовить… многое. Расчёты, отвары, защитные контуры на случай, если проклятие ударит в ответ.
— Неделя. Хорошо. Что нужно от меня?
— От тебя нужно две вещи. Первое: не сдохнуть до ритуала. Ты сегодня выложилась в ноль, и если будешь каждый день готовить на таком уровне, тебя не хватит. Готовь с обычной магией, как раньше. Корица, шафран, розмарин. Нормальный режим. Персональный маркер — только на ритуале.
— А второе?
— Второе: рассказать ему. Всё. Про ритуал, про связь, про цену. Он должен согласиться. Добровольно. Иначе не сработает.
Я кивнула. Рассказать ему. Легко сказать. «Морвен, я хочу магически привязать себя к вам на всю жизнь, чтобы вы могли чувствовать вкус овсянки по утрам. Согласны?»
Ну, по крайней мере, скучно не будет.
— Лейра.
— Что ещё?
— Спасибо. За всё. За отвары, за книги, за «ты невозможная», за то, что сидишь со мной на полу и ешь варенье из банки. За всё.
Лейра фыркнула. Встала. Собрала свои книги и тетради.
— Не благодари. Это профессиональные отношения.
— Это дружба.
— Это профессиональные отношения, которые включают совместное поедание варенья на полу и периодическое спасение жизни. В некоторых культурах это называется дружбой. В моей это называется «пациентка довела меня до ручки, и я смирилась».
Она ушла. Я осталась одна, со свечой, с морем за окном и с ощущением, что мир, который пять недель назад был простым и понятным стал чем-то совершенно другим. Чем-то огромным, страшным и прекрасным. Как куриный бульон, который светился золотом и пах любовью.
Я открыла дневник.
День 36. Куриный бульон. Персональный маркер. Четыре минуты сорок секунд.
Он сказал: «Без вас недостаточно.»
Лейра сказала: ритуал через неделю. Связь на всю жизнь. Цена — часть меня.
Я согласна.
Я даже не думала. Я сошла с ума? Да, плевать!
Каэль заслужил шесть пирожков.
p.s. Завтра нужно рассказать Морвену про ритуал. Мне страшно.
Как ему скажешь: «Я хочу привязать себя к вам навсегда»? Какими словами? На каком языке?
Наверное — на языке еды. На единственном, который мы оба понимаем.