Глава 10 · «Каша пригоревшая (утренняя)»
Утром я сожгла кашу.
Нет, вы не поняли. Я, мастер Рина Соларис, выпускница Гильдии кулинаров Солирена, лучший кулинарный маг поколения (слова мастера Телорина, не мои, хотя я с ними полностью согласна), женщина, которая способна приготовить шедевр из корнеплода, который шевелится… Я сожгла кашу! Обычную овсяную. Ту самую, которую я варила каждое утро на протяжении пяти недель. Ту, которую могла бы приготовить с закрытыми глазами, во сне, задом наперёд, стоя на одной ноге в горящем здании.
Сожгла.
Кастрюля стояла на огне, овсянка тихо булькала, и всё, что мне нужно было сделать, это помешать. Помешать, Рина. Ложкой. По кругу. Движение, которое ты делаешь с шести лет, которое вшито в твои мышцы, как дыхание, как моргание, как привычка разговаривать с тестом.
Но я не помешала. Потому что стояла у плиты и смотрела на свою правую руку, и вспоминала, как вчера ночью на этой руке лежала другая рука большая, сухая, тёплая, с длинными сильными пальцами, которые сжались осторожно, бережно, как будто я была чем-то хрупким. И он сказал «не собираюсь отпускать», я перестала дышать, мы просидели так до рассвета, его пальцы дрожали, и проклятие не закрылось, и…
Запах гари ударил в нос.
— Нет! — я схватила кастрюлю, обожгла пальцы, выругалась так, что Берта в углу перекрестилась (она не была верующей, но для таких слов делала исключение), и уставилась на дно кастрюли, где овсянка превратилась в чёрную, дымящуюся, обугленную массу, похожую на совесть грешника.
Хельга подошла. Посмотрела в кастрюлю. Посмотрела на меня.
— Ты, — сказала она с расстановкой, — сожгла кашу.
— Я вижу.
— Ты. Сожгла. Кашу.
— Хельга, я слышу.
— Ты сожгла кашу, которую варишь каждый день, которую может сварить любой человек старше пяти лет, которую, вероятно, мог бы сварить Грим, если бы ему дали кастрюлю и объяснили принцип.
— Хельга, хватит, я все поняла!
Хельга скрестила руки на груди. Оглядела меня с ног до головы: растрёпанные кудри (хуже обычного, потому что я не спала всю ночь), круги под глазами (тёмные, как валькерийское небо), обожжённые пальцы (три штуки, красные, пульсирующие), и выражение лица, которое, вероятно, представляло собой помесь блаженного идиотизма с паникой.
— Мужчина, — сказала Хельга. Не вопрос. Диагноз.
— Нет!
— Мужчина.
— Хельга, я просто задумалась, и каша…
— Ты не спала всю ночь. У тебя глаза как у кролика, которого гнали через три поля. Руки дрожат. И ты сожгла кашу. В моей практике это означает одно из двух: либо тебя отравили, либо мужчина.
— Меня не отравили!
Хельга кивнула с мрачным удовлетворением человека, чей диагноз подтвердился.
— Мужчина, — повторила она и пошла доставать чистую кастрюлю.
Эрик и Торин стояли у стены и синхронно пялились на меня с выражением «мы хотим знать подробности, но боимся спрашивать, потому что ты вчера угрожала превратить нас в корнеплоды». Берта в своём углу пробормотала: «В наше время каша не подгорала, потому что в наше время не отвлекались на глупости.»
Я хотела возразить, что это не глупости, что прошлой ночью произошло нечто важное, нечто огромное, нечто такое, от чего мир перевернулся, и каша тут совершенно ни при чём, и вообще, имеет ли право мастер Гильдии Солирена на одну-единственную пригоревшую кашу за пять недель безупречной работы?
Но вместо этого я молча взяла новую кастрюлю, засыпала овсянку, залила водой и уставилась на неё, как ястреб на мышь, потому что эта каша, вот конкретно эта кастрюля с овсянкой, была сейчас единственным предметом во вселенной, который я могла контролировать. Всё остальное: сердце, мысли, руки, которые помнили тепло его пальцев, было абсолютно, безнадёжно, катастрофически неуправляемым.
Каша. Ложка. Мешать. По кругу. Не думать о нём.
Не думать о его руке.
Не думать о его голосе, когда он сказал «мне нравится».
Не думать о том, что проклятие не закрылось три минуты, потому что физический контакт — не эмоция, и значит, есть лазейка, есть путь, есть надежда, есть…
Запах гари.
— Нет! — я снова схватила кастрюлю, снова обожглась, снова выругалась.
Хельга, не поворачиваясь, достала третью кастрюлю и молча поставила её на стол рядом со мной.
— Третья попытка, — сказала она. — Если и эту сожжёшь, я варю сама.
Я стиснула зубы, вцепилась в ложку обеими руками (обожжёнными, красными, дрожащими, предательскими руками) и начала мешать. Медленно. Сосредоточенно. Глядя на овсянку так, будто от неё зависела судьба королевства.
В каком-то смысле — зависела.
Каша получилась с третьей попытки. Не идеальная: суховатая, с лёгкой горчинкой, без той бархатной мягкости, которая обычно получалась, когда я варила спокойно и счастливо. Но съедобная. Не позорная. На твёрдую семёрку из десяти, что для мастера Гильдии Солирена было примерно, как для лучника попасть в забор вместо мишени, но хотя бы не в собственную ногу.
Проблема была не в каше. Проблема была в магии.
Я попыталась вложить привычное: тепло, мягкость, утреннюю нежность. Положила ладони на край кастрюли, закрыла глаза, потянулась к эмоциям…
И ничего не произошло.
То есть не совсем ничего. Магия была, татуировка мерцала, покалывание в пальцах присутствовало. Но эмоции, которые я пыталась вложить, были неправильными. Вместо «тёплое утро» получалось «бессонная ночь». Вместо «мягкость» получились «его пальцы на моей руке». Вместо «утренняя нежность» — такая нежность, от которой хотелось одновременно смеяться и плакать, и которая не имела ни малейшего отношения к овсяной каше.
Кулинарная магия не терпит фальши. Я это знала. Говорила об этом. Объясняла. И вот — столкнулась с этим сама. Я не могла готовить с одной эмоцией, чувствуя другую. Тесто чувствует повара. Суп чувствует ложку. Каша: даже каша, даже овсяная, даже на воде — чувствует руки, которые её мешают.
А мои руки сейчас чувствовали только одно.
Его ладонь.
Я в ужасе поняла, что не могу готовить. Не физически, магически. Моя голова была настолько забита прошлой ночью, его словами, его рукой, его «мне нравится» и «не собираюсь отпускать», что любая попытка сосредоточиться на рецепте заканчивалась тем, что я стояла с ложкой в руке и улыбалась, как блаженная, и каша горела, и Хельга доставала новую кастрюлю.
Паника.
Настоящая, ледяная, профессиональная паника.
Я — повар, который не может готовить. Это как бард, который потерял голос. Как маг, у которого пропала магия. Как… как Морвен, у которого отняли чувства. Только наоборот: у меня чувств стало слишком много, и они затопили всё, как молоко, убежавшее из кастрюли: везде, всюду, горячее, липкое, невозможно остановить.
Кашу я подала без магии. Просто каша. Просто овсянка с мёдом и корицей, без кулинарного дара, без вложенных эмоций. Обычная. Человеческая. Та, которую мог бы сварить даже Грим.
Я несла тарелку по коридору и молилась всем богам Эйнары, чтобы Морвен с недосыпа не заметил разницу. Потому что, если он заметит, он спросит. А если он спросит, мне придётся ответить. А если мне придётся ответить, я скажу что-нибудь вроде: «Я сожгла кашу три раза, потому что всю ночь думала о вашей руке, и теперь моя магия работает только в одном направлении, и это направление — вы, и я не знаю, что с этим делать, и вообще, зачем вы держали мою руку три минуты, вы хоть понимаете, что вы со мной сделали⁈» И это будет конец моей профессиональной репутации. И, возможно, моего рассудка.
Малая столовая. Морвен, Грим умудрившийся свернуться у его ног почти как кошка. Серость за окном.
Он сидел на своём месте. В обычном камзоле, с его стандартным пустым лицом и спокойным взглядом. Как будто прошлой ночи не было. Как будто мы не сидели на кухне до рассвета, рука в руке, в тишине, которая значила больше всех слов.
Как будто ничего не изменилось.
Но. Раньше он слышал шаги и только потом поворачивался, машинально, без интереса. А сейчас повернулся до того, как я переступила порог. Как будто ждал. Как будто слушал не шаги, а что-то другое. Мой запах, может быть. Призрак аромата. Корицу и ваниль, которые шли впереди меня, как свита впереди королевы.
Нет, Рина. Не королева. Повар. С пригоревшей кашей.
— Доброе утро, — сказала я, ставя тарелку.
— Доброе утро, — ответил он.
Тишина. Нормальная, рабочая, утренняя тишина. Ничего особенного. Абсолютно ничего особенного. Я села на своё место. Он взял ложку. Он попробовал кашу.
Ел. Молча. Жевал. Глотал. Я следила за его лицом так, как следят за молоком на плите, не моргая, не дыша, готовая в любую секунду среагировать.
Ничего. Никакой реакции. Ни дрожащих рук, ни оживших глаз, ни тени на лице. Ничего. Потому что каша юыла без магии. Пустая. Мёртвая.
Он доел. Отставил тарелку. Посмотрел на меня.
— Каша, — сказал он.
— Да?
— Другая.
У меня упало сердце. Провалилось куда-то в район желудка, сделало там кульбит и замерло, сжавшись в комок.
— Другая — это как? — спросила я, стараясь, чтобы голос не выдал той звенящей паники, которая билась у меня в висках.
— Я не почувствовал, — сказал Морвен просто. — Ничего. Ни тепла, ни вкуса. Как раньше, до вас. Просто еда.
Я молчала. Смотрела в свою тарелку. На кашу, которую даже не начала есть, потому что аппетит у меня пропал где-то между второй и третьей сгоревшими кастрюлями.
— Вы не вложили магию, — сказал он. Не вопрос. Утверждение. Он знал. Конечно, он знал. Он считал каждую секунду, отличал каждый оттенок, как я отличала шафран от куркумы.
— Не смогла, — призналась я.
— Почему?
И вот тут я могла бы соврать. Сказать: устала, не выспалась, магический резерв на нуле, отвар Лейры не подействовал. Всё это было бы логично, объяснимо, профессионально. Всё это было бы ложью.
А я не умела врать.
— Потому что я не могу сосредоточиться, — сказала я, глядя ему прямо в глаза, в серо-голубую пустоту, на дне которой вчера ночью горел крохотный огонёк. — Потому что вчера ночью вы держали мою руку, и с тех пор я думаю только об этом. И когда я пытаюсь вложить в кашу «тёплое утро», у меня получается «ваши пальцы на моём запястье». А это, знаете ли, несколько не тот эмоциональный спектр для овсянки.
Тишина. Долгая.
Морвен смотрел на меня. Без выражения, разумеется, но с той особенной неподвижностью, которая у него означала интенсивную работу мысли. Я представила, как внутри его головы щёлкают и вращаются мысли: «Повар не может готовить. Причина: я держал её руку. Следствие: завтрак без магии. Вывод: физический контакт нарушает её профессиональную функциональность. Рекомендация…»
И тут он сказал нечто, от чего я чуть не упала со стула.
— Мне жаль.
Я моргнула. Потом ещё раз. И ещё.
— Что?
— Мне жаль, — повторил он. Ровным голосом, без единой интонации, так, как сказал бы «на улице дождь» или «суп пересолен». Но слова были такими, каких я от него не слышала ни разу за всё время. Это было признание, что его действие причинило мне неудобство. Это было, если угодно, сочувствие. Лишённое эмоциональной окраски сочувствие.
— Вам жаль, — повторила я, пробуя слова на вкус, как пробуют незнакомую специю.
— Я не должен был… Прошлой ночью. Рука. Это было неуместно. Я поставил вас в затруднительное положение. Это сказалось на вашей работе. Я приношу извинения.
Я смотрела на него и чувствовала, как внутри меня нарастает что-то горячее, тугое и совершенно неуправляемое. Не злость, нет. Что-то хуже злости. Что-то, у чего есть имя, но которое я отказывалась произносить вслух, потому что, если произнести, оно станет настоящим, и назад дороги не будет.
— Морвен, — сказала я, и мой голос прозвучал спокойнее, чем я ожидала. — Если вы сейчас извинитесь за то, что вчера держали мою руку, я встану, выйду из этой столовой, спущусь на кухню, возьму самую большую сковороду, какую найду, вернусь и ударю вас этой сковородой по голове. И мне будет не жаль. Вообще нисколечко.
Пауза.
— Это угроза физической расправы, — сказал Морвен.
— Это обещание.
— Вы угрожаете королю.
— Я угрожаю идиоту, который извиняется за лучший момент в моей жизни. Это разные вещи.
Ещё одна пауза. Дольше. Глубже. И в этой паузе что-то произошло с его лицом, что-то почти незаметное, что увидел бы только человек, который пять недель смотрел на это лицо три раза в день и выучил каждую его линию, каждую тень, каждый микроскопический сдвиг мышц.
Его брови чуть приподнялись. Еле заметно. Как будто тело вспомнило выражение, которое называется «удивление», и попыталось его воспроизвести по памяти, без инструкции, без чертежа, на ощупь.
— Лучший момент, — повторил он.
— Да.
— В вашей жизни.
— Да!
— Ночь на кухне в тишине, на табурете, в шерстяных носках, с собакой у ног, с мужчиной, который не может чувствовать. Это — лучший момент в вашей жизни.
Когда он это произнёс вот так, перечислив, разложив по пунктам с безжалостной логикой, это прозвучало… ну. Довольно жалко, если честно. Не бал, не закат над морем, не серенада под окном. Кухня, чай, тишина.
Но вот в чём штука: всё это было правдой. И мне было плевать, как это звучит.
— Да, — сказала я в третий раз. — Потому что в этот момент вы держали мою руку, и ваши пальцы дрожали, и вы были живым. Не на двадцать секунд и не на тридцать. Просто живым. И мне было все, потому что вы были рядом настоящий. И если вы сейчас извинитесь за это ещё раз, так помогите мне боги, Морвен, я найду эту сковороду.
Тишина.
Грим под столом шумно вздохнул, как будто подтверждая: да, она найдёт. Она такая.
Морвен молчал. Смотрел на меня. Его руки лежали на столе, и я видела, как его мизинец: снова, опять, как вчера, как позавчера, сдвинулся. На миллиметр. В мою сторону.
— Я не буду извиняться, — сказал он.
— Вот и хорошо.
— Но каша всё равно без магии.
Я застонала и уронила голову на стол. Лбом в скатерть. Прямо рядом с тарелкой.
Он был прав. Каша была без магии. И обед будет без магии. И ужин. Потому что моя голова отказывалась думать о чём-то, кроме него, и мои руки отказывались вкладывать что-то, кроме того, что я к нему чувствовала, а то, что я к нему чувствовала, было слишком большим для одной тарелки каши. Слишком горячим, слишком сложным, слишком… слишком.
— Мне нужно время, — пробормотала я в скатерть. — День. Может, два. Чтобы прийти в себя. Чтобы разобраться с… вот этим всем.
— С чем конкретно?
Я подняла голову и посмотрела на него. На его красивое, пустое, невозможное лицо. На его серо-голубые глаза, в которых не было ничего и одновременно было всё.
— С вами, Морвен. С вами конкретно. Вы мне мешаете. Готовить, думать, спать, дышать… Вы сидите в моей голове и отказываетесь оттуда выходить, и из-за этого я сожгла три кастрюли каши, сломала четыре ложки и, кажется, окончательно потеряла рассудок.
— Четыре ложки? — переспросил он. — Каэль докладывал о трёх и половнике.
— Четвёртую я сломала сегодня утром. При мысли о вашей чёртовой руке.
— Мне следует ограничить ваш доступ к столовым приборам. В целях сохранности замкового имущества.
Я уставилась на него. Он уставился на меня. Его лицо было совершенно, абсолютно, нечеловечески серьёзным, и именно поэтому я вдруг фыркнула. Потом хихикнула. Потом засмеялась, громко, в голос, потому что он это делал опять — шутил, не имея возможности шутить, был ироничным, не имея доступа к иронии, заставлял меня смеяться ровным, спокойным голосом, в котором не было ни грамма юмора, но который производил его из чистой логики и сухих фактов, как фокусник, достающий кролика из пустой шляпы.
— Вы невыносимы, — сказала я сквозь смех.
— Вы это уже говорили.
— Скажу ещё. Много, много раз.
— Рина, — сказал он после паузы.
— Что?
— Когда вы смеётесь, у вас морщится нос.
— Я знаю. Это ужасно.
— Нет. Это… — он замолчал. Подбирал слова. — Это единственное в этом замке, на что мне хочется смотреть.
Я перестала смеяться. Мгновенно. Как будто выключили звук.
— Это было наблюдение, — добавил он. — Не комплимент.
— Морвен.
— Да?
— Это был комплимент.
— Я не способен на комплименты. У меня нет эмоциональной базы для субъективных оценок.
— У вас нет эмоциональной базы, но есть глаза, и эти глаза только что сказали мне, что мой сморщенный нос — единственное, на что стоит смотреть в целом замке. Это комплимент, Морвен. Примите это.
— Я приму это к сведению, — сказал он с таким невозмутимым лицом, что я не могла понять, издевается он или нет, и именно эта невозможность понять была самым очаровательным и самым раздражающим в нём одновременно.
После завтрака я пошла к Лейре Мне нужен был совет. Профессиональный. Магический. И, может быть, человеческий тоже.
Лейра была у себя, перетирала какие-то коренья в ступке и выглядела так, будто не спала примерно столько же, сколько и я, только по другой причине: у неё на столе громоздилась стопка книг, и одна из них была раскрыта на странице с заголовком «Резонанс магических Сутей: теория и практика».
— О, — сказала она, увидев меня. — Ты выглядишь ужасно.
— Спасибо.
— Это не комплимент.
— Я знаю. В этом замке никто не делает комплиментов. Только наблюдения.
Лейра подняла бровь. Я плюхнулась на стул, положила голову на руки и издала звук, который был чем-то средним между стоном и мычанием раненого животного.
— Рассказывай, — сказала Лейра.
Я рассказала. Всё. Ночь на кухне. Чай. Руку. «Мне нравится». «Не собираюсь отпускать». Проклятие, которое не закрылось. Пригоревшую кашу. Три кастрюли. Четвёртую ложку. Его слова о моём носе, который морщится, когда я смеюсь.
Лейра слушала молча. Когда я закончила, она ещё немного помолчала, поставила ступку, сложила руки на груди и сказала:
— Ну, ты влипла.
— Лейра, я знаю, что я влипла. Я не за диагнозом пришла. Я пришла за лечением.
— Лечения нет, — сказала Лейра с мрачным весельем. — Это не болезнь. Это любовь. От неё не лечат. От неё страдают, а потом либо выздоравливают, либо женятся.
— Лейра!
— Что? Ты хотела честность, я даю честность. Ты влюбилась в проклятого короля, который не может чувствовать в ответ, и теперь твоя магия сошла с ума, потому что ты вкладываешь в каждое блюдо не «тёплое утро», а «боже, какие у него руки». Это, Рина, классический случай эмоционального перенасыщения кулинарного мага. Редкий, но описанный в литературе. Я даже нашла параграф.
Она ткнула пальцем в раскрытую книгу. Я наклонилась, прочитала: «При сильной эмоциональной привязанности мага к конкретному субъекту возможна потеря контроля над эмоциональным спектром вложения. Рекомендуемое решение: либо устранение привязанности (нежелательно), либо интеграция привязанности в рабочий процесс (предпочтительно)».
— Интеграция привязанности, — повторила я.
— Именно. Ты не можешь вкладывать «тёплое утро», потому что все твои эмоции сейчас заняты им. Значит, перестань бороться с этим. Вкладывай то, что чувствуешь. Не «обобщённое тепло». А конкретное, личное, твоё тепло. К нему. То, что ты чувствуешь, когда он держит твою руку. Когда он говорит «мне нравится». Когда его пальцы дрожат. Вот это вкладывай.
Я замерла. Посмотрела на Лейру. На её тонкое лицо, на котором сейчас было выражение учёного, совершившего открытие.
— Ты хочешь сказать, что я должна готовить для него… с любовью? Буквально? Не с абстрактной «любовью-теплом-уютом», а с конкретной, моей, личной, направленной на него?
— Именно.
— Но тогда он почувствует. Не «тепло». Не «уют». Меня. Как с ванилью в торте. Только сильнее. Намного сильнее. Потому что тогда я пряталась за специей, а теперь…
— А теперь прятаться не за чем, — закончила Лейра. — Да. Он почувствует тебя. Целиком, Рина. И возможно это станет самым сильным оружием против проклятия, которое у нас есть.
Я сидела и думала. Мысли мешались, как тесто, которое замесили слишком быстро: комками, неровно, с пузырями воздуха. Но где-то под этим хаосом проступала логика. Странная, пугающая, правильная логика.
Проклятие «Пустота» блокирует эмоции. Но вчера ночью физический контакт его не активировал. Потому что прикосновение — не эмоция.
А что, если… что, если еда, приготовленная не с абстрактной эмоцией, а с конкретным, направленным, личным чувством сработает иначе? Не как таран, пробивающий стену снаружи, а как ключ, открывающий замок изнутри?
— Лейра, — сказала я медленно. — А что, если Резонанс, физический контакт и направленная эмоция — это три части одного ключа?
Лейра уставилась на меня. Потом на книгу. Потом снова на меня. Её глаза расширились.
— Продолжай, — сказала она.
— Резонанс усиливает мою магию рядом с ним, это мы знаем. Физический контакт обходит проклятие, потому что прикосновение — не эмоция. А направленное, личное чувство — не абстракция, которую проклятие научилось блокировать, а что-то конкретное, адресное, живое. Проклятие знает, как бороться с «теплом вообще». Но что, если оно не знает, как бороться с «Рина любит Морвена»?
Тишина. Лейра смотрела на меня, и на её лице, одно за другим, проступали: понимание, восхищение, ужас и надежда. Примерно в таком порядке.
— Ты хочешь сказать, — произнесла она, — что проклятие фактически паразит, который настроен на общие эмоции. Радость. Тоска. Тепло. Страх. Он знает их, он их блокирует. Но персональное чувство, направленное на конкретного человека, привязанное к конкретным воспоминаниям, к конкретным прикосновениям, к конкретному запаху корицы на твоих кудрявых волосах…
— Это как новый ингредиент, — подхватила я, и мой голос зазвенел от волнения. — Проклятие не знает его вкуса. Не знает, как его переварить. Не знает, как заблокировать.
Лейра схватила перо и начала лихорадочно записывать, бормоча под нос непонятные мне вещи. А я сидела и чувствовала, как паника отступает. Медленно, нехотя, как зимний холод отступает перед весенним солнцем. Потому что увидела путь. Не на тридцать секунд. Навсегда.
— Лейра, — сказала я.
— Что? — она не оторвалась от записей.
— Мне нужно сварить обед.
— Ну так иди и свари.
— Нет, ты не поняла. Мне нужно сварить обед по-новому. Прямо сейчас. К нему Без масок. Без прикрытия из корицы и шафрана. Просто я. В тарелке. Целиком.
Лейра оторвалась от записей. Посмотрела на меня. Долго.
— Ты понимаешь, что, если это сработает, он почувствует всё? Не «тепло вообще», а «Рина любит меня»? Ты готова к тому, что он узнает?
Я подумала. Секунду. Две.
— Он уже знает, — сказала я. — Он вчера спросил. «Вы тоже любите меня?» Он спросил, Лейра. Прямо. В лоб. Как он всё делает. И я ответила: «Ешьте мой суп и делайте выводы.» Так вот. Пусть делает.
Лейра усмехнулась: тонко, остро.
— Иди, — сказала она. — Готовь. И если что-то пойдёт не так, я буду рядом. С отваром и бинтами.
— А зачем бинты?
— На случай, если замок опять покроется льдом. Ты же помнишь, что было с имбирём?
Я помнила. Но почему-то это меня не остановило. Ничего не могло меня остановить. Потому что я была мастером Риной Соларис, кулинарным магом, упрямой дурой с веснушками и пригоревшей кашей. А еще я была влюблена и собиралась положить эту любовь на тарелку и подать её тёмному королю на обед.
Только я, специи и правда.
«Дорогой дневник, мы с Лейрой сегодня сделали грандиозное открытие. И я пока не готова им с тобой делиться. Слишком сложно, слишком страшно, когда появляется надежда. Можно, я впервые помолчу тут…»