Повар для проклятого короля · Глава 6 · «Варенье из инжира (тоскующее)»

Глава 6 · «Варенье из инжира (тоскующее)»

Письмо от мамы пришло на двадцать первый день.

Тонкий конверт из желтоватой бумаги: южной, лёгкой, пахнущей солнцем и чернилами. Брен принёс его с утренней почтой и протянул мне молча, аккуратно, как будто знал, что внутри что-то хрупкое.

Я узнала мамин почерк с трёх шагов. Мелкий, аккуратный, с завитушками на заглавных буквах. Она всегда писала так, словно каждая буква — маленький подарок. Когда я была маленькой, мне казалось, что мамин почерк красивее любой книги. Сейчас я думала то же самое, только теперь от него ещё щипало глаза.

Я села на кровать, открыла конверт и развернула письмо.

'Солнышко моё, деньги получила. Плакала. Ты глупая, упрямая, невозможная девочка, и я тебя люблю больше жизни.

Целитель говорит, курс можно начать на следующей неделе. Настоящий курс, не тот, что мы могли себе позволить. Полный. Он говорит, есть шанс. Хороший шанс. Я стараюсь не надеяться слишком сильно, но ты же знаешь свою мать, я надеюсь. Всегда надеюсь. Это у нас семейное.

Как ты там? Тепло ли тебе? Ешь ли нормально? (Я знаю, что ты забываешь есть, когда работаешь. Не ври мне, Рина Соларис. Я твоя мать. Я всё знаю.)

Перчик скучает. Он спит на твоей подушке и воет по утрам. Тётя Марна говорит, что он невыносим. Я думаю, он просто тоскует. Как и я.

Тётя Марна передаёт привет и банку инжирного варенья. Банку я положила в посылку, которую отправляю с этим письмом. Варенье бабушкино, по старому рецепту. Я знаю, что ты и сама умеешь, но это другое. Это домашнее. Это наше.

Возвращайся, солнышко. Когда сможешь. Когда закончишь то, что начала. Я жду.

Мама.

p.s. Мирон передаёт привет. Говорит, без тебя Пряная улица стала тише. Он врёт. Там всё так же шумно. Но ему нравится думать, что без тебя тише.'

Я прочитала письмо. Перечитала. Ещё раз.

И на третий раз, на словах «возвращайся, солнышко», меня накрыло.

Не слезами, целым штормом. Солёным, горячим, безобразным штормом, от которого нос распух, глаза покраснели, а подушка промокла насквозь за три минуты. Я ревела не элегантно, не тихо, не «одинокая слеза скатилась по щеке». Я ревела как ребёнок, как человек, который три недели был сильным, весёлым, решительным, профессиональным, и вдруг получил письмо от мамы, и внутри всё, что он держал, сломалось.

Тоска по дому. Вот что это было. Тоска настоящая, физическая, такая, которая не в голове, а в теле. В животе, в груди, в горле, которое сжимается и не даёт дышать. Тоска по солнцу, которого я не видела двадцать один день. По теплу, которого здесь нет. По запаху каштанов на Пряной улице. По маминому голосу, а не буквам на бумаге. По Перчику: рыжему, толстому, наглому, который спит на моей подушке и воет по утрам, потому что скучает. По всему, что было моим, и от чего я уехала. За четыреста кронов. За пустые глаза короля. За семнадцать секунд осторожной улыбки.

Я плакала двадцать минут.

Потом умылась, посмотрела в зеркало. На меня смотрела опухшая, красноносая, зарёванная девица с грязными разводами на щеках. Веснушки побледнели, они всегда бледнели, когда я плакала, как будто прятались от моего горя. Волосы торчали хуже обычного.

— Ладно, — сказала я зеркалу. — Хватит, Соларис. Ты мастер. Ты профессионал. У тебя завтрак через час, и если ты придёшь с такой физиономией, Морвен спросит «что случилось», а ты не сможешь объяснить, потому что «я получила письмо от мамы и рыдала двадцать минут». Это не то, что говорят тёмному королю за овсяной кашей.

Зеркало промолчало. Я натянула чистый фартук, перехватила волосы лентой (бесполезно — три пряди тут же вылезли) и пошла на кухню. По дороге нашла посылку в коридоре: маленькую, обёрнутую в ткань. Внутри банка. Стеклянная, с деревянной крышкой, с наклейкой маминым почерком: «Инжирное варенье. Бабушкин рецепт.»

Я прижала банку к груди, как сокровище. Как последний кусочек дома, который можно подержать в руках.

Завтрак прошёл нормально. То есть я притворялась, что нормально: подала Морвену кашу с корицей и мёдом, сидела напротив, ела свою кашу, улыбалась.

Улыбка, видимо, получилась не очень убедительной, потому что Морвен на пятнадцатой секунде эффекта, когда его глаза были живыми, посмотрел на меня и сказал:

— Вы плакали.

— Нет.

— Ваши глаза красные. Нос опухший. Голос ниже на полтона. Вы плакали, и это было недавно.

Вот за что я ненавидела его наблюдательность. И за что одновременно… ну. Совсем другое чувство, которое я отказывалась признавать.

— Письмо от мамы, — сказала я коротко.

— Плохие новости?

— Нет. Хорошие. Лечение начинается, деньги дошли, всё хорошо.

— Тогда почему?

— Потому что хорошие новости от мамы, когда ты далеко от мамы, — это тоже больно, Морвен. Это радость и тоска одновременно. Как розмарин. Помните? Память. Красивая, тёплая, и всё равно болит.

Проклятие закрылось, глаза погасли, лицо застыло. Но через несколько секунд, уже из пустоты, он сказал:

— Я помню. Как болит розмарин. Теоретически.

— Теоретически — это не то же самое.

— Нет. Но это всё, что у меня есть.

Тишина. Каша. Грим вздыхал и тыкался мне в ногу сильнее обычного, сочувствовал.

— Ешьте, — сказала я. — Каша остывает.

Он ел, и я ела, и молчала. Впервые за три недели просто молчала, потому что слов не было. Все ушли в слёзы, утром, на подушку.

Морвен, разумеется, заметил.

— Вы молчите, — сказал он.

— Да.

— Это непривычно.

— Вам мешает?

— Нет. Но ваше молчание громче, чем ваши слова. Если это имеет смысл.

Я посмотрела на него: красивое пустое лицо, внимательные глаза. Он не чувствовал тоску, но замечал, что она есть. И это, по какой-то безумной, нелогичной причине, помогало.

— Спасибо, — сказала я.

— За что?

— За то, что заметили.

— Это наблюдение, не…

— Я знаю. Не комплимент. Наблюдение. Но спасибо.

Он склонил голову своим привычным жестом и не ответил. Но мне показалось, что кончики его пальцев, лежавших на столе, на мгновение сдвинулись в мою сторону. На сантиметр. Может, на полсантиметра. Может, мне показалось. А может, и нет.

После завтрака я зашла на кухню, обнаружила, что там никого нет и достала банку.

Открыла крышку, и запах ударил в нос как кулак, как поцелуй, как всё сразу. Инжир. Сладкий, густой, тягучий — запах южного лета. Запах бабушкиного сада, маленького, заросшего, с кривым инжирным деревом у забора, которое плодоносило каждый август. Бабушка варила из инжира варенье медленно, на маленьком огне, помешивая деревянной ложкой и напевая что-то старое, безымянное. Я сидела рядом на табуретке, болтала ногами, и запах: сладкий, фруктовый, карамельный обволакивал, как одеяло.

Бабушка умерла, когда мне было четырнадцать. Но запах остался. И рецепт остался. И мама варила, и тётя Марна варила, и теперь банка была здесь. В холодном каменном замке на другом конце мира.

Я взяла ложку, зачерпнула, попробовала.

И всё вернулось. Бабушкин сад, август, жара. Инжир: спелый, тёплый, лопающийся в руках. Бабушкин голос: «Не ешь сырой, живот заболит.» И я, конечно, ем сырой, и живот болит, и бабушка ворчит и мажет мне живот каким-то пахучим маслом, и всё хорошо.

Я сидела на кухне на полу, ела варенье ложкой из банки и плакала. Опять. Третий раз за день. Рекорд.

— Вот значит, как, — раздался голос от двери.

Лейра. Привалилась плечом к косяку, скрестила руки на груди. Лицо привычно колючее, но глаза мягкие. Мягкие по стандартам Лейры означало «не убивающие на месте, а просто слегка ранящие».

— Я не плачу, — сказала я.

— Ты плачешь.

— Это аллергия.

— Ты сидишь на полу, ешь варенье из банки ложкой и рыдаешь. Это не аллергия, Рина. Это тоска по дому.

Возразить было нечего, потому что именно так оно и было. Трёхнедельная, копившаяся тоска, которая сегодня прорвалась письмом, банкой варенья, запахом инжира.

Лейра подошла и села рядом, прямо на каменный пол, подоткнув юбку. Молча. Не обнимала, не утешала, не говорила «всё будет хорошо», потому что Лейра не врала. Просто села рядом. И этого было достаточно.

Мы сидели на полу: травница и повариха. И молчали. Потом Лейра протянула руку. Я дала ей ложку. Она зачерпнула варенье, попробовала. Её брови поднялись.

— Это что?

— Инжир. Бабушкин рецепт. Мама прислала.

— Это невероятно. Как ты… Нет, это же не магия. Это просто варенье.

— Просто варенье. Без магии. Инжир, сахар, лимон и любовь. Бабушкин рецепт.

— Бабушкин рецепт, — повторила Лейра. И замолчала. И я заметила, что она тоже моргает часто и быстро.

— Лейра? У тебя была бабушка?

Долгая, тяжёлая пауза.

— Была. Она тоже готовила. Не варенье только, отвар. Из диких трав. Горький, мерзкий, пахнущий как…

— Обувь тролля?

Лейра фыркнула. Не холодно, а тепло.

— Хуже. Обувь тролля — это комплимент. Бабушкин отвар пах как внутренность обуви тролля. Но лечил от всего. Я его ненавидела и пила каждый день. Потому что бабушка.

— Потому что бабушка, — повторила я.

Мы посмотрели друг на друга. Две женщины с бабушками: одна южная, другая северная. Одна — варенье, другая — отвар. Разные, как специи из разных концов мира. И одинаковые.

— Лейра, ты моя подруга. Ты в курсе?

— Нет. Я твой лечащий маг. Это профессиональные отношения.

— Ты моя подруга, которая сидит со мной на полу и ест варенье ложкой из банки.

— Это диагностическая процедура. Я проверяю качество продукта.

— Ты берёшь вторую ложку.

— Продукт требует повторной проверки.

Я рассмеялась сквозь слёзы, сквозь сопли. И Лейра улыбнулась. По-настоящему. Не тонко, не остро, не как лезвие ножа, а широко, открыто, по-человечески. И стала по-настоящему красивой. На три секунды. Потом убрала улыбку обратно, спрятала, заперла на замок, колючки на место. Но я видела. И запомнила.

Мы доели банку в тишине. Тишина была тёплой, сладкой, инжирной.

После обеда, который прошёл штатно: рагу с розмарином, тридцать секунд, Морвен снова смотрел на меня дольше, чем на еду. Я варила варенье.

Своё. Из инжира. Не бабушкино, его больше не было, банка пуста, и это ощущалось как маленькая утрата. Своё. По тому же рецепту, с теми же пропорциями, но моими руками, моим теплом, на этой северной кухне, где три недели назад стояли три горшка со специями, и ничего больше.

Инжир Каэль нашёл сушёный, привозной, из южных торговых поставок. Не то, но сойдёт. Замочить, размягчить, добавить воды, лимонного сока и варить. Медленно, на маленьком огне, помешивая деревянной ложкой и напевая что-то старое, бабушкино.

Хельга стояла рядом и наблюдала.

— Это не для короля? — спросила она.

— Нет. Для меня.

— Зачем?

— Затем, что иногда повару нужно готовить для себя. Не для кого-то, а для себя. Чтобы вспомнить, кто ты, откуда и зачем. Потому что если я забуду, кто я, то не смогу готовить для него. Кулинарная магия питается эмоциями, Хельга, а эмоции питаются жизнью. Моя жизнь — это инжир, Солирен, бабушка и мама. Если я это потеряю, я потеряю всё.

Хельга молчала. Потом ушла и вернулась через десять минут с мешочком.

— Что это?

— Сухие ягоды. Северные. Морошка. Мы варим из них… нечто. Не варенье, не то слово. Но похоже. Моя мать варила.

Я открыла мешочек, понюхала: кисло, терпко, с горчинкой. Незнакомо, но живо.

— Покажете? — спросила я.

Хельга кивнула. И впервые за три недели встала рядом со мной у плиты. Плечом к плечу. Два повара, две кухни, юг и север. Мы варили каждая своё: инжир — сладкий, тягучий, южный; морошка — кислая, терпкая, северная. Запахи смешивались, переплетались, спорили друг с другом и находили баланс. Как мы.

Берта сидела в углу и впервые за всё время не чистила репу. Она смотрела на нас, на плиту, на два котелка рядом, и улыбалась. Морщинистой, стариковской, настоящей улыбкой.

— Вот так, — пробормотала она. — Вот так и надо. Две поварихи у плиты. Как в старые времена. Как при королеве Алисии. Тогда тоже варили вместе.

У меня защипало в носу. Нет, в третий раз за день не буду. Точно не буду. Ни за что.

Ладно, может, одну слезинку. Маленькую. В инжирное варенье. Оно от этого только лучше.

Вечером того же дня, после ужина (суп с тыквой и шафраном, двадцать пять секунд) я шла к себе и столкнулась с Каэлем в коридоре. Это был не обычный Каэль. У этого было лицо, которое я привыкла видеть, когда он сообщал новости, которые ему самому не нравились. Такое лицо бывает у скалы, которой сообщили, что на неё сейчас упадёт другая скала.

— Рина. Нужно поговорить.

Мы зашли в малый кабинет: каменная комната с камином, столом и двумя стульями, где Каэль иногда работал с бумагами.

— Что случилось? — спросила я, потому что по лицу мужчины явно случилось.

— Советник Тарен случился, — сказал он тяжело, как удар молота по наковальне.

— Это который такой умного вида дядечка? Он сверлил меня глазами за завтраком с королем. Я ему не понравилась, — пожаловалась.

— Главный советник Его Величества. Ведает внешней политикой и дипломатией. Умный человек. Опасный человек.

— Опасный в каком смысле?

— В том смысле, что он прагматик. Не злой, не коварный, а целесообразный. Для него существует только одно — благо королевства. Всё остальное лишь средства. Люди — средства. Чувства — помеха. Он идеальный советник для короля, который не чувствует.

Что-то в голосе Каэля мне не понравилось. Что-то тревожное, как запах подгоревшего молока. Ещё не катастрофа, но нужно действовать быстро.

— И что он сделал?

— Он организовал визит. Дипломатический. Из Эльмора.

— Эльмор — это…

— Западное королевство. Утончённое, дипломатичное, богатое. И лицемерное, как кошка у рыбной лавки.

— Визит какой?

Каэль помолчал так тяжело, как человек, которому предстоит вытащить занозу размером с бревно.

— Принцесса Ивелин. Младшая дочь короля Эльмора. Двадцать четыре года. Образована, умна, красива. Владеет двумя языками, ментальной магией и искусством светской беседы на уровне, от которого хочется выброситься в окно из-за собственной неполноценности.

— И она едет сюда.

— Едет.

— Зачем?

Каэль посмотрел на меня долгим, тяжёлым, извиняющимся взглядом, а Каэль не извинялся никогда, это было не в его природе, как не в природе скалы — кланяться.

— Тарен считает, что Морвену нужна жена. Королева. Для укрепления внешних союзов, стабилизации династии и, его словами, «демонстрации нормальности правящего дома».

Тишина. Оглушительная тишина.

Внутри что-то сжалось. Маленькое, горячее, болезненное, как комок теста, который перемесили слишком сильно, и он стал жёстким, плотным, мёртвым.

— Жена, — повторила я.

— Потенциальная невеста. Визит на самом деле смотрины. Официально конечно дипломатическая миссия, обсуждение торговых соглашений. Неофициально все всё понимают.

— И Морвен согласился?

— Морвену всё равно, — ответил Каэль, и в его голосе была горечь. — Ему всё равно, жениться он или нет, на ком, зачем. Тарен представил это как политическую необходимость, и Морвен согласился. Потому что логично. Потому что королевству нужен наследник. Потому что чувства, которые могли бы возразить, отсутствуют.

Я молчала. Мои руки лежали на коленях, и я смотрела на них: на мелкие ожоги от кухонного пламени, на пятна от куркумы на указательном пальце, на татуировку с розмарином на запястье. Руки повара. Не руки королевы.

— Когда? — спросила я.

— Через четыре дня.

— Четыре дня.

Каэль наклонился вперёд. Голос стал тише, мягче, голос друга, не капитана.

— Рина, ты понимаешь: Тарен не враг. Он действует в интересах короны. Но он не знает того, что знаю я. Не знает про секунды, про улыбку, про торт. Для Тарена ты просто повар. Удобный инструмент, который временно облегчает симптомы проклятия. Он не видит большего.

— А большее есть? — спросила я, и голос, предатель, дрогнул.

Каэль посмотрел на меня. Долго, внимательно, с той особенной тяжестью во взгляде, которая бывает у людей, наблюдающих за чем-то одновременно прекрасным и невозможным.

— Рина, я знаю Морвена с детства. Видел его до проклятия. Видел, как он смотрит на людей, которые ему важны. Видел его мать, его учителей, его друзей. Видел, как он слушает, как наклоняет голову, как его пальцы двигаются на столе, когда он заинтересован.

Он помолчал.

— Он смотрит на тебя так. Без эмоций, да. Без чувств, да. Но так. Как раньше. Как до всего. Я узнаю этот взгляд. Тело помнит, Рина. Даже если разум не чувствует. Тело помнит.

Я не дышала.

— Это не утешение, — добавил Каэль, и его голос снова стал грубым, каэлевским. — Это предупреждение. Тарен увидит. Рано или поздно. И ты должна быть готова.

— К чему?

— К тому, что для Тарена ты помеха. Между Морвеном и политическим браком. А Тарен не тот человек, который терпит помехи.

Он встал. Посмотрел на меня сверху вниз, как башня на воробья, как всегда, но сейчас в его взгляде было что-то непривычное. Не жалость, а забота. Тяжёлая, валькерийская, неуклюжая, но забота.

— Будь осторожна, — сказал он. И ушёл.

Четыре дня.

Четыре дня, в которые я готовила как одержимая. Завтраки, обеды, ужины для Морвена. Пирожки для Каэля: стратегический запас, удвоенный. Пирожные для всех, кто проходил мимо кухни, потому что сарафанное радио — это лучшая дипломатия. К моменту приезда принцессы я хотела, чтобы каждый солдат, каждая служанка, каждый конюх знал, что Рина — своя.

И каждый вечер я варила варенье. Инжирное. Для себя. Без магии. Просто инжир, сахар, лимон и тоска по дому. Мешала деревянной ложкой, напевала, иногда плакала. Не каждый день. Через день. Потом через два. Потом перестала.

Нет, не перестала. Просто научилась плакать внутрь. В тесто. В варенье. В еду, которую готовила для Морвена и в которую всё больше вкладывала не просто эмоции, а себя. Свою тоску, своё упрямство, свою злость на проклятие, на Тарена, на принцессу, которую я ещё не видела, но уже… нет, не ненавидела. Не ревновала. Абсолютно не ревновала. Ни капельки. Вот ни столечко.

Лейра, которой я это сообщила, посмотрела на меня с выражением «ты безнадёжна» и сказала:

— Рина.

— Что?

— Ты вчера разбила три тарелки. Три. Подряд. Когда я упомянула слово «принцесса».

— У меня были мокрые руки!

— Три тарелки подряд при слове «принцесса». И потом ты час месила тесто с такой яростью, что Хельга спросила, не нужна ли тебе помощь. А Хельга не предлагает помощь никогда.

— Это профессиональный энтузиазм.

— Это ревность, Рина.

— Я не…

— Ты ревнуешь к женщине, которую ни разу не видела, из-за мужчины, который не может чувствовать. Ты ревнуешь. Молча, яростно и совершенно бессмысленно, потому что Морвен не чувствует ни к кому, включая тебя, включая принцессу, включая всех. В этом весь ужас, и в этом единственное утешение.

Я молчала, потому что Лейра была права. Как всегда.

Принцесса Ивелин прибыла на двадцать шестой день.

Я стояла на кухне у окна, выходившего во двор, и смотрела, как кортеж входит в ворота. Три кареты, десять всадников, знамёна серебра и лазури — Эльмор. Лошади белые, ухоженные, нездешние. Вся процессия была красивой, элегантной, идеальной, как торт, на который не пожалели глазури и забыли положить начинку.

Нет, Рина. Не злись. Ты не знаешь этих людей.

Из первой кареты вышла женщина, и… ладно. Ладно.

Я не красавица. Я это знаю и давно приняла. Я симпатичная, яркая, «живая» — так говорила мама, так говорили подруги, так говорили мужчины, которые за мной ухаживали (трое, если считать Томаса, который ухаживал в основном за моей выпечкой). Я из тех, на кого оборачиваются не из-за идеальных черт, а из-за энергии: веснушки, кудри, блестящие глаза и жизнь, которая хлещет из меня рекой.

Принцесса Ивелин была другой.

Высокая, стройная, нет, точёная, как статуэтка, как произведение искусства, которое создавали десять поколений королевских кровей. Тёмно-каштановые волосы, уложенные в сложную причёску, требующую двух служанок и часа времени. Лицо овальное, с высокими скулами, тонким носом, губами, которые казались всегда готовыми к улыбке — или усмешке, или поцелую. Зелёные глаза: умные, прохладные, как мята.

Она была красива. Не «симпатична», не «мила», не «привлекательна», а красива. Тем холодным, отточенным, безупречным совершенством, которое не греет, но ослепляет. Как северное сияние: красиво, недоступно и нельзя потрогать.

Я отошла от окна и посмотрела на свои руки. Они были в муке, в куркуме, с обломанным ногтем на мизинце. На свой фартук с пятном от ганаша. На своё расплывчатое отражение в медном чайнике — рыжеватое от меди, с торчащими кудрями и курносым носом.

Идеальный повар. Не идеальная королева.

— Хельга, — сказала я.

— М?

— Мне нужна мука. Много муки. И яйца, и масло, и всё. Мне нужно всё.

Хельга посмотрела на меня, на моё лицо, на котором, видимо, было написано что-то, что она за тридцать лет на кухне научилась узнавать безошибочно.

— Банкет, — сказала она.

— Банкет.

— На сколько персон?

— На столько, сколько нужно. На всех. Я приготовлю банкет для принцессы Эльмора, и это будет лучший банкет в истории этого замка. Она увидит, что может повар. Просто повар. С веснушками и тестом под ногтями.

Хельга усмехнулась широко, по-настоящему. Впервые я увидела все её зубы (крупные, крепкие, валькерийские, которыми можно грызть камень).

— Вот это мне нравится, — сказала она и достала самый большой нож. — Что будем готовить?

Я улыбнулась. Веснушки горели, кудри торчали, глаза блестели.

— Всё. Мы будем готовить всё.