5

5

— Что? — переспросил Роман.

Показалось, он не расслышал.

— Я беременна, — повторила жена.

Уманский замер.

Потом рухнул на стул.

— А чего плачешь-то?

— Я беременна не от тебя, — опустила она глаза.

Падать ниже было некуда, разве что на пол, и Роман был рад, что уже сел.

— Не от меня? — уточнил он и тряхнул головой.

— Только не спрашивай, от кого, — ответила Лёля.

— Почему?

Много времени на то, чтобы осознать услышанное, ему не понадобилось. Всё было ясно, как божий день. Она ему изменила. Или изменяла. И залетела. Тут вопросов нет.

И что за предмет белеет в сумерках на столе, тоже понял — тест на беременность.

— Потому что я не знаю... — выдохнула она и замолчала, оборвав фразу на полуслове.

— Чего не знаешь? Кто отец ребёнка? — продолжил за жену Уманский.

Когда она успела, вопрос тоже не стоял: Роман вечно был то на работе, то в разъездах, то задерживался, то совсем дома не ночевал. Да и дело это нехитрое — было бы желание.

Она укоризненно покачала головой.

— Нет, со всеми подряд я не спала.

Она вытерла слёзы — две непрошеных слезы, что выкатились из её больших синих глаз.

Глаз, что Уманский когда-то так любил, в которых буквально тонул, по которым сходил с ума.

— И что, даже имени его не спросила? — усмехнулся он с горечью.

— Да как-то, — пожала она плечами.

И снова догадывайся как хочешь. То ли «да как-то и не хотелось»: переспали и разбежались. То ли «да как-то не было нужды»: я и так знаю, как его зовут.

— И что будешь делать? — смотрел на неё Роман.

Смотрел, прекрасно понимая, осознавая, отдавая себе отчёт, но ещё до конца не веря.

Ещё ждал, что она рассмеётся, с издёвкой скажет: «Видел бы ты сейчас своё лицо. Да расслабься, шучу я, шучу, не беременна я». Или «Я беременна от тебя, Ром, от кого же ещё».

— Рожать, — ответила жена.

— Ясно, — Уманский кивнул.

Он, конечно, не мог этого не представить.

Как его жену имеет какой-то мужик. Как она стонет под ним, бесстыже расставив ноги. Как тот яростно в неё толкается, ритмично сжимая ягодицы. Как её ногти впиваются в его потную спину. Длинные волосы разметались по подушке. Грудь покачивается в такт толчкам. И зубы беспокойно теребят нижнюю губу, отпуская и снова покусывая.

Странно, но он испытывал скорее досаду, чем отвращение.

Скорее ревность, чем презрение.

И что уж не в какие ворота — в паху вдруг стало тяжело и тесно.

Твою мать! Он сто лет не хотел её так. Но сейчас, когда знал, что у жены другой, вдруг ощутил острое, почти невыносимое желание. Животное необузданное желание, видимо, исходящее от каких-то древних подкорковых структур и первобытных инстинктов, что толкают застолбить территорию, заявить права на свою самку и заявить их так, как заложено природой — половым актом.

И терять ему вроде нечего — всё потеряно. Теперь уж точно. И хрен стоял.

Но как-то лезть сейчас к жене со своим хреном…

— Я сама подам на развод, — подняла на него глаза жена.

Роман кивнул, не сказав ни да, ни нет.

С ним случилась очередная метаморфоза. Из тех, которые не предугадаешь заранее. Не спрогнозируешь, не проиграешь в голове, как сценарий, пока не окажешься перед фактом.

Он должен был сейчас жену ненавидеть, а чувствовал жалость.

Не снисходительно-унизительную жалость — искренне сострадал.

Её хотелось обнять. Прижать к груди. К душе. К сердцу.

Зарыть собой. Защитить. Согреть.

Он должен был беситься — она его предала, изменила, ударила под дых.

А чувствовал боль. Не свою — её боль. Её смятение, растерянность, отчаяние. Безысходность. И она отзывалась в нём, как своя.

Уманский покачал головой. Встал.

— Что сказать детям? — имея в виду дочь и её парня, поднялась следом Лёля.

— Скажи что хочешь, — ответил Роман. — Они взрослые, поймут. Может, не всё, но откуда берутся дети, они знают.

— Я скажу правду, — ответила она.

— Не возражаю, — смотрел на неё Уманский. — Уверена, что не хочешь ему сказать?

— Кому? — посмотрела на него Лёля отчаянно.

— Отцу своего ребёнка.

— Зачем?

— Ну, во-первых, он имеет право знать, — ответил Роман, невольно ставя себя на его место. — Во-вторых, мог бы помочь. Растить ребёнка одной трудно. А в-третьих, не факт, что он не хочет в этом участвовать. Я могу…

— Я знаю, — перебила она. — Знаю, что ты можешь. Но его не надо искать.

— То есть, ты знаешь кто он и где его найти, — склонил Уманский голову, пытаясь понять, чего она недоговаривает.

Спустя двадцать лет брака, это было нетрудно — слышать то, о чём жена не говорит, видеть то, что тщательно скрывает.

А она скрывала, кто отец её ребёнка, потому что тоже знала Уманского как облупленного.

Знала, Роман захочет его видеть, хотя бы для того, чтобы удостовериться: смотреть там не на что.

Что, скорее всего, не сдержится и врежет ему по роже. Так, для острастки. Потому что как бы они ни жили, Лёлька — его жена. Его, мать твою, жена.

Женщина, что он назвал своей.

Его часть, собственность. Его вторая половина.

— Знаю, — кивнула она. — Но говорить ему ничего не буду. Сама виновата, сама и буду выкручиваться. В конце концов, рожу для себя.

— Как скажешь, — развёл руками Уманский.

Глупость неимоверная — это женское «для себя». Что значит, для себя? Для себя можно на Мальдивы слетать, татушку набить, винишко дорогое открыть. Для себя любимой и собственного удовольствия — кости в хаммам отнести, к психологу записаться, на курсы конструирования из говна и палок сходить. Рожают не для себя. Рожают — человека. А человек имеет право на отца.

Но спорить сейчас с женой вряд ли имело смысл. (3303c)

И что ещё сказать, Роман не знал.

А, положа руку на сердце, и не хотел. Он был чертовски зол на «хорошо», на многолетнее равнодушие, безразличие, с которым жена относилась ко всему, что он делал. К его успехам и поражениям. К его работе и друзьям. К фильмам, что смотрел, книгам, что читал.

К его изменам.