Глава 12
Глава 10
Калуга, ресторан при Киевской гостинице.
7 мая 1887 года
Удивительное дело: в этом доме царила такая теплая, густая атмосфера, что нищета просто переставала бросаться в глаза.
В своей прошлой жизни я порой бывал в очень богатых особняках. Там полы заливали чуть ли не золотом, а эксклюзивный черный мрамор, казалось, вырубали из скал обнаженные топ-модели с обложек глянцевых журналов.
Но парадокс в том, что именно в тех стенах жила настоящая, ледяная нищета — нищета духа. Да, кто-то со мной не согласится. Начнут доказывать, что ступать ботинком по элитному камню куда приятнее, чем почти что босой ногой по грубым деревянным доскам, поверх которых разве что раскидана солома.
Каждому свое. Конечно, хорошо б и душу возвысить, и бок сытый где пригреть. Но если приходится выбирать, то лучше радоваться тому душевному теплу, что имеешь, а к острому уму и бойкому духу и материальное приложится.
Вот мы и радовались. Нас накрыло каким-то глупым, совершенно иррациональным весельем. Мы смеялись, подначивали друг друга, словно пьяные. Впрочем, мы и были пьяны — от сытости. Впервые за последние недели две мы поели от пуза, и эта простая еда казалась настолько невероятно вкусной, что наслаждение граничило с абсолютным, первобытным счастьем.
— А чего ты тут! — Настя привела «весьма убедительный» аргумент, звонко рассмеявшись и больно ущипнув меня за плечо.
— А чтобы! — максимально «информативно» парировал я, ткнув ее пальцем под ребра.
Сестра взвизгнула, уворачиваясь. Было понятно, что она до ужаса боится щекотки. Но тут в нашу возню вмешалась мама.
— А ну, охолоньте! — задорно крикнула она и, зачерпнув из глиняной кружки, плеснула мне прямо в лицо холодной водой.
Я фыркнул, утирая мокрые щеки. Юмор у мамы, конечно, еще нужно подтянуть — не то чтобы обхохочешься, — но злиться было невозможно.
Только и хотелось, крикинуть — остановись, мгновенье!….
— Завтра в церковь надо сходить. Коли не придем, судачить будут. Да и Господа возблагодарить за сытость, — сказала, помолчав, мама. — Вот ведь нынче с голоду не дохнем.
Умеет она… Вовремя про «дохнем». Лицо мамы разгладилось, посерьезнело. Она принялась убирать со стола, и в ее движениях сквозила застарелая, въевшаяся в подкорку бережливость бедняка: она бережно, едва ли не с благоговением, собирала крошки и недоеденные кусочки хлеба в чистую тряпицу. Ни одной крупицы не должно пропасть.
Надо — так надо. Бог дал, а нам беречь. В прошлой жизни я не был таким уж религиозным человеком. Как и многие, вспоминал о храме лишь по большим праздникам — куличи на Пасху, по крайней мере, святил исправно. Но для здешних людей церковь была чем-то иным, гораздо большим. Это не только место для молитвы, но и центр социальной жизни.
Своего рода клуб: людей посмотреть, себя показать. Там же, ну или рядом, после службы, сходились соседушки-кумушки: не разойдутся, пока не перемоют косточки всем другим, а оказавшись по одиночке, так и друг другу.
И правда, стоило маме заикнуться о службе, как Настя тут же засуетилась, готовясь к завтрашнему выходу.
— Так заготовить хустку нужно, точно же! — всплеснула руками сестра.
Удивительный парадокс нашей жизни: мы могли неделями сидеть впроголодь, но, как оказалось, на дне старого сундука хранилась одежда чуть ли не с иголочки. У мамы нашелся нарядный цветастый платок, да и Настя, судя по загоревшимся глазам, была еще той модницей и уже мысленно перебирала наряды. И никто из них не подумал, что это можно было бы продать ради пропитания. Или не покупают, или, что вернее, мои домашние ещё не ощущали свою бедность как острую нужду.
— И тебя же обрядить надо, — мама критически оглядела меня, уперев руки в бока. — Не пойдешь же ты к Богу эдаким охламоном. Батькины сапоги оденешь. Они велики, да что ж… соломы подложишь. Но не в этом же…
Я смотрел на них — живых, смеющихся, строящих планы на завтрашнее утро. И вдруг понял, что в этой идиллической картине зияет черная дыра. Вопрос, который мучил меня с момента пробуждения в этом теле, сам сорвался с языка, разрезая уютный воздух избы.
— Погоди, — сказал я ровным, тяжелым тоном.
Мать, только что привставшая с лавки, так на нее и опустилась. Она осеклась на полуслове, встретившись со мной взглядом. Наверное, она увидела в моих глазах нечто жуткое, совершенно не свойственное мальчишке, который еще минуту назад беззаботно хохотал и щекотал сестру. Взгляд взрослого, пожившего мужика.
— А что же отец? — спросил я. — Почему нет его с нами?
Настя ойкнула так, будто я ткнул в нее иголкой, и вовсе не играючи. А из груди матери исторгся тяжелый стон.
Тишина стала звенящей. Из материнских глаз, в которых еще секунду назад сверкала жизнь, словно ледяным порывом ветра выдуло искру. Лицо побледнело, заострилось, и в уголках губ залегла глубокая, почерневшая от времени пустота и невыносимая боль.
— Зачем тебе ворошить минулое? Года не прошло, сердце еще болит, — прошептала мама.
Губы ее предательски задрожали, а взгляд метнулся куда-то в сторону, словно она пыталась спрятаться от неизбежного.
Если бы этот вопрос не был так жизненно важен, если бы он не касался моего собственного выживания и, возможно, нашего общего будущего, я бы теперь отступил. Оставил бы их в покое. Но нет. Я молчал не покорно, а упрямо и тяжело, и не по-детски смотрел на нее, ожидая ответа.
В это же мгновение я вновь попытался обратиться к памяти маленького, вечно перепуганного Прошки, того, прошлого — выудить из нее хоть крупицу информации об отце и о том, где же он сгинул. И тут же натолкнулся на глухую стену. Что-то подсказывало: дело здесь нечисто.
Мальчишка, чье тело я занял, категорически отказывался даже думать об отце. Сперва я грешным делом предположил, что ему было стыдно: может, батя пил, лупил его почем зря или друга обманул, оказался дрянным человеком?
Но стоило прислушаться к чужим эмоциям, как я понял: дело совсем в другом. Ребенок любил его настолько сильно, что воспоминания причиняли невыносимую, удушающую боль. В этой семье все жили за отцом как за каменной стеной. Именно он был ее стержнем, он наполнял этот дом смыслом — и речь шла вовсе не о деньгах, или, по крайней мере, не только о них.
— Нашли его в сточной канаве… — голос матери сорвался на сиплый шепот, возвращая меня в реальность. — Сказали, упился, оступился и сам упал. Оттого, мол, и синяки по всему телу, и лицо побитое. Но разве ж отец твой… хотя б единожды… никогда!
Глаза женщины мгновенно налились кровью и слезами. Она резко поднялась с лавки и, словно птица, защищающая гнездо, нависла надо мной. В ее сгорбленной фигуре вдруг проступила отчаянная, звериная ярость.
— Ты слышишь меня, сын⁈ — голос ее зазвенел. — Твой отец никогда не был пьяницей! Он всегда был честным мастеровым! Лишнего гвоздя в дом не принесет, пока другие с завода тащили всё, что плохо лежит. Мы же дом строили… Сами… А потом… потом пришли они. Сказали, что дом теперь заводу принадлежит. Что отец ваш будто б ссуду под него взял, бумагу подписал… А мы ж всё, всё на дом тот, каждую копейку, всю кровь наша…
И тут произошло страшное. Из матери словно разом выдернули невидимый стержень. Вся ее ярость испарилась в одну секунду. Она обмякла, тяжело облокотилась о бревенчатую стену и медленно, как-то бесформенно, осела обратно на лавку. Закрыла лицо огрубевшими от работы руками и стала тихо, надрывно плакать, вздрагивая худыми плечами.
— Прошка, ну чего лезешь к мамке? — тут же подскочила Настя, бросаясь к матери и крепко обхватывая ее руками. — Сказано же — не тереби! Ушел отец, нету его, и всё тут!
Внутри меня забился в истерике прежний хозяин тела — маленький, раздавленный горем ребенок. Он рыдал горькими слезами, умоляя прекратить. Но я, ведомый собственным порывом взрослого мужика, который даже не собирался в себе глушить, шагнул вперед. Жестко подавил детскую панику, подошел вплотную и обнял их обеих — худую, вздрагивающую мать и притихшую сестру.
— Теперь всё будет иначе, — произнес я. Голос прозвучал пугающе твердо, с металлом, который никак не вязался с моим юным горлом. — У вас есть я.
Среди ветхих стен снова повисла тишина, но теперь уж совсем другая. Через секунду-другую обе женщины повернулись ко мне.
— Экий мужчинка у нас, Наська! — сквозь слезы усмехнулась мама.
— Это уж да. А вчера-то, как лев дрался… И когда так быстро вырос да возмужал, — сказала Настя, а потом лукаво улыбнулась. — Может, с какой подружкой моей познакомить? А? Готовый, гляжу.
— Я те дам! Сама не готовая, — вдруг опять посерьезнела мама.
Странно это… За Буримова — иди, тут не готова… Маму я пока еще и не понял.
Вскоре с улицы донеслись протяжные, заунывные звуки — кто-то за окном не то орал дурниной, не то рыдал, не то пытался петь. Настя, как и любая девчонка ее возраста, моментально навострила уши и, шмыгнув носом, упорхнула за дверь узнавать дворовые новости. Ну или с каким парнем под руку пройтись.
Я же остался дома. Мать, утерев слезы концом платка, слабо махнула рукой: иди, мол, во двор, погуляй с ребятами. И, возможно, я бы так и сделал, чтобы осмотреться в этом мире. Но память парнишки услужливо подкинула неприятный факт: дворовые пацаны Прошку, мягко говоря, не жаловали. Выходить туда сейчас, не разобравшись в правилах местной уличной иерархии, было бы непростительной глупостью. Не расхлебать потом.
Да, ставить себя на районе и прогибать дворовую иерархию под себя всё равно придется — это неписаный закон улицы. Но только не сейчас. Выходить к местным шакалам вот таким, уставшим, с подбитым глазом, которым я только теперь начинал что-то различать в комнате, ноющими ребрами и каждый шаг грозящей подогнуться ногой никак нельзя. Нет, ввязываться в новую мышиную возню со шпаной я был не готов.
Так что я просто завалился на жесткую деревянную лавку, которая в этом доме гордо именовалась кроватью. Мама заботливо натаскала мне свежей соломы, накрыла ее грубой дерюгой, и, на удивление, спалось мне в этот раз не так уж и скверно. По крайней мере, бока не ломило, а в нос больше не бил кислый, удушливый запах прелого сена.
Проснулся я бодрым. Разбудили меня мои женщины, которые с самого раннего утра шуршали по избе, готовясь к выходу.
— Ну ты и даешь, засоня! — фыркнула Настя, стоя перед мутным осколком зеркальца.
Она, заплетя косу, укладывала её венком, так что лоб её открылся, а на висках остались трогательные завитушки, и смотрелось это просто удивительно красиво.
А ведь она была права. Я спал на удивление хорошо, хотя сквозь вязкую пелену сна до меня доносились и истошные вопли соседских петухов, и базарная ругань баб на улице, проклинавших друг друга до седьмого колена. Но изможденный организм брал свое, и я неизменно проваливался обратно в спасительную темноту.
Одевшись во всё чистое, обув отцовские сапоги, ещё добротные, я вышел во двор умыться, ну и воды принести в дом. Настоящего мыла у нас отродясь не водилось, поэтому пришлось по старинке, как привык мой предшественник, оттирать лицо и шею щелоком из древесной золы.
Ледяная колодезная вода обожгла кожу, окончательно сбросив остатки сна. Я вдруг почувствовал мощный прилив сил. Возможно, дело было в том, что спросонья я успел перехватить увесистый шмат сала и горбушку вчерашнего каравая. А может, на меня так благодатно подействовала яркая, пронзительно-солнечная утренняя погода. Скорее всего, всё вместе.
Мы вышли со двора втроём и тут же влились в людской ручеек, неспешно текущий по пыльной улице в одну сторону — к храму. Впрочем, далеко не все шли на службу с радостными, одухотворенными лицами. Некоторым мужикам после вчерашнего было откровенно худо: они плелись, понурив головы, с серыми, отекшими лицами, будто шли не благодать стяжать, а брели в кандалах на каторжные работы.
Я даже приостановился, увидев, что среди этих несчастных был и старый мастер Матвей. В голове сверкнуло воспоминание: давеча, когда на заводе уж прозвучал сигнал к концу трудового дня, у него была отличная возможность отплатить мне за дерзость, но он повернулся и чуть ли не вприпрыжку, обгоняя всех, побежал к выходу. Неужто это в кабак, на возлияния так торопился дед?
Я едва не отстал от своих, пока размышлял, может ли это быть настоящей причиной — или всё-таки Матвей хранит в цепких заскорузлых пальцах ещё какие-то тайны.
— Поздорову ли, Анна? — как раз окликнула маму проходящая мимо дородная соседка.
Пока они степенно друг другу кивали, я нагнал маменьку и Настю.
— Спаси Христос, Агриппина Никитична, с Божьей помощью помаленьку справляемси, — привычно, с кроткой полуулыбкой ответила мама.
И такие выверенные, благостные ответы она раздавала всем встречным-поперечным. Послушать ее — так у нас в семье была тишь да гладь. Если бы не одно страшное «но».
Еще утром, пока я умывался, до меня донеслись обрывки их разговора. Мама снова вкрадчивым шепотом убеждала Настю, что «ничего особенного не станется», если та некоторое время поживет с Буримовым. Мол, у этого упыря денег куры не клюют, можно так озолотиться, что потом только и нужно, что уйти и жить припеваючи.
— Честь свою девичью всё едино где в кустах оставишь. Только ушлый хлопец подвернется. А тут на перинах, да в сытости и достатке. И кто зубоскалить станет, так те в миг угомонятся, испужаются, — нравоучала мама сестру.
У меня скулы свело от бессильной ярости, когда я об этом вспомнил. Я не понимал и отказывался даже пытаться понять ту чудовищную логику нищеты, которая толкает мать торговать собственной дочерью.
Подавив тяжелый вздох, я посмотрел на золотящиеся впереди купола. Не хочу хулить святое место, но перспектива отстоять два часа на ногах — не слишком радужна для меня сегодня. Особенно в невыносимой духоте, в плотной, потной толпе, будучи сдавленным со всех сторон чужими телами. В храме сегодня собиралось столько народа, сколько в своей прошлой жизни я видел разве что на пасхальном крестном ходе.
Два часа тянулись, как бесконечная резиновая лента молитвы, потом еще батюшка…
— В смирении и терпении есть благодать… и да воздастся за это, — вещал поп.
Всё так, вдруг подумал я, но почему смириться должен именно я — или вот Настя, а не Циммерманн и не Эраст? Если так раскинуть, я выхожу чуть ли не марксистом. Кстати… а они тут есть? Я бы пару идей, может, им подкинул… Впрочем, пусть сначала в силу войдут — может быть, теперь они и не победят? А для меня работа поинтереснее найдётся.
А то, что я могу предложить что-то этому производственному миру, так и вовсе завораживает. Ведь тут и крепления вагонов ущербные, так что на них отдельный человек в каждом поезде требуется, и ступенек откидных нет… И много чего еще.
Из церкви люди выходили чинно, словно у каждого было свое, строго отведенное место в невидимой табели о рангах. Несмотря на то, что самые статусные и богатые прихожане храма стояли ближе всего к алтарю, именно им надлежало покинуть службу первыми. А мы должны были их пропустить, и неважно, какой и до этого была толкотня.
Толпа простолюдинов услужливо сжалась, образуя живой коридор, по которому, шурша дорогими тканями, прошествовала знать. И лишь когда они скрылись на улице, наружу потянулась вереница всех иных. Мы с семьей выходили едва ли не самыми последними, что более чем красноречиво подчеркивало кто мы тут, в этом городе, есть — по крайней мере, теперь, когда не стало отца.
Когда мы, наконец, вывалились из тяжелых, обитых медью дверей заводской церкви на паперть, я первым делом жадно вдохнул воздух. Внутри стоял такой густой, удушливый смрад от сотен потных тел, перегара, дешевого воска и ладана, что у меня перед глазами плясали черные круги.
Здесь, на улице, воздух был немногим чище — фабричные трубы на горизонте, не отдыхающие даже в воскресенье, щедро приправляли небо сизой угольной гарью. Заводская церковь для того и строилась: молись, кайся, а потом сразу в цех, грехи отрабатывать. Но после храмовой духоты и этот прокопченный ветерок казался живой водой.
Мама торопливо крестилась на маковки куполов, Настя поправляла сползший платок, а я просто стоял, приходя в себя и разминая затекшие ноги.
А потом матушка замерла, уставившись в одну точку. Я проследил за ее испуганным взглядом и увидел женщину. Откровенно, пугающе безобразную. И мама прям позеленела, смотря на тетку. Чего я еще не знаю о семье и о себе? Что за мадам?
В этой мадам отталкивало практически всё. В первую очередь — ее давящая надменность — в иное время за такие взгляды из-под тяжёлых век ей бы плюнули прямо под ноги. Женщина смотрела на всех свысока, как истинная хозяйка жизни, которой все вокруг кругом обязаны.
А может, так оно и было. И если не все вокруг, то конкретно моя семья этой дамочке точно задолжала. Наше убогое жилище — пусть мы и не жили в тесной заводской казарме на нарах, как некоторые другие рабочие семьи — было съемным. Поначалу меня, человека с сознанием из другого времени, искренне удивляло, что за эту продуваемую всеми ветрами гнилую лачугу еще и платить нужно. Но так это и было, а эта мадам, очевидно, была нашей домовладелицей.
Она была безобразно, патологически толстой. И полноту, и худобу нужно ещё уметь носить, обыгрывать. Полные дамы часто бывают весьма милыми, обаятельными, по-настоящему уютными и домашними. Но перед нами стояла настоящая мегера, чья тучность казалась истинным физическим уродством, отражением ее внутренней алчной сути.
Ее двойной, а то и тройной подбородок тяжело свисал на грудь, несмотря на то, что женщина несла свой нос по ветру, высоко и надменно задрав голову, словно нарочно, как только могла, возвышаясь над жалкой толпой. И всё это монументальное тело было заковано в невероятно пышное и дорогое платье с тяжелыми шелковыми юбками. Наверное, один только подол этого одеяния стоил как несколько лет аренды всего нашего убогого жилища.
— Матрона Адольфовна… — обреченно просипела моя мама, разом побледнев.
Она произнесла это отчество с таким первобытным ужасом, словно подсознательно знала, что имя «Адольф» принадлежит истинному чудовищу. Зверю, который в моем родном двадцатом веке стал воплощением изуверства и зла.
— Мама, пошли быстрее, сторонкой пройдём, — испуганно дернула матушку за рукав моя сестра Настя, пытаясь утащить нас в спасительную толпу прихожан.
Но было поздно. Этот грозный, необъятный постамент в шелках начал медленно разворачиваться в нашу сторону. Сложилось стойкое впечатление, что стой я чуть ближе, я бы непременно услышал ржавый скрип и грохот несмазанных шестеренок внутри этого огромного изваяния.
Хищная, плотоядная улыбка исказила её лицо. Ухмыляясь, она властно и призывно махнула пухлой рукой, унизанной перстнями, в сторону моей оцепеневшей матери. Мол, иди-ка сюда, милочка, я как раз собираюсь позавтракать… и, кажется, сегодня в меню будешь ты.
Нужно спасать своих женщин.