Глава 15
Калуга.
8 мая 1887 года
Дома царила такая теплая, почти забытая мной уютная атмосфера, что казалось, все тяготы внешнего мира вмиг растворились в полумраке углов. Мать — видимо, не без помощи Насти — умудрилась сотворить из скудных припасов поистине шикарный ужин. Но не без того, чтобы потратить изрядно из того рубля, что я выделил. Однако, медяки на столе лежали в большом количестве. Купила, но сэкономила. И правильно. Пока правильно.
Нужно поинтересоваться, где тут лучше отовариваться. Сам бы походил, присмотрелся. Да и рынок… это же такое место. И почему Прошка о нем ничего не знает. Это же первое место, где по логике обитает подросток. Мало ли… кренделя или баранка кто даст.
В своей прошлой жизни, будучи взрослым и обеспеченным человеком, я бы вряд ли осилил и половину того, что сейчас лежало в моей миске. Но теперь, когда этот молодой, истощенный организм яростно сигнализировал о хронической нехватке калорий и требовал наесться впрок, все мысли о диетах и правильном питании казались нелепой блажью, чуждым налетом цивилизации. Я ел жадно, почти первобытно.
Жирная свинина, тушеная в тяжелом чугунном котелке с горстью сушеных лесных грибов, заслуживала всяческих похвал. Мясо таяло во рту, пропитанное густым бульоном, а картошка, томленая в настоящей русской печи, рассыпалась на языке. У этой еды оказался невероятно яркий, насыщенный вкус с едва уловимой ноткой древесного дымка. Может быть, когда-то давно я и пробовал нечто подобное в дорогих фермерских ресторанах и даже оценил, но сейчас, для этого голодного мальчишеского тела, каждая ложка была чистым гастрономическим экстазом.
Мать с сестрой, глядя на мой зверский аппетит, заметно расслабились. Женщины хлопотали у стола, то и дело перекидываясь шутками, и со стороны казалось, что они не мать с дочерью, а две закадычные подруги. Порой в их разговоре проскальзывали такие ядреные, простонародные словечки и намеки, от которых мне, как юнцу, полагалось бы густо покраснеть и уткнуться носом в тарелку.
С улицы же, сквозь толстые доски двери, то и дело доносился приглушенный гомон, а потом кто-то от всей души засвистел. Там своя жизнь, пристраститься к которой хотела часть моего сознания, того, кого сейчас и звали на дворовую вольницу.
— Прошка! А Прошка! — надрывался чей-то звонкий, ломающийся голос.
Настя, подперев щеку кулаком, лукаво сверкнула глазами в мою сторону:
— Ишь ты… А я смотрю, братец, ты уличным-то теперь не «засохшая коровья лепешка», а цельный «Прошка». Гляди-ка, с такими замашками скоро и Прохором станешь, — усмехнулась она.
И тут же, словно невидимый режиссер за дверью подслушал ее слова, с крыльца донесся новый, более басовитый оклик:
— Про-охор! Выходи давай!
Я медленно, со смаком облизал ложку, положил ее на стол и, откинувшись на деревянную спинку скамьи, криво ухмыльнулся:
— Вот так, сестренка, это и делается. Глядишь, не только Прохором Ивановичем стану, а еще и «Его Сиятельством» величать будут.
— Ага, держи карман пошире, сиятельство! — прыснула со смеху Настя, махнув на меня полотенцем.
Я тяжело поднялся из-за стола. Привычка взрослого, независимого человека сработала быстрее, чем память реципиента: я даже не подумал о том, что в патриархальной семье малой должен просить у старших дозволения покинуть трапезу. Просто молча развернулся и направился к выходу.
Или не нужно просить? Я же мужчина в доме, принес рубль… Я, так выходит, теперь глава семьи. Кстати… а не мне ли стоит указывать сестре? Хоть она и старшая. А то мама моя насоветует…
Поразмыслив так, я решительно направился к выходу. Мать, замерев с ухватом в руках, проводила меня ошарашенным взглядом.
— Глянь-ка на него, Настя… Он меня уже и в грош не ставит, — растерянно пробормотала она. — Иной раз, бывало, раз десять пискнет, чтоб из-за стола-то вылезти разрешили, а нынче-то — вона как вышагивает, как барин.
— Сплюнь, матушка, да перекрестись! — осадила ее сестра, провожая меня задумчивым взглядом. — Если и дальше так дело пойдет, то только одно может значить — настоящий мужик у нас в доме, наконец, появился. Заживем!
— Ну да, заживем… — скептически вздохнула мать, принимаясь собирать пустые плошки.
Я же не стал вмешиваться в их разговор, вполне довольный тем, что услышал, а толкнул тяжелую дверь и шагнул в прохладные сумерки двора.
Свежий вечерний воздух мгновенно выстудил запахи печного дыма и еды. Неподалеку от крыльца, переминаясь с ноги на ногу и соревнуясь в меткости плевков сквозь зубы, отиралась стайка местных подростков.
Чуть в стороне, нахохлившись и спрятав руки в карманы безразмерных порток, хмуро стоял Игнат — местный «предводитель дворянства» и по совместительству гроза улицы. Когда я спустился по ступеням, Игнат вскинул голову. В свете далекого фонаря отчетливо была видна промелькнувшая в его глазах тень страха. Он явно напрягся, ожидая, что я продолжу утреннее унижение перед его же свитой. Но пацанское слово — оно и в девятнадцатом веке пацанское слово. Договор есть договор.
— Ну че, Прохор, пошли гулять? Девок за околицей щупать! — с напускной бравадой предложил один из парней, самый щуплый и самый горластый в компании.
Предложение прозвучало забавно. Мой внутренний взрослый мужик лишь мысленно хмыкнул: надо же, какие тут развлечения. Давненько я не проводил время таким вот интересным образом. Щупать девок… Черт побери, как же заманчиво! Но…
— Не сегодня, пацаны, — я искренне и с легким сожалением развел руками. — Завтра с утра на смену, на завод. Выспаться надо, иначе мастер шкуру спустит.
Горластый подросток осекся, удивленно заморгал, а потом недоверчиво сощурился, словно я сказал нечто совершенно несусветное:
— Ну… как знаешь. Только это… А с чего это ты нас каким-то чудным словом назвал? «Пацаны»… Это кто такие? Ты чего, жид, что ли, по-ихнему ругаться?
Я мысленно чертыхнулся. Ну конечно. Девятнадцатый век на дворе. Слово «пацан» еще не вошло в обиход, для них привычнее «мальцы», «ребята» или «парни». Прокололся на ровном месте.
Теперь надо б как-то выкрутиться. А тут ещё оказалось, что это не просто незнакомое слово.
— «Пацан» по-ихнему — это маленький хер, — вдруг блеснул познаниями в идише самый щуплый и мелкий парнишка в этой дворовой банде. — Среди нас таких нет. Хошь покажу?
Я едва не поперхнулся. Ну да, кому, как не самому младшему в стае, знать такие специфические подробности!
— Нет, избавь меня от такого зрелища. Это… другое слово совсем.
И тут же, хотя меня обвинили в серьёзном оскорблении, я едва сдержал кривую усмешку. Сказать бы об этом бритоголовым «пацанам» из того будущего, из лихих девяностых! Интересно, они бы перестали гордо называть себя пацанами, если бы узнали перевод? Вряд ли кому-то из авторитетов захотелось бы, чтобы его, хоть бы даже и в молодости, величали «маленьким членом».
Однако ситуацию требовалось как-то загладить, и я перевел взгляд на Игната. Рослый вожак явно чего-то ждал, переминался с ноги на ногу. Ну, вот и сделаю ему подарочек.
— Игнат, — спокойно произнес я, подходя к нему почти вплотную. — Освобождаю тебя от уговора. Не нужно быть моим слугой. Но взамен — ты забываешь дорогу к моим нервам и больше ко мне не цепляешься. Оставим всё в прошлом. По рукам?
Я еще не успел договорить и сделать последний шаг, как он с явным облегчением и радостью выкинул вперед тяжелую ладонь. Договор есть договор. Слово было сказано, и отменять его нельзя. Мы крепко пожали друг другу руки.
В этот момент Игнат всё-таки подался вперед и, так что я было подумал — неужто и этого недостаточно? Но тот, нервно оглянувшись на свою свиту, зашептал:
— А… Настя обо мне что-нибудь спрашивала?
Губы у него предательски дрожали, а вид был до того жалким и смущенным, что я искренне удивился. Вот оно что! Теперь всё понятно. Представляю, какие бури сейчас бушуют в душе этого переростка. Вчера его тайная, безответная любовь — моя сестра — видела, как я втоптал его авторитет в грязь. Для влюбленного пацана это катастрофа.
— Я вообще не хотел во всё это вмешиваться, — я со вздохом пожал плечами, отпуская его руку. — Но, знаешь… ты бы мог как-то иначе добиваться её благосклонности.
— Добиваться… чего? — Игнат тупо моргнул, запнувшись на сложном книжном слове.
— Внимания её, говорю, добиваться. Не пытайся брату своей зазнобы ребра пересчитать. Лучше цветов, что ли, с луга принеси. Воду от колодца дотащить помоги. Покажи ей, что ты мужик: что заботиться о ней можешь, а не только проблемы на пустом месте создавать, понял?
Наверное, со стороны эта картина выглядела абсурдно: я, мальчишка на вид куда младше, стою во дворе и учу жизни местного громилу-хулигана. Но мне было плевать. Пусть привыкают. Если я начну вести себя как взрослый, рассуждать здраво и по-мужски, то и отношение ко мне рано или поздно, а может даже быть, что и очень скоро, изменится.
На том и буду стоять.
Попрощавшись с мальчишками, я развернулся и зашагал обратно к крыльцу. Предстояло вернуться в дом. Точнее, в это убогое, продуваемое сквозняками жилище, которое мой мозг отказывался принимать как родной очаг. Для меня это была лишь временная база. Я уже дал себе клятву: сделаю всё возможное и невозможное, чтобы к следующей зиме моя семья жила в человеческих условиях.
В доме пахло остывшей печью. Женщины были поглощены своими вечерними хлопотами. Мать сидела за столом под тусклым светом лампы и раз за разом, с маниакальным упорством, пересчитывала тусклые медяки, сдачу с рубля. Она тихо бормотала себе под нос, прикидывая в уме сложную математику выживания: где купить муки, а где крупы, чтобы растянуть эти копейки еще хоть на несколько дней.
Настя сидела поодаль у окна. Прищурившись от нехватки света, она орудовала иглой: то ли штопала подол, то ли торопливо пришивала какие-то дешевые кружевные рюшечки к своему выходному платью. Ясно как день — девка собирается на вечернюю прогулку.
Я бросил короткий взгляд в слюдяное окно. В синих сумерках за частоколом мелькнул знакомый картуз и широкие плечи. Игнат, значит, далеко уходить не стал. Внял, что ли, моему совету? Или просто из упрямства? Так или иначе,новоявленный ухажер уже преданно маячил под нашими окнами.
Я же присел у окна, поближе к свету, и принялся разбирать отцовский инструмент, вернувшийся в мои руки. Пусть он пока ещё не мой, но одно ясно — обратно я его не отдам. Я и теперь брал его из ящика бережно, с благоговением, но по-хозяйски. Тусклый металл холодил пальцы, пах оружейным маслом и застарелой древесной пылью. Я методично, с какой-то медитативной аккуратностью превращал хаос в систему: напильники раскладывал строгим строем, от самого малого, бархатного, до крупного, драчёвого. Молотки с отполированными ладонью отца деревянными рукоятками ложились в свою нишу, гаечные ключи, которые лучше обернуть в чистую тряпицу, чтобы не разбегались, — в свою.
В самом дальнем углу деревянного ящика пальцы наткнулись на что-то чужеродное.
— А это ещё что за сюрприз? — едва слышно пробормотал я себе под нос.
Мать, возившаяся у печи, тут же обернулась, вытирая руки о передник:
— Проша, ты меня спросил о чем-то?
— Нет, матушка, это я сам с собой разговариваю, — отозвался я, не поднимая головы. — Отцовский инструмент перебираю, привыкаю.
Мать тяжело вздохнула. В её глазах, обрамленных ранними морщинками, мелькнула застарелая боль.
— Ты уж прости меня, сынок, что отдала я его тогда в залог. Сердце кровью обливалось, — голос у неё дрогнул, она подошла ближе, оперлась рукой о край стола. — Но в заводской казарме нам после смерти отца оставаться никак нельзя было. Там же пьянство кругом, двери не запрешь. Попортили бы сестру твою фабричные, да и меня там уже обижать начали… Так что вот, за инструмент мы эту развалюху и сняли. Худо тут, бедно, зато сами по себе, за дверью. А нынче, как ты ее починил, стала она крепкой.
Она помолчала, глядя на ровные ряды ключей, и добавила с теплой, грустной улыбкой:
— А батюшка твой, Царствие ему небесное, к инструменту своему относился, почитай, ласковее, чем ко мне. Пылинки сдувал. Порой, бывало, сидит вечером и прямо балакает с железяками этими, уговаривает их…
Я мысленно усмехнулся. Матери, простой женщине, этого не понять. Разговаривать с инструментом, может, и перебор, но для настоящего мастера его личный станок — это как верный боевой конь. Такого чужому наезднику не доверят — загонит. А личный ручной инструмент — это порой как любимая женщина, которую надо беречь пуще жизни. Никогда никому не позволять и пальцем тронуть, только в своих руках крепко сжимать.
Я вдруг поймал себя на мысли, что прямо сейчас, размышляя об этом, вовсю поглаживаю большим пальцем шероховатую, ребристую поверхность стального напильника. Тьфу ты, пропасть! И надо же было такому сравнению в голову прийти! Видимо, гормоны этого пубертатного тела всё-таки берут своё, подкидывая взрослому сознанию именно эти ассоциации.
Но, напильник в сторону я не отложил, продолжая машинально вести подушечками пальцев по металлической насечке.
Мой взгляд снова вернулся вглубь ящика. Глаз зацепился за пожелтевший краешек бумаги, торчащий из-под деревянной перегородки.
Я аккуратно разгрёб кучку мелких надфилей, отодвинул плотный моток странного материала, похожего на грубую ткань с наклеенным песком — местную, дореволюционную предтечу наждачной бумаги — и вытянул сложенный вдвое листок. Бумага была испачкана мазутным отпечатком пальца.
Я развернул её поближе к лампе. Почерк был торопливым, но разборчивым, с твердым нажимом.
«Господину инспектору Циммерманну. Доношу, что начальствующий в цехе Эраст Никитич Медников — злоумышляет, к тому склоняет и меня, супротив цеха нашего сборочного, брак намеренно допуская. Есть и иные злоупотребления…»
Я замер, перечитывая эти две строчки раз за разом. Дыхание на секунду перехватило.
— Матушка, — я постарался, чтобы голос звучал ровно, будто я просто интересуюсь, пока все в сборе, как бывало уже не раз. — А батюшка наш грамотный был?
Мать резко остановилась, уставившись на меня с искренним недоумением, плавно перетекающим в тревогу.
— Ты что же это, Проша? Болезнь тебе память отшибла? — Она подошла вплотную, пристально вглядываясь в мое лицо. — Так вестимо дело, что был! Ещё каким грамотеем слыл! Он же тебе сам книжки читал, а после и тебя чтению да письму обучил. Наську вон тоже буквы выводить заставлял, чтоб хоть имя своё подписать могла. Забыл, что ли⁈
Я мысленно дал себе затрещину. Опять прокол.
— Ну да… помутилось что-то в голове, запамятовал, — я виновато потер лоб, изображая усталость. — После той лихорадки всё как в тумане, матушка. Вспоминаю по крупицам.
Она покачала головой, но не осуждающе, а, скорее, сочувственно, и вернулась к печи, а я снова опустил глаза на записку.
Эраст Никитич… Смотритель цеха.
Ну вот если человек сука — то это всегда видно. Бывает, посмотришь на начальника мельком: вроде, нормальный же мужик. А приглядишься повнимательнее — козлина козлиной. А этот Эраст Никитич, со своей сальной физиономией и бегающими глазками, сразу всем обликом выдавал свою гнилую суть. С какого боку ни гляди, свин — он и есть свин. Эталонный пи… Эраст.
В голове, будто бы со щелчком, начали сходиться детали.
А разве не могли отца убить за то, что он собирался вынести сор из избы? За то, что не захотел участвовать в саботаже и даже решил рассказать начальству, как смотритель нарушает производственную этику?
Сомнений не было. Легко!
Скорее всего, Эраст гнал левый брак или продавал детали на сторону, а батюшка мой, человек, по всему понятно, внимательный и неглупый, что-то заприметил и это дело вскрыл. Принялся писать письмо инспектору, спрятал в ящик… и на следующий день «случайно» сорвался с лесов или попал под маховик. Несчастный случай на производстве.
Всё сходилось.
По спине пробежал неприятный, липкий холодок. Ведь в конце этой рабочей неделе на заводе я не просто починил станок. Я демонстративно, на глазах у всех, исправил брак в детали — брак, очевидно, намеренно допущенный! А потом ещё и начал расчищать отцовское рабочее место, заявляя на него права.
И Эраст Никитич видел это. И если он убил отца за то, что тот не захотел гнать брак… то что этот свиноподобный ублюдок сделает со мной, когда поймет, что я лезу в те же самые дела?