Прошка-Паровоз · Глава 9

Глава 9

Калуга. Главная паровозная мастерская.

7 мая 1887 года

— Идуть! — пронзительный, срывающийся крик вдруг разорвал монотонный гул цеха.

В проходе между тяжелыми машинами промелькнула фигура. В цех вихрем влетел ещё один пацан, хотя по местным меркам его, пожалуй, можно было назвать уже молодым мужчиной — лет восемнадцати, жилистый и всклокоченный. Он выкрикнул это единственное слово на бегу и тут же, не сбавляя скорости, помчался куда-то дальше, поднимая башмаками облачка серой пыли. Бегунок, посланный предупредить работяг. Кто именно «идёт», догадаться было несложно.

Бегунок промчался между станками и исчез в соседнем пролёте. Цех мгновенно преобразился. Кто сидел — вскочил. Кто курил — сунул самокрутку за ухо. Кто ленился — схватился за инструмент с таким видом, будто всю смену бился за казённое дело до последней жилы.

Матвей тоже изменился на глазах. Мгновенно, словно вышколенный солдат при команде «Тревога!», только секунду назад вольготно храпевший дед Матвей подхватился со своих ящиков. Куда делись его сонливость и старческая грузность! Он подлетел к станку с такой юношеской прытью, что я едва не раскрыл рот.

Схватив инструмент, он с остервенением натянул ещё один кожаный ремень привода, крякнул для пущей убедительности и принял позу человека, работающего на пределе человеческих возможностей. Мышцы напряжены, брови сдвинуты — ну чистый мученик труда.

Спохватился и Улька. Напрочь забыв о всей ругани и угрозах старшего, он коршуном метнулся к Матвею Ильичу. Встав рядом, пацан нахмурил брови до самой переносицы и стал с предельной сосредоточенностью всматриваться в пустоту, всем своим видом показывая, как усердно он помогает наставнику в его кипучем ничегонеделании.

— Два сапога — пара, — едва слышно пробурчал я, наблюдая за этим убогим театром.

— Сюда иди! Иначе худо будет от господ начальствующих, — злобно, не поворачивая головы, прорычал Матвей Ильич.

— Как скажете, наставник, — ответил я.

Я молча подошёл. Мало ли, может, это такой важнейший местный ритуал — стоять ровным строем рядом со своим наставником, создавая массовку для демонстрации его невероятного трудолюбия? Встал позади них, напустив на лицо выражение крайней озабоченности процессом.

Странно, а ведь ещё рано. Часов здесь нет, но я полагал, что до отбоя ещё долго. Начальство решило нагрянуть внезапно.

Наконец, в конце пролёта замаячили две фигуры. Я приготовился получать свои лавры. Как-никак, но с браком справился, еще и почти что реанимировал станок, что у них под списание был, да по недоразумению, или недоработке, еще оставался в цеху. Может, получу и свой инструмент, и станок.

Теперь только дождаться, когда они поравняются с нашей живописной группой.

Рудольф Карлович вышагивал важно, заложив руки за спину, а рядом, чуть приотстав, семенил пухлыми ножками Эраст Никитич. Их чистые сюртуки выглядели здесь, среди грязи и лязга, совершенно инородно.

— Что сделал? — спрашивал Циммерман у одного мастера.

Конечно же, тот находил что ответить. И вправду же что-то делал.

И вот так они медленно продвигались от станка к станку. Скоро наступила и наша очередь отчитываться.

— Ну, что тут у вас? — бросил Рудольф Карлович, останавливаясь возле нашего пятачка и обводя всю троицу тяжелым, начальственным взглядом.

Матвей согнулся в подобострастном полупоклоне так быстро, что я даже удивился: неужели в таком возрасте позвоночник ещё способен на подобную гибкость?

— Всё, как вы и повелели, Рудольф Карлович, — заговорил он густо, сладко, будто мёд из бочонка лил. — Брак исправлен. До единой почти детали. Работали, спины не разгибали. Ученики при мне, дело под моим глазом шло.

Я молчал.

Пока.

— Покажите, — коротко сказал Рудольф Карлович.

Матвей уверенно шагнул к разложенным кулисам. Слишком уверенно. Он схватил ближайший сухарь, сунул его в первую попавшуюся кулису и толкнул.

Сухарь прошёл ладонь, скрипнул и встал.

На лице Матвея на миг появилась пустота. Такая бывает у человека, который уже выпрыгнул с крыши и только в полёте вспомнил, что крыльев у него нет.

— Стружка попала, — пробормотал он. — Сейчас…

— Не стружка, — сказал я.

Рудольф Карлович медленно повернул голову ко мне. Эраст Никитич сразу дёрнулся, как собака, услышавшая щелчок кнута.

— Молчать! — рявкнул он. — Когда старшие говорят…

— Погоди, Эраст, — сухо бросил Циммерманн, не сводя с меня глаз. — Что ты сказал?

Я шагнул ближе и показал на метки.

— У этой кулисы одна черта. А у сухаря две. Это не её пара.

Рудольф Карлович нахмурился.

— Что за черты?

— Парная подгонка. Каждая кулиса пригнана к своему сухарю. Если перемешать, снова получите закус.

Матвей медленно повернулся ко мне. Взгляд у него был такой, что, будь он фрезой, снял бы с меня стружку до кости.

— Мальчишка бредит, — прохрипел он. — Железо одно, всё одно…

— Железо разное, — сказал я. — Потому и брак пошёл.

В цеху стало тише. Люди вроде бы продолжали работать, но я видел, как у ближайших мастеровых замедлились руки. Слушали.

Я взял сухарь с одной чертой, вложил его в кулису с одной чертой и мягко провёл по дуге. Он прошёл ровно, без рывка, до самого упора. Потом обратно. Тоже чисто.

— Вот первая пара, — сказал я.

Потом взял кулису с двумя чертами, сухарь с двумя, провёл. Ход чистый.

— Вторая.

Третья. Четвёртая. Пятая.

Рудольф Карлович уже не кривил губы. Он смотрел внимательно. Не на Матвея. На детали.

Эраст Никитич потел всё сильнее.

— Только одна пара у нас ещё не доведена, — сказал я. — Матвей Ильич как раз хотел показать, как это делается.

Дед чуть не поперхнулся воздухом.

— Чего ты мелешь, щенок?

— Работа ведь под вашим глазом шла, — спокойно сказал я. — Вы и покажете.

Рудольф Карлович медленно перевёл взгляд на Матвея.

— Покажи.

Вот тут дед понял, что ловушка захлопнулась.

Он взял недоведённую кулису. Взял сухарь. Сухарь вошёл в паз и встал там, где я его и оставил. Матвей схватил вороток, вставил подпиленную фрезу, подвёл её к дуге и замер.

Вчера он видел результат. Сегодня видел готовые пары. Но самого хода он не понял. Не понял, где именно начинается ступенька. Не понял, сколько можно снять. Не понял, где нужно остановиться, чтобы не сломать ослабленную фрезу и не завалить кромку паза.

— Ну? — тихо спросил Рудольф Карлович.

Матвей кашлянул.

— Свет худой, Рудольф Карлович. Тут бы лампу ближе…

— Свет вчера был такой же, — сказал я.

Эраст взорвался:

— Да как ты смеешь, паршивец! Перед господином инспектором мастеру перечить!

Рудольф Карлович не сразу поддержал его. Сначала он смотрел на кулису, на фрезу, на руки Матвея. Считал. Понимал. Его лицо темнело, но не от глупости. От того, что правда происходила при всех, а правда при свидетелях всегда неудобнее лжи в кабинете.

— Сделай, — приказал он Матвею.

Матвей попробовал. Подвёл фрезу, нажал, провернул вороток. Снял слишком рано. Сухарь снова закусило.

Он попробовал второй раз, уже сильнее. Фреза скрипнула нехорошо, опасно. Я невольно напрягся: ещё чуть-чуть, и он её сломает.

— Остановитесь, — сказал я.

— Молчать! — гаркнул Эраст.

— Сломает фрезу, — добавил я. — И кулису добьёт.

Матвей отдёрнул руку, будто фреза его укусила.

Циммерманн подошёл ближе. Пальцем провёл по пазу, потом посмотрел на меня.

— Ты знаешь, как довести?

— Знаю.

— Сделай.

Матвей побагровел. Эраст Никитич открыл рот, но Рудольф Карлович даже не взглянул на него.

Я взял вороток. Подвёл фрезу к нужному месту, остановился, чуть изменил угол, снял короткую стружку. Потом ещё одну. Вытер паз, вставил сухарь. Тот прошёл мягко, как и должен был.

— Вот теперь доведена, — сказал я.

В цеху повисла тяжёлая тишина. Даже ремни под потолком будто шлёпали тише.

Рудольф Карлович медленно выпрямился.

— Значит, работа твоя?

Я мог бы промолчать. Мог бы сделать вид, что не понял вопроса. Мог бы отступить, чтобы не злить людей, от которых зависел мой хлеб.

Но я уже понял здешний закон: если промолчишь один раз, потом у тебя украдут не только работу. Украдут место, деньги, имя, а затем и право дышать без разрешения.

— Работа сделана мной и Ульяном, — сказал я. — Под моим присмотром. Матвей Ильич спал.

Ульян рядом издал странный звук, похожий то ли на писк, то ли на подавленный кашель.

Матвей шагнул ко мне.

— Ах ты…

— Стоять, — сказал Рудольф Карлович.

Матвей остановился. Не потому, что передумал. Потому что приказали.

Рудольф Карлович смотрел на меня тяжело. В его глазах было понимание, злость и что-то ещё — неприятное, расчётливое. Он видел, что я полезен. И видел, что я опасен для привычного порядка.

— Щенок, — произнёс он наконец, медленно и с явным усилием сдерживая раздражение, — в нормальном заведении мальчишка не позорит мастера перед всем цехом.

— В нормальном заведении мастер не спит, пока ученики исправляют брак по казённому заказу, — сказал я.

Эраст Никитич аж задохнулся от восторга предстоящей расправы.

— Рудольф Карлович! Да его за такие слова…

— Я сказал — стоять, — повторил Циммерманн.

И вот тут я понял, что он не дурак. Гордый, спесивый, сословно глухой, но не дурак. Он уже принял к сведению всё: парную подгонку, метки, фрезу, неумение Матвея повторить операцию, мою дерзость и пользу.

Польза пока перевешивала.

Ненамного.

Матвей, видимо, тоже это понял и поспешил перевести разговор.

— А станок-то, Рудольф Карлович, — засуетился он, снова обретая елейный голос, — я тоже оглядел. Старый, что в углу стоял. Ржаву с него сняли малость. Может, коли ремень дадите, ещё что и выйдет.

Вот оно.

Сейчас он и Гаргулью себе припишет.

Я медленно повернул голову к тёмному углу, где в свете керосиновой лампы поблёскивал мой ржавый, очищенный только наполовину монстр. Чёрная станина, затейливая ковка, звериная морда у передней бабки. Не станок — древний железный зверь, которого все давно списали со счетов.

И я понял: если промолчу, завтра он опять станет чужим. Матвей положит на него лапу. Эраст решит, как на нём нажиться. Рудольф забудет, кто его оживил. А мне снова оставят угол, грязь и чужую милость.

Мне нужен был не просто заработок. Мне нужен был плацдарм. Своё рабочее место. Свой станок. Своя территория, откуда можно начинать подниматься.

Поэтому я сделал шаг вперёд.

— Станок очищал я, господин инспектор.

Матвей заскрипел зубами.

— Да чтоб тебя…

— И он не просто грязный, — продолжил я, не глядя на деда. — У него закис шпиндель, забиты масляные каналы, снят приводной ремень и давно не проверялась передняя бабка. Но станина целая. Направляющие живые. Тиски уже ходят. Если разобрать, промыть, смазать и дать ремень, он может дать первую стружку.

Рудольф Карлович прищурился.

— Ты это по виду определил?

— По виду, по ходу винта, по состоянию станины и по тому, как шпиндель отзывается на проворот. Мёртвый станок так не отвечает.

Эраст Никитич вдруг дёрнулся. Едва заметно. Но я увидел.

Значит, попал.

Гаргулью уже мысленно продали. Может, как лом. Может, через знакомого купца. Может, вместе с бумагой, где дорогой старый станок превращался в негодное железо, а разница уходила в чей-то мягкий карман. Я ещё не знал деталей, но запах схемы уже чувствовал. Тот самый запах, который в моей прошлой жизни всегда шёл рядом с липкими подписями, мутными актами списания и внезапно разбогатевшими посредниками.

— Это рухлядь, Рудольф Карлович, — быстро сказал Эраст. — Там один вид только. Его давно к списанию готовили. Железо устало, станок старый, опасный. Лучше в лом, как и решено было.

— Кем решено? — спросил я.

Эраст повернулся ко мне так, будто я сунул ему под ребро шило.

— Тебя не спрашивали!

— А я и не отвечал за вас. Я спросил.

Рудольф Карлович поднял руку, останавливая Эраста.

— Сколько надо, чтобы проверить? — спросил он меня.

Вот теперь уже все смотрели на меня. Матвей — с ненавистью. Эраст — с испугом. Ульян — с восторгом и ужасом сразу. Данила из соседнего пролёта — с прищуренным интересом.

— Кожаный ремень, масло, керосин, ветошь и день на разборку передней бабки, — сказал я. — Ещё нужен нормальный свет в углу. Если завтра к концу смены станок даст первую чистую стружку, оставляете его в работе. Если нет — велите выкинуть меня вместе с ним.

Рудольф Карлович смотрел на Гаргулью уже иначе. Не как на ржавую рухлядь. Как на сумму. Ремень. Масло. День работы. Возможная выработка. Стоимость нового станка. Цена лома. Всё это быстро щёлкало у него в голове, словно счёты у приказчика.

Он не любил меня. Это было видно. Но деньги он любил больше, чем свою неприязнь.

— Эраст, — сказал он наконец. — Ремень выдать. Масло тоже. Завтра проверю.

Эраст побледнел.

— Рудольф Карлович, но…

— Я сказал — выдать.

— Слушаюсь-с.

Матвей стоял рядом, и лицо его было каменным. Но я видел, как под седой щетиной ходят желваки. Пять рублей, которые он уже, наверное, успел мысленно прибрать к рукам, теперь повисли в воздухе. Станок, который он хотел использовать как моё наказание, превращался в мою возможность.

А Эраст понял ещё больше. Он понял, что я второй раз за два дня сунул руку в чужую кормушку.

Первый раз — с браком кулис.

Второй — со списанным станком.

И оба раза не случайно.

Рудольф Карлович повернулся ко мне.

— Если послезавтра станок не заработает, мальчишка, я лично велю выпороть тебя за пустую дерзость.

— Если заработает? — спросил я.

Он чуть сузил глаза.

— Тогда поговорим.

Это был не подарок. Не победа. Даже не обещание.

Но в этом мире, где за краюху хлеба люди гнули спины до земли, слово «поговорим» от управляющего уже было дверью. Узкой, грязной, с занозами, но дверью.

Я кивнул.

— В следующий раз даст стружку.

Эраст Никитич смотрел на меня так, будто уже примерял, каким способом удобнее закопать меня под фундаментом ближайшего склада.

Матвей молчал.

Ульян тоже молчал, только смотрел на меня круглыми глазами.

А я смотрел на Гаргулью. На её чёрную звериную морду, на ржавые ещё не до конца очищенные изгибы, на тяжёлую станину. И думал: ну что, железная тварь, послезавтра будем оживать вместе.

— Завтра воскресенье! Чтобы все были в призаводской церкви! — гаркнул на прощание Рудольф Карлович, брезгливо поправляя обшлага сюртука. — Ещё раз батюшка мне пожалуется, что приходите с перегаром и еле на ногах стоите — рублем бить буду нещадно!

И сказал это человек с именем Рудольф Карлович — наверняка немец, лютеранин или католик, уж верно не православный. Но, судя по всему, в этом жестоком промышленном мире религия была не вопросом веры, а надежным инструментом контроля над массами.

Инспекция удалилась, хлюпая в грязи каблуками.

Конечно, это не означало, что для меня уже всё позади. Я осмелился защитить свои права, и теперь Матвей Ильич тяжело повернулся ко мне. Он бросил на меня взгляд, в котором смешались торжествующее превосходство и закипающая ярость от моего поступка. Такая субстанция явно разъедала его изнутри и грозилась выплеснуться на меня.

Но почему-то вслух он не проронил ни звука.

Гудок об окончании смены уже прозвучал, и старик, подхватив свой узелок, буквально рванул к выходу, расталкивая остальных. В своей жадности и злобе он даже забыл скинуть со шкивов кожаные приводные ремни — а ведь я уже успел уяснить: по правилам обслуживания, чтобы кожа не вытягивалась и служила дольше, на ночь их обязательно нужно было снимать.

Куда он так торопился? Почему это не поспешил «повоспитывать» дерзкий молодняк в моём лице? Подняв бровь, я смотрел ему вслёд, гадая, что его так подстёгивало, когда он улепётывал с завода.

— Долго не продержишься… Вышвырнут тебя скоро, — раздался за спиной злобный, свистящий шепот.

Я резко обернулся. Ну, конечно, Улька. Мальчишка стоял, скрестив руки на груди и кривя перемазанную щеку в ухмылке, видно, думал, что так он может выглядеть угрожающе.

Вместо ответа я молча, без замаха, сделал резкий выпад в его сторону, словно собираясь ударить.

Улька взвизгнул, глаза его расширились от ужаса. Он судорожно дёрнулся, попытался сделать два шага назад, но запутался в собственных ногах и с жалким хлюпаньем рухнул задом прямо в маслянистую грязь цеха.

— Ступай, гиена, — презрительно бросил я, глядя на его перепачканное лицо.

Он озадаченно моргал, явно не понимая этого слова, но уж интонацию уловил безупречно.

Я отвернулся от него, собираясь уходить, и бросил последний взгляд на пустеющий цех. Еще один день. Спорный, но он принес уверенности, что я могу. Так что пробьемся… Покажем Кузькуну мать этому миру. Дайте только срок.

Все ушли, но в дальнем пролёте, в свете газового рожка, спокойной и размеренной тенью двигался Данила. В отличие от моего так называемого наставника, который пока не преподал мне ни одного полезного урока, он никуда не спешил — бережно, со знанием дела, снимал со своего станка тяжелые кожаные ремни.

— Ну что, Прошка, понял, как устроен мир немножко? — без злорадства, но всё-таки подначивая, спросил меня Данила, когда я подошел к его верстаку.

Гул в цеху понемногу стихал, сменяясь лязгом убираемого инструмента. Многие, да почти что и все, уже подались на выход, не заботясь о том, что их рабочие места в неподобающем виде. Непорядок… Нет на них ответственного начальника цеха.

— Разный он, этот мир, дядька Данила. И добра, и зла хватает. Да и если бы не было в мире зла, как бы мы вообще поняли, что есть добро? — ответил я философски.

В голосе слышалась и усталость, и скопившаяся обида, я сам это уловил.

И тут же мысленно прикусил язык. Нельзя так расслабляться. Обычный малолетний фабричный оборванец так рассуждать просто не может, не по чину ему подобные сентенции.

Мастеровой, как раз по той же причине, на секунду замер, переваривая мой ответ. Затем тяжело оперся мозолистыми руками о станину станка и окинул меня долгим, оценивающим взглядом с головы до пят.

— Учиться бы тебе, Прохор, нужно. Ишь ты, погляди-ка, разумник какой выискался! — с уважительной укоризной принялся нравоучать меня Данила. — В Калуге, вон, реальное училище есть. Отучился бы там, выправился, глядишь, вскорости и сам бы в мастеровые выбился. Вон, старшие по тридцать рублев и более того в месяц имеют! А ты ведь сопля соплей еще, вся жизнь впереди.

Да я с ним был полностью согласен. Если бы только не один крохотный нюанс: в тех предметах, каким они там собирались меня учить, я в своей прошлой жизни не то что разбирался — я методические рекомендации для университетской профессуры готовил.

Да и как мне сейчас учиться? Семья живет впроголодь, мать бьется из последних сил на гроши, а старшая сестра того и гляди от беспросветной нужды будет вынуждена пойти на панель, осваивая самую древнюю женскую профессию. Какое уж тут училище в Калуге.

— Эх, дядька Данила… — я криво усмехнулся. — Кто бы меня сейчас просто так поспрашивал, да экзамен по-честному принял. Того гляди, и диплом выдали бы, что окончил я то училище. А может, и за весь университет заодно.

— Ишь ты! Ты погляди на него! Профессор ученый! — гулко, на весь пролет засмеялся Данила и даже всплеснул руками для пущей убедительности, всем своим видом показывая, что нечего мне со свиным рылом соваться в калашный ряд.

Я промолчал, заученными движениями снимая последний приводной ремень со станка, помогая быстрее справиться мастеру Даниле. Пока мы разговаривали, мастеровой вдруг как-то неуловимо посерьезнел. Смех оборвался.

— Обожди-ка, Прошка! — вдруг сказал он.

Засуетился, быстро отошел в сторону к своим инструментальным ящикам и принялся там копошиться.

Я не успел даже толком удивиться — почти сразу мой нос уловил плотный, одуряющий запах. Я мгновенно понял, что он там припрятал. Сало. Копченое, с чесночком.

— Вот. Тут шмат сала да два калача, — тихо сказал мастеровой, протягивая мне увесистый сверток из промасленной бумаги. — Всяко поужинать вкусно получится. Бери.

Как там в поговорке? Дают — бери, бьют — беги? В своей прошлой жизни я был человеком с принципами и далеко не всегда брал то, что мне предлагали, особенно то, что в конвертах — и что предполагало от меня неких действий.

Но сейчас… сейчас мои тощие детские руки потянулись к кульку сами собой. Рефлексы вечно голодного растущего организма напрочь задавили гордость взрослого мужика. Уже вцепляясь пальцами в свёрток так, что мялась бумага, я всё же удивился, но иначе — тому, что жива нынче человечность. Вот она, доброта. И я мастеру обязательно отплачу той же монетой, случись оказия.

— Спаси Христос, Данила Емельяныч, — искренне сказал я, прижимая драгоценный дар к груди. Теперь, когда меня накрыла целая волна эмоций, в памяти даже всплыло его отчество.

— Будет тебе. Мамке привет передавай. Разве ж я вам, сирым, не помогу? — вздохнул тот. — Знавал отца твоего, приятелями мы были.

Затем мастер тяжело похлопал меня по плечу и по-отечески потрепал по волосам.

Последнее было мне, взрослому человеку, запертому в теле подростка, всё же неприятно. Но тут уж лучше было сцепить зубы и сдержаться, чем от уязвленного эго влепить в нос щедрому мастеровому.

И ведь правда, много ли человеку для счастья надо? Чтобы кусок сала был под рукой да калач относительно свежий. Ну, по крайней мере, такой, которым если по голове ударить, то вряд ли убьешь. Правда, зубы об него обломать вполне можно, но тут уж дело житейское: размочил кипяточком в кружке — да и съел за милую душу.

Удивительно, насколько быстро я привыкаю к нынешним суровым реалиям. Кожа грубеет, мысли становятся проще. Тут же я принял решение: этому опрощению от тягот сопротивляться, не поддаваться. Иначе мотивацию усыпить можно, и мерять жизнь куда как прозаичными мерилами. Нет, такая жизнь не для меня. Нужно тянуться к большему, лучшему.

Тем более, что это лучшее может быть не только для меня одного, а и для всех. Пока что я этого сделать не могу. А нужно мочь. И я сделаю это! Не даром же мне проведение дало второй шанс, вторую жизнь. И может чтобы я ее прожил не только для себя, но и поставил большие цели? Скорее всего… Но глобальное нужно иметь ввиду, а делать то, что можно прямо сейчас. Главное — делать, действовать. И тогда и великие цели станут осязаемыми.