Глава 27 · Тварь
Ася
Мой чемодан лежал раскрытым, подобно немой, циничной усмешке, зияющей чернотой своей внутренней пустоты, готовой поглотить всё, что осталось от моей жизни.
Серое платье, натянутое на себя в спешке и злости, казалось теперь не щитом, а саваном, грубой тканью, навеки впитавшей в себя отпечаток его прикосновений и — о, Господи — моих ответных содроганий.
Воздух в комнате был тяжёл и неподвижен, словно бы после взрыва, в котором разлетелись вдребезги не только хрупкое перемирие между нами, но и последние остатки моего самоуважения, обнажив ту самую зияющую, гниющую пустоту, что я звала своей душой.
Я сжимала в пальцах какую-то кофту и не могла сделать ни вдоха, ни выдоха, потому что лёгкие заполнил густой ужас, вязкий, как смола, и столь же горячий от стыда.
Ужас не от Кира. А от того, что я в себе вновь обнаружила. От чудовища, которое он разбудил и накормил своей настойчивой нежностью. Своим желанием приручить меня.
Я выкрикнула ему эти слова. Выпустила, как стаю голодных летучих мышей, фразы, которые должны были оттолкнуть, ранить, спалить мосты дотла, превратить в пепел ту хрупкую нить доверия, что едва успела протянуться между нами. «Ты мне противен». «Использовала тебя». «Ненавижу».
Я наблюдала, как каждая из них вонзалась в Кира, как он буквально сгибался под их тяжестью, и в глубине его глаз, тех самых, что секунду назад смотрели на меня с обожанием, жаром и — страшно подумать — с каким-то безрассудным доверием, что-то непоправимо ломалось, гасло и замерзало, покрываясь коркой отчуждения. И в этом была какая-то извращённая, сладострастная победа.
Победа той самой Твари, что сидела во мне, прикрывшись именем Ася, и орала: «Смотри! Он такой же! Лучше первой, быстрее, жёстче! Прогони его прочь, пока он не заглянул ещё глубже!».
Но вслед за этой мнимой победой, отхлынув, обнажилась бездна куда более страшная. Потому что вместе с его болью ко мне вернулось осознание, полное и неотвратимое, как прилив. Осознание того, что только что происходило в этой постели.
Как моё тело, это подлое, продажное тело, не просто откликалось на его прикосновения. Оно ликовало. Оно пело молитвы в его ладонях. Оно жадно, с животным воем, откликалось на каждое движение его пальцев, каждый поцелуй, превращало каждую ласку в экстатическую пытку. Оно выло от удовольствия, которое было таким острым, таким чистым в своей животной простоте, что в момент кульминации я забыла не только собственное имя, но и всё, что делало меня человеком.
Я отпустила. Я позволила Киру — и, что страшнее, позволила себе — увидеть ту самую, настоящую меня: не скованную страхом, не зажатую панцирем прошлого, а дикую, требовательную, стонущую от наслаждения тварь, которая только и ждала этого момента.
И это откровение было самым чудовищным. Хуже любой физической уязвимости. Барсов заглянул в ту самую пропасть, которую я десятилетиями замуровывала кирпичами злых слов и колючей проволокой вынужденной улыбки. И увидел он там не просто монстра, а Тварь, жаждущую ласки до слёз, до разрыва сердца, и при этом тонущее в бездонном озере стыда за эту жажду.
Кир заставил это существо выйти на свет, вдохнуть полной грудью и застонать от блаженства.
И теперь эта Тварь, накормленная до отвала его вниманием, обласканное до дрожи в коленях, с тупым ужасом осматривало свои лапы, облизывало окровавленные от стыда зубы и понимало самое ужасное: она хочет снова.
Сию же секунду. Всего через несколько минут после паники, после побега, после жестоких, выстраданных слов — она уже скулила, припадая животом к полу и вспоминая тяжесть его ладони на своем теле, низкий, хриплый голос, шепчущий «ты идеальна», и ту блаженную пустоту в голове, что наступала, когда все мысли сгорели в пламени ощущений.
Когда не надо было думать.
От этого противоречия, от этой вопиющей измены самой себе, мир поплыл и рассыпался на пиксели.
Картинка перед глазами — хаотичный беспорядок в чемодане, скомканная одежда, полоса холодного зимнего света от окна на полу — заколебалась, поплыла, как в тяжёлом, кошмарном мареве.
Колени внезапно стали ватными, лишёнными костей и воли. Я осела — медленно, тяжело, с тихим стоном, будто меня придавило невидимой плитой всех моих грехов и страхов, прямо на паркет, не выпуская из рук эту дурацкую, никому не нужную кофту, последний символ моего жалкого бегства.
И тогда прошлое, всегда дремавшее где-то в самых потаённых, зловонных подвалах сознания, накрыло меня с головой. Ледяная, грязная, несущая щепки и отходы, вода, проникшая в каждую пору, затопившая лёгкие и вымывшая на поверхность тот день, с которого и началось моё окончательное падение в эту мерзость. День, когда я перестала быть Асей и стала той самой Тварью, наблюдающей со стороны, как портят её собственную оболочку.
ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ!
Дальнейшая глава НЕ содержит в себе ярких анатомических подробностей, но все же тяжела для восприятия чувствительным людям.
💔 Я не хочу причинить боль никому из своих читательниц, поэтому предлагаю 2 варианта:
1) Если находите в себе силы — продолжайте читать дальше, эта глава очень поможет понять Асю;
2) Если понимаете, что это для вас слишком, то рекомендую перелистнуть на Главу 28.
С любовью, Рика Лав! ❤️
Тогда воздух тоже был спёртым и отравленным в подсобке кафе «У Юры» пахло едкими духами Катьки и солёной горечью моих слёз, которые я все пыталась втиснуть обратно внутрь, в ту пустоту, где уже поселился страх.
Я рыдала, сжавшись в углу между холодными боками ящиков с бумажными салфетками и канистрами с липким сиропом, задыхаясь от вселенской беспомощности. В ушах всё ещё стоял надтреснутый, безразличный, словно из другого мира, голос матери в телефонной трубке: «Малую увезли, снова приступ. Не ори, всё равно ничем не поможешь. Денег нет, а ты даже для сестры ничего сделать не хочешь!».
Мою сестрёнку. Мою Маркику, крошечный комочек жизни, которой было всего три месяца. У неё оказался коварный порок сердца, какой-то редкий дефект, звучащий как смертный приговор.
Операция нужна была не «желательно», а «позавчера», но по квоте очередь растягивалась на полгода вперёд. Полгода, которых у неё, как сказал врач, избегая смотреть мне в глаза, могло и не быть.
«Ищите возможности в частном порядке», — бросил он тогда, и эта фраза повисла в воздухе гильотиной.
Возможности. У родителей, пропивавших последние гроши? У меня, официантки в забегаловке, чья зарплата уходила на пачки дешёвого питания, долги за коммуналку и отчаянные попытки заткнуть дыры в тонущем корабле семейного ада?
Дверь скрипнула, пропуская в подсобку клубы чада с кухни и Катю. Увидев меня, она не удивилась, лишь тяжело вздохнула, докуривая свою «Вирджинию», пепел которой падал на грязную плитку.
— Опять нюни распустила? — голос у неё был хрипловатый от сигарет. Но в тот раз в нём прорвалось что-то похожее на горькое участие. — Да встань ты, Ась. Нос распух, вся красная. Клиентов распугаешь.
Она протянула мне грубую бумажную салфетку, пахнущую дезодорантом. Я молча приняла её, не в силах выговорить ни слова, лишь всхлипывая, как неодомашненный зверь. Катя прислонилась к стеллажу, наблюдая, как я бессмысленно утираю лицо.
— Сестрёнка? — угадала она безошибочно, я рассказывала ей еще неделю назад. Я кивнула, свежие слёзы потекли по уже разъеденной солью коже, оставляя жгучие дорожки.
— Квота… — прошептала я, голос сорвался на полуслове. — Полгода ждать… А ей… ей, может, и недели не осталось… Врачи…
Катя затянулась глубоко, выпуская дым копошащимися, тревожными кольцами. Смотрела не на меня, а поверх моей головы, будто что-то обдумывая, взвешивая на невидимых весах.
— Слушай, — начала она негромко, почти заговорщически, понизив голос, хотя вокруг никого не было. — Ты же нашего босса знаешь. Юрия Викторовича.
Я кивнула, недоумевая. Знала, конечно. Богатый, владел сетью таких вот кафе и ещё чем-то на стороне. Приезжал часто — костюм, часы, взгляд скользил по нам, официанткам, оценивающе, будто по товару на полке, с холодным, расчётливым интересом.
— У меня, — продолжила Катя, отводя глаза и играя сигаретой, — когда совсем жопа была, я к нему пошла. Он помог. Мужик он… с головой. Не жмот.
Надежда, горькая, как полынь, кольнула меня в самое сердце, заставив его биться чаще:
— Как… как попросить? Он же… он с нами и не разговаривает почти.
Катя странно, нервно усмехнулась, и в этом смешке прозвучала вся печаль её опыта.
— Ну, не совсем «попросить»… За всё, понимаешь, своя цена. В этом мире ничего просто так нет. Зато даже отдавать не надо будет. Один раз чисто… и всё. Квиты.
Мозг, отупелый от горя, отказывался складывать эти слова в понятную, картинку. Я смотрела на её накрашенные губы, из которых только что выпорхнули эти намёки, и чувствовала, как всё внутри необратимо замерзает, превращаясь в лёд.
— О чём ты? — прошептала я, уже догадываясь, но отчаянно отгоняя от себя догадку.
— Ну что ты как дура, — Катя фыркнула, но смешок её был напряжённым и вымученным. — Ну, даёт он тебе денег, сколько надо. Пачку. Две. А ты ему… Ну, ты с ним… того. Поняла? Обслужила разок. И все.
Тишина в подсобке стала вдруг оглушающей. Даже гул холодильников и смутный грохот посуды из зала куда-то отступили, словно мир затаил дыхание. Я смотрела на неё, и чувствовала, как земля уходит из-под ног, а стены смыкаются капканом.
— Что? — только и могла я выдохнуть, и моё «что» прозвучало очень похоже предсмертный хрип.
— Ну, трахнешься с ним, что непонятного, а? — выпалила Катя уже с раздражением, срывающимся на злость. — Раз-два и делу конец. Без последствий. Деньги твои, сестрёнка спасена, все довольны. Он — потому что молоденькую попробовал. Ты — потому что проблемы решила.
Я отшатнулась спиной к стене, будто она ударила меня по лицу. Спина зацепилась о острый край стеллажа, боль пронзила тупым лучом. Отвращение, густое и липкое, подкатило к горлу, грозя вырваться наружу.
— Ты с ума сошла⁈ — выдохнула я, и мой голос прозвучал хрипло и чуждо. — Я никогда… Это же… Это мерзко! Это…
— Да ладно тебе, — Катя беспечно махнула рукой, но в её глазах промелькнуло что-то похожее на стыд и жалость. — Я просто предложила. Вдруг у тебя, правда, дело настолько серьёзное, что других вариантов нет. А так… жить захочешь — везде продашься. Только цены будут разные, Ась. И покупатели. Здесь хоть один, знакомый, и деньги сразу.
Она развернулась и вышла, хлопнув дверью, оставив меня одну в этом вонючем полумраке, содрогающуюся от одной только мысли, от самой картины, которую мой мозг уже начал рисовать с ужасающей чёткостью.
Опуститься так низко? Продать это… самое, себя, невинность, о которой я даже не думала, за деньги? Нет. Ни за что. Никогда. Лучше…
После смены я механически, как автомат, переодевалась в своё старенькое, поношенное пальто, пальцы плохо слушались, пуговицы не застёгивались, будто сами сопротивлялись прикосновению рук. Мысли путались, наскакивая друг на друга: где взять денег, к кому обратиться, может, в банке… но кто даст кредит девятнадцатилетней официантке без залога, без официальной работы, без поручителей, с такими родителями?
В голове стучало, как набат, одно слово: «Невозможно. Невозможно. Невозможно».
И тут, словно в насмешку, зазвонил телефон. Мать. Голос её был ещё более отстранённым, будто она говорила сквозь сон, сквозь дурман или просто через толстое стекло полного безразличия.
— Ты где? Малая-то… её в реанимацию. Второй приступ за сегодня, врачи руки разводят. Говорят, если до утра… — она не договорила, но пауза была красноречивее любых слов.
Мир сузился до маленькой, яркой точки в центре телефонного экрана, где на заставке была фотография Маркики. Всё остальное — стены, свет, звуки — ушло в серую, беззвучную муть. Звук, вырвавшийся из меня, был похож на стон раненого зверя, которому перерезали сухожилия:
— Почему ты не с ней⁈ Где ты⁈ — я захлёбывалась, не находя слов, которые могли бы выразить весь этот ужас.
— Да заткнись! — огрызнулась она, и в трубке послышался шум, скрежет, будто телефон вырывали из её рук. — Чего орешь, дура? Всё равно не помочь! Денег нет! Эгоистка бессовестная, ты могла бы получше работу найти! — Связь прервалась с коротким, издевательским гудком.
Я снова и снова набирала номер. «Что с ней? Какое состояние? Какой прогноз? Какая палата? Хотя бы номер палаты скажи!» Мне не отвечали.
Я отупев стояла посреди служебной комнаты. Холод проникал уже не сквозь тонкие стены, а изнутри, из самой глубины, где только что умерла последняя, крошечная надежда. Холод был промораживающим душу насквозь.
И тогда снова скрипнула дверь. Вошла Катя.
Она уже была в своей яркой модной курточке, с сумкой через плечо. Молча, оценивающе посмотрела на моё лицо, на сведённые судорогой пальцы, бессильно сжимающие телефон, на мои глаза, в которых, наверное, читалось всё.
Потом её взгляд, равнодушный и опытный, упал на свои ногти, будто она разглядывала сколотый лак.
— Ну что? — тихо, без эмоций спросила она. — Решилась? Или будешь тут сопли распускать, пока сестрёнка…
— Хватит! — вырвалось у меня, но это был уже крик бессилия.
Во мне бушевали, смешиваясь в кровавый коктейль, все стадии горя: «Этого не может быть, это сон, я проснусь», «Почему я? Почему она? Почему мы?», и наконец — торг.
Медленный, ползучий, подлый, извилистый, как червь, торг. «А что, если… всего один раз? Всего несколько минут. И Марика будет жить. Разве её жизнь не дороже? Разве я не должна всё для неё? Ты же всё равно когда-нибудь… с кем-нибудь. Влюбишься, выйдешь замуж, отдашься. Или не влюбишься, а просто… так получится. Так хоть будет за что-то важное. За её жизнь. Это не продажа, это… жертва. Да, жертва. Благородная жертва».
Катя, словно прочитав мои извилистые мысли, произнесла вслух самый страшный, самый циничный и потому самый неотразимый аргумент, добивая последние остатки сопротивления:
— Пять минут делов — и деньги твои. Ты же всё равно когда-нибудь с кем-нибудь трахнешься. Не замуж же тебя кто возьмёт, с такой-то семьёй. Так хоть — за дело. Не за поцелуйчик пьяный в подъезде, после которого ещё и посмеётся. А здесь — чистая сделка. Ты — ему. Он — тебе. И сестра жива. Чего тут думать-то?
Мой взгляд упал на экран телефона. На нём, как оберег, как последнее напоминание о свете, была установлена фотография Маркики, сделанная в роддоме на мой старый потрескавшийся телефон. Её крошечное, сморщенное личико, её глазки, её пальчики, цепко вцепившиеся в мой палец с силой, которой, казалось, у неё не могло быть.
Беззащитные. Обездоленные всем на свете — любовью, заботой, здоровьем — пальчики. И я… я была всем, что у неё было из нормального.
Я кивнула, почти бездыханно. Это был не жест согласия. Это был кивок капитуляции.
Катя странно и криво усмехнулась — не радостно, а как-то обречённо, будто видела в моём лице себя несколько лет назад.
— Ну, пошли что ль. Он ещё в кабинете.
Она повела меня по тёмному, пустому уже коридору, мимо затихшей кухни, где в воздухе висел запах пригоревшего масла и тухлой тряпки, к лифту. Мы поднялись на второй этаж, в административную часть, куда нам, официанткам, хода не было, словно в святая святых.
Я несколько раз порывалась уйти, но Катя каждый раз ловила меня за руку и повторяла и повторяла аргументы. Ковер под ногами стал мягче, глушил шаги, запах сменился на удушливый аромат дорогого, но грубого освежителя воздуха и сигарет.
Катя остановилась перед массивной дверью из тёмного, почти чёрного дерева, без таблички, лишь с номером «301». Она посмотрела на меня, словно проверяя, не сбегу ли я в последний момент, не выкину ли какую-нибудь истерику, потом постучала.
Из-за двери донёсся низкий голос: «Войдите».
Катя толкнула дверь, пропуская вперёд себя свет из кабинета, и сказала вдруг слащавым и подобострастным голосом:
— Юрий Викторович? Я тут… девочку привела. Ну, помните, я вам рассказывала. Аська. У неё, действительно, беда.
Я вздрогнула от своего имени в её устах. Здесь, в этом кабинете, оно прозвучало как кличка. Как пароль. Как метка товара. Дверь открылась шире.
Он стоял на пороге, заслонив собой яркий свет из кабинета, превратившись в высокий и широкий силуэт. Мужчина лет сорока с лишним, с проседью на висках, аккуратно уложенной, словно приклеенной. Пиджак в тонкую полоску, галстук с кричащим узором, от которого рябило в глазах. Его взгляд, быстрый, как удар бича, скользнул по Кате и ухватился за меня, зацепился, начал медленно, не спеша, ползти сверху вниз, изучая, оценивая.
И почему-то мне в глаза сразу, прежде всего, бросилось… обручальное кольцо.
Массивное, широкое, золотое, впившееся в мясистый палец правой руки. Оно блеснуло в свете люстры, и этот блеск был похож на насмешливый удар.
У него есть семья. Жена. Возможно, дети моего возраста.
Эта мысль ударила с новой силой, и кровь застыла в жилах, превратившись в тяжёлую глину, мешающую двигаться.
— Заходи, заходи, — произнёс он тем самым бархатным, приятным, убаюкивающим голосом, каким говорят дикторы на телевидении или врачи перед болезненной процедурой. — Не стесняйся.
Катя буквально впихнула меня внутрь, схватив за локоть.
— Ой, Юрий Викторович, время-то позднее, — защебетала она неестественно бойко, высоким и фальшивым голосом. — Я вас оставлю. Договоритесь там… всё сами. — И, толкнув меня вглубь кабинета, насилу усадив в низкое кожаное кресло перед массивным столом из красного дерева, она юркнула назад. Я услышала её быстрые шаги по ковру и… щелчок. Глухой звук поворачивающегося ключа в замке снаружи.
Дверь была закрыта. На ключ.
Первобытная паника рванула меня с места, вырвав из оцепенения. Я кинулась к выходу, схватилась за лакированную ручку — она не поддавалась, была намертво заперта. Я дёрнула её изо всех сил, с тихим всхлипом отчаяния. За мной раздался мягкий, влажный смешок.
— Ну-ну, что ты, что ты. Успокойся, лапочка. Это просто предосторожность. Чтобы никто не помешал нашему… приватному разговору, — он сделал паузу, смакуя слово «приватному». — Шумят иногда уборщицы, охрана ходит. Неудобно.
Я обернулась, прижавшись спиной к неподатливому дереву двери. Он медленно приближался, не спеша, как большой, упитанный волк, уверенный в своей добыче, которой некуда деться. Его глаза, маленькие, светлые, почти бесцветные, блестели в полумраке кабинета, освещённого лишь настольной лампой под зелёным абажуром и мерцающим экраном компьютера.
— Я тебя не трону насильно, ты что, глупая, — продолжал он тем же убаюкивающим тоном, разливая вокруг себя ложное ощущение безопасности. — Ты же сама пришла. По доброй воле. Значит, тебе что-то от меня нужно. А мне… мне от тебя кое-что. Цивилизованный обмен. Взаимовыгодное сотрудничество.
Он подошёл к мини-бару в углу, достал две маленькие стеклянные бутылочки с водой без газа. — Попей, успокой нервишки. Что ты трясёшься, как осиновый лист? Я ж не насильник какой, не маньяк. Мы же культурные люди, взрослые. Всё обсудим.
Он протянул мне одну из бутылок, отпивая из другой. Мои пальцы дрожали так, что я едва удержала её. Пульс колотился в висках, заглушая даже его голос, громким, навязчивым стуком: «Марика. Марика. Марика». Я с трудом открутила крышку и сделала глоток. Вода была тёплой и безвкусной,. «Ради Марики, — стучало в голове, превращаясь в мантру. — Просто потерплю. Просто зажмурюсь. Всё закончится. Это всего лишь несколько минут. Потом деньги, а она будет жить».
— Садись, не стой как чужая, — он мягко, но с силой взял меня за локоть и повёл обратно, не к креслу у стола, а к широкому кожаному дивану у дальней стены, под огромной, безвкусной картиной. — Давай поговорим по-хорошему. О чём мечтаешь? Чем я могу помочь такой хорошенькой девушке?
Он усадил меня, причём так, что оказался рядом, слишком близко, его бедро почти касалось моего. Я чувствовала исходящее от него тепло, густой, удушливый запах дорогого одеколона, смешанный с запахом сигарет и алкоголя. Я замерла, пытаясь контролировать прерывистое дыхание, впиваясь взглядом в узор на ковре. Странно, но его монотонный, спокойный, почти отеческий голос действительно начал действовать как-то усыпляюще.
Острая, режущая тревога не уходила, но она словно отодвинулась, стала фоновым гулом, как шум моря за стеклом. Руки перестали трястись так явно. Мысли текли медленнее, вязко, как патока. В голове было пусто и странно темно, будто я выпила что-то.
Он говорил о деньгах. О том, как легко решаются все проблемы, если подойти к ним с умом. О том, что молодость и красота — товар скоропортящийся, и им нужно уметь распорядиться с выгодой, а не раздаривать первому встречному. Его слова обволакивали, как тёплый, липкий сироп, затягивали в опасную трясину.
И тут, как продолжение его речи, его тяжёлая и горячая ладонь легла мне на колено. Прямо на коленную чашечку, через тонкую ткань моего синтетического платья.
Всё внутри содрогнулось, пробивая нарастающую, сладковатую дымку, в которую я, сама не понимая как, погружалась. Отвращение, острое, жгучее, как удар тока, ударило в голову, прочищая мысли. «Встань! Оттолкни эту руку! Беги, выломай дверь!» — закричал где-то в глубине последний оплот разума.
Но тело… тело почему-то не слушалось. Оно будто онемело, стало чужим, тяжёлым, совсем неподъёмным. Я тупо, с отстранённым интересом, как сторонний наблюдатель, смотрела на его руку — ухоженную, с коротко подстриженными ногтями и тем самым кольцом, которое теперь казалось таким огромным и враждебным.
Ладонь медленно, почти ласково, поползла вверх по моему бедру, задирая подол платья. Кожу бёдер коснулся кондиционированный воздух кабинета, заставив меня вздрогнуть.
— Вот видишь, — прошептал он, и его голос стал ещё тише, ещё интимнее, шёпотом, предназначенным только для меня. — Ничего страшного. Никакой трагедии. Ты же этого хочешь. Подсознательно хочешь. Иначе зачем бы пришла? Зачем бы сидела тут, такая послушная? Тело умнее нас, лапочка. Оно знает, что ему нужно.
Паника вернулась, но теперь она была липкой, смешанной с каким-то странным, чуждым, нарастающим ощущением тяжести и размягчения в конечностях. Его вторая рука легла на моё другое бедро, мягко, но неумолимо раздвигая их. И мои мышцы… предательски расслабились, будто кто-то перерезал невидимые нити, контролирующие тело. Ноги разъехались, позволив его руке занять пространство между ними.
— Умница, — одобрительно, почти нежно проворчал он.